Собачий век недолог. Жаль…
Но одному я рад, не скрою:
Собаки попадают в рай…
Так уготовано судьбою.
Там предстоит хозяев ждать…
Не день, не два… Бывает - годы…
И как беднягам не устать
От этой призрачной свободы?
В раю - нет зимних холодов,
И жарко тоже не бывает…
В достатке пища, теплый кров,
Никто на хвост не наступает…
Там вековых деревьев тень…
Но пропустить никак нельзя им
Тот самый долгожданный день,
Когда вернется к ним Хозяин…
И с ним не будет поводка…
Команд… Прививок бестолковых…
Ах, если б обнял он слегка…
Ах, если б в морду чмокнул снова…
Шершавым языком опять
Лица б знакомого коснуться…
Они нас ждут. И будут ждать.
И обязательно дождутся.
Ну, а принцы… отбыли за моря, побросали в гаванях якоря, и, пустив на простыни паруса, ничего не помнят про чудеса. Всё у них в порядке — и сон, и слух, в офигенном теле — здоровый дух, и нисколько тонус не пострадал от того, что парусник врос в причал.
Всё отлично, Господи, ну и что,
Что опять алеет зарёй восток? -
Затвори окно, погаси свечу,
Я устала, Господи,
Не-хо-чу…
В самом деле, Боже, — какой резон мне вот здесь терять аппетит и сон, пристани прочёсывать с утреца, портить об бессоницы цвет лица? Знаю-знаю — надо бы
— помоги!
— научиться с правой вставать ноги, плюнуть на далёкие города и любить того, кто Тобою — дан…
Ну, а принцы… Господи, не суди! -
Преклони их к чьей-нибудь там груди,
Не давай ни посоха, ни коня —
Может, как-то слюбится… без меня…
До чего ж мне тошно в твоём раю! Ты хоть счастлив, Господи, мать твою…
И что у нас с тобой осталось?
Любовь со скидкой на усталость?
Любовь с поправкой на банальность?
Плевать! Как хочешь назови…
В твоих глазах такая жалость.
Я там давно не отражалась.
Я там так долго приживалась,
что стерлись локти до крови.
И сколько это может длиться?
Пока страницу за страницей
Судьба, она же — Мастерица,
устало пачкает мечтой…
пока от слез дрожат ресницы,
а я смотрю сквозь них /не спится/
и колет между рёбер спицей
от мыслей «не отдам… ты — мой».
Что нас с тобою держит вместе?
Обеты, клятвы, старый крестик,
ключи, фотоальбом совместный,
на кухне вечный кавардак…
А впрочем, если интересно,
то я могу ответить честно:
с тобой не сладко и не пресно…
а… горько — лучше, чем никак.
У поэтов
с убийцами,
в сущности,
равная слава.
Кто в веках уцелел?
Разберись
в наслоенье мотивов…
Мы не помним
царей.
Помним:
были Дантес и Мартынов.
Бесшабашные,
нервные,
святые «блюстители долга».
Ну подумаешь,
невидаль:
однажды вспылили —
и только!
За могильной оградою
все обвиненья
напрасны…
Пахнут
их биографии
лишь
типографскою
краской.
Вот они на портретах
с улыбками благопристойными…
Так что цельтесь
в поэтов —
и вы попадёте
в историю!
«Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен и тема угадана,
а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу, —
как в „Прощальной симфонии“ — ближе к финалу — ты помнишь, у Гайдна —
музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу»
Юрий Левитанский
Облетает листва, тают краски осеннего леса,
Обнажаются клёны, о чём-то берёзам шепча.
Меж деревьев гуляет октябрьский ветер-повеса.
Под дыханьем его догорает рябины свеча.
Ежегодный обряд, только есть в нём какая-то тайна:
Дирижёр неизвестный невидимой водит рукой.
Как в «Прощальной Симфонии», кажется это у Гайдна,
Музыканты уходят, все свечи гася за собой.
Исчезают они постепенно, почти с неохотой:
За скрипачкой-осиной раскидистый вяз — пианист…
И последним аккордом, последней пронзительной нотой,
С обмороженной ветки срывается маленький лист.
явилась осень, как напасть,
и став ненужным,
кленовый лист упал, кружась,
в зеркальность лужи.
не станет клен грустить о нем
и ждать обратно,
лист ярко-желтым кораблем
отходит в завтра.
вот так и я, как этот лист,
под дождик мелкий
лечу, артист-эквилибрист,
сорвавшись с ветки.
на радость или на беду
несет по краю.
и к чьим ногам я упаду,
еще не знаю.
Опять промокший парк, опять чужие лица-
Сплошное дежавю, предчувствие беды.
