Вчера случайно зашла в один магазин, а там сумка. Ну как сумка, торба такая на шнурке с ручками - не большая и не маленькая, стремительного цвета бушующей крови - для тех, кому уже не страшно и беречь нечего. Забросил в нее свой нехитрый скарб "оmnia mea mecum porto " и пошел, пошел, пошел через горы, долы, равнины и степи. Красная торба заметная, приметой "девица с красной котомкой", если что, то в сводки первой наравне с ростом средним, волосами цвета каштана, короткой стрижкой, выражением лица серьезным. А глаза, что глаза?! Они то цвета пыльной зелени, то недозрелых каштанов, кто их поймет эти глаза, что зеркало души. Помнится, один все время, когда в них смотрел, видел кошку влюбленную, все остальные видят в них бездну, пропасть, как бы не пропасть, не упасть - боятся, обходят.
А сумка хороша была: мягкая, удобная, живучая, наверное. Но, не купила за ненадобностью, куда мне с ней? На работу не пойдешь, выгуливать - большая, уезжать - маленькая. То ли вышла я из вод той временной реки, то ли еще не вошла, когда уже не страшно и беречь нечего, и единственное, что осталось - бежать, куда глаза глядят. И не ищи меня, не свищи - денег не будет. Примета такая.
Моя тонкая, чуткая, нежная, ранимая, звонкая, цепкая, сильная, рвущая и скрепляющая, стонущая, рыщущая, добывающая и воскрешающая, жестикулирующая, светом сеющая, тьму раздирающая, слышащая и слушающая, голосистая, ногастая, глазастая, моя любимая девочка
Марта Непростая, с Днем рождения!
Будь, продолжай, не теряй, приумножай, дари и свети, купайся в жизни и люби ее, как только ты умеешь. Нежно тебя люблю, обнимаю.
Впервые за много лет меня не швыряло и не крутило, не колобродило, не плакало, не грустило и не смеяло несмеяной. Впервые за две сотни лет она уложила меня древней деточкой, сухим поленом, сломанной веточкой, старой кошечкой в теплую постельку, погладила по шерстке нежно, поцеловала в лобик холодно и пропела тихо: "Баю-бай, спи, усни!" И я уснула враз, провалилась в глубокие белые снега, ушла кулем под ноздреватый лед, утонула в мутных водах вечного сна.
Эти ночи, преисполненные большим желтым светом, созданы для любви. Похоже, она - полногрудная красавица луна - решила, что все, пора, что вышел мой срок, промяукали последние мартовские коты, отзвенела капель, теперь отныне мой день длиннее ночи, а звезды только мелкого помола - в пыль, и воде любви сквозь них не протечь.
А к нам белорусско-львовская весна пришла. Вышли утром с собакой Сёмой и бамс-с в сугробе утонули.
Сыну через каких-то два месяца шестнадцать и дело к паспорту. Значит, имя он себе менять надумал: Артура решил переписать на Томаса. Ах, ну да, еще и фамилию. Говорит, мол буду зваться просто Томас, Томас Моран.
Она все время по телефону на него орет-орет-орет, а, если не орет, то словами, как молоточком тук-тук-тук чеканит: "Сколь-ко мож-но те-бе го-во-рить! " А сегодня вопила, что придет домой и голову ему оторвет. Обычная, на самом деле, детская история. Ребенок со школы брел, заигрался в параллельных мирах, потерялся во времени, потом опомнился, всплыл в дне сегодняшнем, увидел сто тысяч пропущенных звонков, перезвонил, а ему в ухо: "Голову оторву!"
Во время обучения щенков команде «Ко мне!» категорически запрещается бить, подошедшего по команде, даже если он провинился, а наоборот нужно приласкать и угостить лакомством. А дети те же щенки, и команда «Домой!» у них должна быть связана не с окончанием прогулки, а с приятными ощущениями: с теплом, добром и любовью.
Но, черт подери, тебя об этом никто не спрашивает, и дела тебе до той головы, по-большому счету, никакого нет – так мимо проходила. Чай не девочка, знаешь, что у каждого своя любовь и правда, что у каждого додика своя методика. И ее методики знаешь, сама же рассказала-показала, покатала яблочком по блюдечку с каемочкой, когда плели нити случайного разговора «бить или не бить детей».
-Конечно, бить, а как же иначе?! - И на твою вздернутую бровь яблочком наливным, листом изумрудным. - Как зачем? Вот нас били? – Били! И мы хорошие выросли.
