Начало здесь
Поскольку нельзя объять необъятного, какие-то адресаты Марины неизбежно останутся за рамками поста. Назову их хотя бы вкратце.
Это Маврикий Минц, муж сестры Цветаевой, Анастасии, которому адресовано знаменитое «Мне нравится, что Вы больны не мной...», ставшее широко известным благодаря фильму "Ирония судьбы".
Маврикий Минц вверху справа
Это Эллис (Лев Кобылинский) - поэт, переводчик, теоретик символизма, христианский философ и историк литературы, который больше известен сегодня как учитель и первый литературный вдохновитель сестер Цветаевых.
Марина прозвала его Чародеем.
Полу во сне и полу-бдея,
По мокрым улицам домой
Мы провожали Чародея.
В апогее их дружбы втроем Эллис неожиданно сделал семнадцатилетней Марине предложение — отзвук этого слышен в ее стихотворении «Ошибка».
Оставь полет снежинкам с мотыльками
И не губи медузу на песках!
Нельзя мечту свою хватать руками,
Нельзя мечту свою держать в руках!
Нельзя тому, что было грустью зыбкой,
Сказать: "Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!"
Твоя любовь была такой ошибкой, -
Но без любви мы гибнем, Чародей!
«Чародей» получил отказ: «Слово «жених» тогда ощущалось неприличным, а «муж» (и слово и вещь) просто невозможным».
Раздел «Любовь» первой книги Цветаевой «Вечерний альбом» посвящён другому другу юности — Владимиру Нилендеру. С ним была связана её первая попытка самоубийства в 16 лет, когда, по словам Аси, она решила застрелиться, но вроде бы револьвер дал осечку.
Нилендер был очень увлечен Мариной, но роман не состоялся. В сущности, вся книга была письмом к Нилендеру, с которым она решила не встречаться.
По тебе тоскует наша зала, -
ты в тени видал ее едва –
По тебе тоскуют те слова,
Что в тени тебе я не сказала…
***
Не любила, но плакала. Нет, не любила, но всё же
Лишь тебе указала в тени обожаемый лик.
Было всё в нашем сне на любовь не похоже:
Ни причин, ни улик.
Только нам этот образ кивнул из вечернего зала,
Только мы — ты и я — принесли ему жалобный стих.
Обожания нить нас сильнее связала,
Чем влюблённость — других.
Но порыв миновал, и приблизился ласково кто-то,
Кто молиться не мог, но любил. Осуждать не спеши!
Ты мне памятен будешь, как самая нежная нота
В пробужденьи души.
В этой грустной душе ты бродил, как в незапертом доме...
(В нашем доме, весною...) Забывшей меня не зови!
Все минуты свои я тобою наполнила, кроме
Самой грустной — любви.
(«Кроме любви»)
Среди малоизвестных адресатов Цветаевой и тамбовский поэт Тихон Чурилин, о котором Марина писала: «Мой выкормыш, лебедёнок, хорошо ли тебе лететь?», «пойду и встану в церкви и помолюсь угодникам о лебеде молоденьком» (если Мандельштам в её стихах был «орлёнок», то Чурилин, с которым она встречалась в то же самое время, - «лебедёнок»).
Начало здесь
Недавно была встреча с одноклассниками.
Собрались, конечно, далеко не все — кто-то был в отпуске, кто-то сидел с внуками, а кого-то уже и нет: одного убили, другой разбился... Девчонки (бывшие, конечно, но для меня они те же девчонки) выглядели классно: стройные, модно одетые, с удовольствием то и дело фотографировали друг друга. Все они состоялись в своей профессии, выбранной ещё со школы, имели благополучные семьи, крепко стояли на ногах — стабильные люди с устоявшимся бытом, как сейчас говорят. Одна пела на сцене нашего лучшего театра, другая возглавляла музыкальную школу, украшала своим портретом городскую доску почёта, третья — врач с многолетним стажем, в каждый отпуск отправлялась в какую-нибудь экзотическую страну, у четвёртой муж уехал на заработки в Ирландию, у второй внуки и дочь обосновались в Германии и она жила на две страны, а единственный среди нас мужчина — моя тайная любовь в пятом классе — стал альпинистом и покорял горные вершины... Я ничем таким похвастаться не могла: ни престижной работой, ни высоким окладом, ни загранпоездками, ни нарядами и худобой. Но меня это, как ни странно, ничуть не угнетало, просто отметила для себя как факт, с которым давно уже смирилась и срослась.