Из плэйера мотив не прекращает литься:
«Дождь смоет все следы, дождь смоет все следы.» *
Опять ты не придёшь — жду этого финала,
Ладонью оботру я с каплями слезу,
Мечтаю, чтобы ты всего лишь опоздала,
Чтоб задержалась где-то, переждать грозу.
На лужах пузыри блестят, переливаясь,
Как будто в хрустале игристое вино.
Безумие моё зовётся просто старость,
И прошлое встаёт, как старое кино.
Не помнишь этот фильм**? Название созвучно
Тому что здесь, сейчас: я жду, но где же ты?
Мне пусто без тебя, мне тошно, грустно, скучно.
И дождь в душе моей смывает все следы.
Сковало болью грудь. Дождинка-баловница,
Упавшая с ресниц, застыла на губе.
Мне с миром, где живу, пришла пора проститься.
Я ухожу к тебе, я ухожу к тебе.
* Вадим Егоров “Дождь смоет все следы.” ** И дождь смывает все следы (Und der Regen verwischt jede Spur) (1972)
Так велики мои запросы!
Мне надо, чтобы падал косо
Пожухлый лист, чтоб моросило,
Чтоб птичка свой глазок скосила
На нас с тобой, бредущих мимо,
Чтоб я была тобой любима.
А наши не придут… Такое время ныне —
Не тот сегодня год, война совсем не та.
Никто не слышит глас, взывающий в пустыне.
Да и пустыни нет — сплошная пустота.
И в этой пустоте дорога будет долгой —
Закончились давно короткие пути.
Не вспыхнет Сталинград, и есть земля за Волгой…
Но наши не придут. Откуда им прийти?
Не выведет никто «За Родину!» на бомбах,
Никто не прохрипит: «Даёшь стране угля!»
Гуляют сквозняки в одесских катакомбах,
Зашторен мавзолей под стенами Кремля.
Не встанет политрук, не ткнёт наганом в небо,
Труба не позовёт на подвиг и на труд.
Коль отдали себя комфорту на потребу,
Пора уже понять, что наши не придут!
Так выпьем за дедов по чарке русской водки
И снова в интернет — оттачивать умы,
Развешивать флажки, терзать друг другу глотки.
А наши не придут… Все наши — это мы.
Не начать ли сразу набело —
где-нибудь совсем в сторонке?
Не купить ли себе ангела
на рождественском на рынке?
Есть со свечкой или с дудочкой,
есть со свитком или с чашей,
есть с молитвой — руки лодочкой —
или просто так летящий.
Хоть один да утолит твою
грусть-печаль в её зените:
мне вот этого, с молитвою,
заверните… извините!
И — на золочёной ниточке —
быть ему в моём бедламе
чем-то вроде пограничника
за закрытыми дверями,
чтоб реальная действительность —
страсть и всякое такое,
с чем сто лет уж как не виделись, —
не нарушила покоя.
Так и будем жить за тридевять
километров от границы:
я — уча его постреливать,
он — уча меня молиться.
Мне уже всё равно, в синем небе я, в синем ли море,
Это сладкая ложь или привкус взаправдошно горек…
Мой единственный тезис едва ли сумеешь оспорить:
У «любить» и «терять» должен быть одинаковый корень.
Потому что они одинаково стынут и вязнут,
Остывая на пальцах, к губам прилипая бессвязно…
Синяки поцелуев лелея на сломе запястном,
Как молитву читаю про «больно — и значит прекрасно».
Раз нам больно, то мы, получается, всё ещё живы,
Но концовки про счастье бессовестно, знаешь ли, лживы,
Ведь на самом-то деле — от этого не отвертеться! —
Для хороших рассказов пригодно лишь битое сердце.
Лишь разбитое сердце. Из всяких там проб и ошибок
Нужно строить свой мир — кособокий, порою паршивый,
Нарочито неправильный, в горле хрипящий с утра,
С одинаковым корнем в «любить», «забывать», «умирать».
С одинаковым корнем в «держи меня за руку, крепче»
(потому что иначе — сорвусь, улечу, не замечу)
И «держись за меня» (потому что вдвоём будет легче).
Наползает на город изломанный вьюжащий вечер,
Фонари полыхают, как будто огни на болоте,
И на рёбрах, внутри, бахромой кумачовых полотен,
Вьётся что-то больное — и рвётся от счастья в лохмотья…
Мне не страшно.
Пускай что угодно приходит.
Я приму что угодно. Бессмысленно, небезопасно,
Между пальцев струящимся тёплым карминово-красным
(всё, дойдя до бумаги, становится равно чернильным).
Что меня не убьёт, то, как водится, сделает сильной.