И ведь тогда ты все поняла, поняла, что «любить», «бить» и «хорошо» у нее в одном ряду, в одной очереди за счастьем. Не она первая, не она последняя за простым незамутненным бабским, у каждого своя любовь и правда, и щенки у каждого свои, да. И все бы ничего, но, потом эти щенки вырастают и на лбу ведь у них не написано, что он хороший потому, что били, это ты потом понимаешь, когда у тебя полруки дающей сожрали.
Пришла домой, затеяла блины. На кухню подтянулся младшенький.
-А что у нас сегодня на ужин?
-Блины.
-Ну наконец-то, вспомнила! Четвёртый день Масленицы, а в доме ещё блин не валялся.
Младшенький в очередной раз убил свой мобильный телефон, и в межтелефонье, пока не обзавелся новым, пользовался моим запасным. Вот вчера вернул, не озаботившись уборкой, а там в контактах все знакомые девочки в уменьшительно-ласкательных суффиксах, все эти Лизочки, Анечки, Дианочки и прочие -очки, одна только Яна, как Яна.
Я уже хочу эту Яну лицезреть!
А, вообще, удивительно вот это дело "когда б вы знали из какого сора"! Как у нас, поколения семидесятых, детей дворов, костров, казаков-разбойников, не признающих уси-пуси, зовущих своих исключительно Сашками, Галками, Светками, Ирками и прочими Наташками, как у нас взросло вот это мимимишное, розовое, пенное, в словесных рюшечках и оборочках?
Сегодня мало кто помнит о блистательной Долорес, но её внучку знают и любят миллионы кинозрителей.
Снова, опять жидкий снег на грязно-серый, потрёпанный лёд, и ненавистный мне минус, сегодня совсем глубоко ненавистный - до десяти ночью упало, утром упорно держалось. Зябко, продувает, мёрзну, глаза устали от этой грязной черноты, хмурых, прозрачно-безжизненных авитаминозных лиц. Злюсь, нечеловечески злюсь, чуть ли не яд с клыков капает: доколе эта мерзлота будет? Так неудержимо хочется раздеться, сбросить с себя ненавистные три шкуры, сменить сапоги на туфельную шпильку, но, самое главное - душу хочется расшнуровать, распахнуть, подставить юному ветру, пусть немного её взбодрит, распушит, а то голубушка что-то совсем приустала.
Проснешься, бывает, не по будильнику, как водится, а наспавшись, наевшись быстрого и медленного сна, всего откушав из меню сновидений: и черно-белых - тусклых, бедных красками, размытых водой по грязному оконному стеклу, как март в своем зарождении, и цветных - галлюциногенных, бьющих наотмашь под дых, до апное, своей насыщенностью ярким, необузданным, неприкаянным, прорастающих жизнью из каждого, трухой побитого, пня, как бывает только в мае. Проснешься наспавшись, отнежившись, встанешь, походишь от окна к окну тенью, перепачкаешь все чашки черным-пречерным кофе, и за что не возьмешься - не то! Не читается, не смотрится, не кроится, не шьется, не печется и не варится, не разговаривается, не слушается и не слышится, как будто какое-то бесновство внутри не дает. И сверлит, и зудит, и брыкается, щерится, царапается, грызет остервенело, рычит загнанным в клетку зверем. И пока не выпустишь этого зверя в буковки - не отпустит, не попустит, не размягчится ярое нутро.
Тебе ли не знать, дружочек, тебе ли не ведать, ведь достаточно пожили, наследили, приобщались, были вовлечены во все тяжкие и не тяжкие влюбленности, привязанности, зависимости, вериги. "Дайте мне кино, книгу, судьбу чужую, чтобы поплакать, выплеснуть из себя то, что застоялось, гниет!" - говоришь ты в немоту. Какая же глупость, нелепость, недалекоглядность! Тебе ли не знать, тебе ли не ведать, что слезы - дешевый откуп, искусственные бриллианты за три рубля, сверкнут, ослепят гопоту, и померкнут, не согреют, ни размягчат нутро, только омоют наружный слой коросты, прихорошат наружный вид, чтобы окружающему миру нравится, быть глазу приятной, а внутри, как было, так и останется - чернь, глухота, сырость и пенициллин колосящийся. Поэтому, страдай и сочись буквами, страдай, зачеркивая и перечеркивая, стирая и удаляя, ведь избавление, на самом деле, не в результате, оно в самом процессе...
Тешу себя мыслью, что мой дневник читают в чем-то созвучные мне люди. Поэтому прошу: поделитесь-ка, пожалуйста, "именами" последней книги и фильма, что душу глубоко вспахали и зерно туда посадили. В общем, о хлебе прошу, а вина и зрелищ сама себе раздобуду.