Когда шла на эту встречу — сомневалась, стоит ли, столько лет прошло, у всех своя жизнь, пути разошлись, о чём говорить вообще, чужие люди. Но оказалось, нет, - все сразу, оказавшись за одним столом, словно по велению машины времени попали в школьные годы, все стали теми, какими были тогда — беззаботными, весёлыми, смешливыми. Воспоминаниям не было конца. Пели, пили, читали стихи, ели роскошный торт, я надписывала свои книжки, обменивались телефонами и адресами. Всё было так славно.
Но потом, после некоторого количества выпитого, стали рассказывать о себе, делиться наболевшим, и оказалось, что не всё так хорошо и гладко у всех, как виделось на первый взгляд. Заботы, проблемы, неудовлетворённость жизнью, невидимые миру слёзы — всё проступило наружу в жалобных словах, дрогнувших голосах, беспомощных жестах, растерянных выражениях ещё недавно таких самоуверенных лиц. И я, которая по сравнению с ними никто и звать никак, пыталась их утешать: «Ну что ты, всё наладится, жизнь-то в главном удалась, состоялась...»
Какая-то парадоксальная ситуация. Мне что ли, пожаловаться, - подумала, чтобы не выделяться на общем фоне? И вдруг с каким-то стыдом ощутила, что жаловаться не на что, что я довольна своей жизнью, именно такой, какая есть, и не хочу ничего другого. Боюсь только одного: перемен. Утраты того, что имею и люблю.
Мне неловко было признаться самой себе, что я там была самая счастливая. Вспомнилась знаменитая песенка «Если у вас нету тёти» с мудрыми словами: «Думайте сами, решайте сами, иметь или не иметь». Дело, наверное, даже не в том, чтобы иметь или не иметь или хотеть иметь, а в том, чтобы любить и ценить то, что имеешь. Пусть даже это совсем немного. Вот это мне открылось тогда в тот вечер, начавшийся так весело, а кончившийся грустно. Придя домой, написала «по горячим следам» стишок:
Одноклассники, одноклассники,
страшно вымолвить, сколько лет!
Ведь давно ли прыгали в «классики»,
и вот на тебе, и привет.
Нет уж многих, и нет родителей,
школа бывшая - как музей.
Тридцать лет мы себя не видели
в постаревших глазах друзей.
Я гляжу на них — не нарадуюсь,
слышу прошлого голоса.
Эта — сцену собой украсила,
та — почётной доски краса.
Ну а тот, в кого влюблена была,
что как горный смотрел орёл -
он работу нашёл не слабую —
своё счастье в горах обрёл.
Не прельщали тихие пристани.
Было дело — падал со скал,
но упрямо он брал их приступом,
чего нет на земле — искал...
Вот распито уже шампанское,
все очищены закрома.
Таня с Галкой, слегка жеманствуя,
нам жестокий поют романс.
Вот Лариса зажгла светильники,
я читаю стихи на бис...
Начало здесь
Сегодня — 76 лет Александру Кушнеру, одному из лучших поэтов современности.
Каких только задач мы не ставим перед поэзией! Она должна и воспитывать читателя, и вести его за собой, и бичевать недостатки, и «жечь глаголом», отражать, откликаться, призывать, воспевать… Но забываем самое главное. Поэзия – это наша память о том, какой бывает жизнь в лучшие свои минуты.
Придешь домой, шурша плащом,
Стирая дождь со щек.
Таинственна ли жизнь еще?
Таинственна еще.
Поэзия – это аккумулятор счастья, сгусток энергии, ее накопитель. Эту энергию поэт вложил в свои стихи, и мы получаем ее спустя много лет из стихотворных строк.
«Стихи — это радость»
А. Кушнер не знает, что такое творческий кризис, простой, муки творчества. Он не понимает слов Блока: «Для одних ты и Муза, и чудо, для меня ты – мученье и ад». Считает, что Блок написал их для красного словца. Для него писание стихов – это абсолютно счастливое времяпрепровождение. В письме от 4 апреля 2004-го он писал мне: «Может быть, эти замечания Вам пригодятся в Вашей дальнейшей работе. Впрочем, «работа» – не вполне удачное слово, ведь стихи – это радость прежде всего. Пусть ее будет у Вас как можно больше!» И я с ним совершенно согласна, стихи – это радость. Мир подробен, детален, пестр, неожидан, и поэзия разлита в нем, включена в него повсеместно.