Что меня не убьёт, то ещё пожалеет, похоже.
Мне к лицу что угодно: бессмертие, бред, бездорожье.
Двум смертям не бывать. От одной же сбежать невозможно.
Я смотрю на тебя —
И заходится сердце тревожно.
Я смотрю на тебя. В наладошечных линий узоре
Всё читаю одно (как кассеты встают на повторе):
Без разбитых сердец не бывает красивых историй.
У «любить» и «терять» должен быть одинаковый корень.
У «терять» и «любить»
должен быть
одинаковый
корень.
Я продолжаю слышать голоса
И видеть мир разорванным на части.
Я счастлив, потому что не хочу тебе писать.
Но все ещё пишу, поэтому несчастен.
Толкаясь среди пьяниц и старух,
Устав от поездов, вокзалов и перронов,
Я больше никогда тебя не наберу.
Но буду вечно помнить номер телефона.
Ты сделала все точно так, как надо.
Ну что ж, тогда услуга за услугу:
Мы больше никогда не будем рядом.
И никогда не сможем друг без друга.
Когда Стивен уходит, Грейс хватает инерции продержаться двенадцать дней.
Она даже смеется — мол, Стиви, это идиотизм, но тебе видней.
А потом небеса начинают гнить и скукоживаться над ней.
И становится все темней.
Это больше не жизнь, констатирует Грейс, поскольку товаровед:
Безнадежно утрачивается форма, фактура, цвет;
Ни досады от поражений, ни удовольствия от побед.
Ты куда ушел-то, кретин, у тебя же сахарный диабет.
Кто готовит тебе обед?
Грейси продает его синтезатор — навряд ли этим его задев или отомстив.
Начинает помногу пить, совершенно себя забросив и распустив.
Все сидит на крыльце у двери, как бессловесный большой мастиф,
Ждет, когда возвратится Стив.
Он и вправду приходит как-то — приносит выпечки и вина.
Смотрит ласково, шутит, мол, ну кого это ты тут прячешь в шкафу, жена?
Грейс кидается прибираться и мыть бокалы, вся напряженная, как струна.
А потом начинает плакать — скажи, она у тебя красива? Она стройна?
Почему вы вместе, а я одна?..
Через год Стивен умирает, в одну минуту, «увы, мы сделали, что смогли».
Грейси приезжает его погладить по волосам, уронить на него случайную горсть земли.
И тогда вообще прекращаются буквы, цифры, и наступают одни нули.
И однажды вся боль укладывается в Грейс, так, как спать укладывается кот.
У большой, настоящей жизни, наверно, новый производитель, другой штрих-код.
А ее состоит из тех, кто не возвращается ни назавтра, ни через год.
И небес, работающих
На вход.
Далеко не каждому в жизни повезло повстречать настоящего учителя, но кому посчастливилось, тот будет помнить его до своего самого последнего «стакана воды».
Зашли мы с женой в гости к Маше. Маша — довольно успешный художник, за ее полотна в Европе и Америке платят какие-то неприлично огромные деньги.
По всему дому на стенах развешано целое состояние — Машины картины.
Хожу, любуюсь, смотрю — в красивой раме явно детская работа, на ней мужик в белой рубахе, а на груди у него какое-то зеленое пятно, то ли водоросли, то ли мох, то ли просто абстракция. Короче, странно как-то.
Спрашиваю:
— Маша, тоже ты рисовала?
— Да. Это наш любимый Петр Семенович — руководитель изостудии во Дворце пионеров.
— А чё у него за зеленая хрень?
— Мне тогда было лет восемь, эту картину я рисовала на вступительном экзамене. Туда конкурс был как в Академию художеств. Все хотели учиться у Петра Семеновича.
Родители за дверью переживают, а мы сидим и рисуем. И не вазочку с яблочком, а сразу живого человека. Жуть.
Натурщиком выступил сам учитель, но мы его тогда еще не знали и видели впервые в жизни. Четыре часа уже заканчивались, я ужасно нервничала, торопилась, и вот, как-то неаккуратно потянулась, зацепилась баночкой за мольберт и опа… Зеленое пятно почти на полкартины.
Ничего уже исправить было нельзя, тихо сижу и плачу. Жизнь кончена.
Через некоторое время Петр Семенович заметил мои слезы, встал со стула, подошел, посмотрел на картину, молча взял баночку с зеленой краской и без всяких эмоций вылил себе на грудь.
Потом сел обратно и сказал: Друзья мои, обратите внимание — теперь у меня на рубашке вот такое красивое, зеленое пятно, если время позволяет, то тоже можете его нарисовать…
Маша улыбнулась и стала себе устраивать ладошками ветер в лицо, чтобы тушь не потекла