Кушнер – поэт текущей жизни. Он утверждает именно сей миг, сей час, сей день, пытаясь уловить его вкус и смысл. В его стихах теснятся вещи, пейзажи, мелочи жизни. Сколько тут всякого сора!
Сентябрь выметает широкой метлой
Жучков, паучков с паутиной сквозной,
Истерзанных бабочек, ссохшихся ос,
На сломанных крыльях разбитых стрекоз,
Их круглые линзы, бинокли, очки,
Чешуйки, распорки, густую пыльцу,
Их усики, лапки, зацепки, крючки,
Оборки, которые были к лицу…
Все это – «счастья неприбранный вид». Такая поэзия помогает нам воспринимать жизнь не только умом и воображением, но и глазами, кожей, слухом, всеми органами чувств.
«Без быта нет жизни»
Книги Кушнера скромны и негромки. Критики ругали его за «мелкотемье». Иронизировали: описывает графин с водой, стакан, вазу, сахарницу, микроскоп, школьную готовальню – нашел темы! Газетных романтиков это раздражало. Но то было не собирание мелочей, а выбор иного ракурса, поиск предметных связей с миром, попытка проявить поэтичность простой вещи, обыденной ситуации.
Мне раньше казалось: как он не боится включать в стихи то, что, вроде бы, им совершенно противопоказано? Вот Кушнер пишет о поездке зимой на дачу:
Не для того, чтоб в поле вырваться,–
А по причине воровства:
Забрали супницу и мыльницу,
Насос и вывезли дрова.
Как его служение муз терпит эту суету – супницы, мыльницы! Ведь поэт, казалось бы, должен быть выше всей этой прозы быта. Как там у Ахмадулиной: «Я отпускаю зонт и не смотрю, как будет он использовать
Начало здесь
Последнее стихотворение Блока, написанное 15 марта 1921 года, – “Как всегда, были смешаны чувства...”.
А. Блок и К. Чуковский
К. Чуковский отмечает в своём дневнике, что оно возникло у него на глазах: “Оно было создано в 1921 году на заседании “Всемирной”, во время нудного витиеватого доклада, который явно угнетал его своим претенциозным пустословием. Чтобы дать ему возможность отвлечься от слушания этих учёных банальностей, я пододвинул к нему свой альманах и сказал: “Напишите стихи”. Он тихо спросил: “О чём?” Я сказал: “Хотя бы о вчерашнем”.
Накануне они блуждали по весеннему Питеру и встретили в одном из учреждений дочь знаменитого анархиста Кропоткина, с которой Чуковский был издавна знаком. Об этой встрече Блок написал в своём последнем экспромте:
Как всегда, были смешаны чувства,
таял снег, и Кронштадт палил.
Мы из лавки Дома искусства
на Дворцовую площадь брели...
Вдруг – среди приёмной советской,
где “все могут быть сожжены”, *–
смех, и брови, и говор светский
этой древней Рюриковны.
Последняя стихотворная строка поэта: “Мне пусто, мне постыло жить!”
Последнее стихотворение И. Анненского “Моя тоска” было написано 12 ноября 1909 года и опубликовано уже после смерти.
Незадолго до этого он беседовал с М. Кузминым в редакции “Аполлона” о сущности любви и её формах. Вскоре он написал стихотворение, посвящённое М. Кузмину, на тему, затронутую в их споре. Заканчивалось оно так:
Я выдумал её – и всё ж она виденье.
Я не люблю её – и мне она близка.
Недоумелая, моё недоуменье,
всегда весёлая, она моя тоска.
В этом стихотворении есть строки, которые очень точно отражают ажурный склад души Анненского, не совместимый с грубыми реалиями мира. Внутренне одинокий, ищущий выхода из своего одиночества, поэт не находил в себе сил для жизни и с безумной завистью смотрел на живую жизнь, проходившую стороной.
Да и при чём бы здесь недоуменья были –
любовь ведь светлая, она кристалл, эфир...
Моя ж безлюбая – дрожит, как лошадь в мыле!
Ей – пир отравленный, мошеннический пир!
В этом последнем стихотворении поэта отразилась его трагедия несостоявшейся, в сущности, непрожитой жизни.
Последнее стихотворение Фёдора Тютчева было написано в 1869 году.
После третьего инсульта доктора уверяли, что Тютчеву осталось жить день-два. Он прожил ещё три недели. Последним его стихотворением было это:
Если смерть есть ночь, если жизнь есть день —
Ах, умаял он, пестрый день, меня!..
И сгущается надо мною тень,
Ко сну клонится голова моя...
Обессиленный, отдаюсь ему...
Дмитрий Дианов
Начало здесь
* * *
Где труд наш больше ни при чём
И день отбормотал дождем –
Нам выходить.
А дождь – как ждал – толкнет плечом:
«Вы разве не идете в дом?
Вам дальше жить».
И тараторит все смелей:
«Я гибну в царстве пузырей –
Возьми с собой…»
Куда? С собой? В дупло вещей?
Ты там ничей, ты там ничей –
И мне чужой.
Останься там, где ты живешь,
Где черным липам не соврешь,
Что мы на «ты»,
Где ты в мои созвездья вхож,
А пузырями поплывешь –
Для красоты.
Мой сочинитель небылиц
Для вещих, хоть и мокрых птиц –
Не плачь о том,
Что опоздал на взмах ресниц
И не запомнил наших лиц,
Что под зонтом.
* * *
Что обещалось - сбудется сегодня
На страшной и бессмертной высоте,
Где ты дрожишь, как капля на листе,
Готовая упасть, листа не помня.
Как долго дни лишали встречу смысла,
Однообразным шелестя дождем,
Но дождь прошел, и тишина повисла,
Которая не знает ни о чем -
Не знает, далеко ты или рядом,
Но кажется, что это ты молчишь,
И обнимаешь воздухом и садом,
И каждым мигом жизни дорожишь.
И мир расскажет сам, как он несложен:
Вот лист застыл, и разве потому
С молчащей каплей так он осторожен,
Что счастью не поверил своему?
***
Пока высокий не остыл простор
И дни к надеждам августа не строги, -
Не торопись вмешаться в разговор
Пустого неба и пустой дороги.
Ведь небом не бежать, а на земле
Уже стрижей заштриховали крылья
Ту с выбоинкой чашку на столе
И книгу, что за лето не раскрыл я.
Но и теперь, когда глаза сухи,
Мне с тихими не разминуться днями,
И вечно забываются стихи,
Отмеченные в детстве уголками.
Их можно разогнуть - и умереть,
Чтоб жить и плакать слез забытых ради, -
Но птичий клин уже нельзя стереть
В иной - блаженной - без полей тетради...
И жизнь не обнесет хоть невзначай
Согретой чашей синевы беспечной.
Щербинки на краю ее считай:
Пора терять - теперь уже навечно.
И замечай, как утомились дни,
Хранить тогдашней сини постоянство,
И, словно в воду, в легкий гул шагни
Простившего осеннего пространства...
***
Я не заметил, кто уговорил
закат помедлить: свет или движенье?
День в тысяче сомнений уходил -
и не вместил и одного прощенья.
Но всё равно, я всякой встрече рад,
где листья о своей борьбе лепечут
и солнце ищет запад наугад,
земли зелёной утешая плечи.
И если на ночной нескорый суд
сойдутся милосердные цикады, -
послушай их хоть несколько минут:
им до утра просить земле пощады.
* * *
Бульваров юная игра,
Листвы нечаянная сила,
И, несомненно, наступила
Голубоглазости пора.
И в сеть разреженных теней
Без страха голуби вступают
И в пятнах солнечных решают -
С какого края свет вкусней?..
Одна из самых красивых и искренних музыкальных историй - песня "Огней так много золотых" - стала символом города Саратова. Воплощение этого символа - скульптура гармониста. Это подарок для всех влюбленных, для тех, кто ищет и ждет...
[показать]
Если пройти от этой скульптурной композиции дальше по проспекту Кирова, напоминающий московский Арбат (кстати улица до 1917 называлась Немецкой), то приблизимся к шикарному зданию саратовской консерватории им. Собинова или по-старому - консерватория императорская алексеевская; основана в 1912 году.
[показать]

Начало здесь
Продолжение здесь
Микки
Это будет, наверное, единственный не печальный рассказ в этой книге. Хотя нельзя сказать, чтобы жизнь у Микки была такой уж безоблачной. Нет, всякое бывало... Сейчас в свои десять месяцев от роду он выглядит даже слегка устрашающе: большой, лохматый, с необычайно пышной пепельно-черной шерстью с проседью, маленькой головой со смешными маленькими ушами — несуразными при весьма массивном туловище — и белыми задниками лапок. Да, и еще роскошный черно-бурый хвост. А совсем недавно, летом, был крохотным, как пушистая варежка, комочком — этакий божий одуванчик с кулачок. Я помню, как он катился колобком по траве, и любопытство заносило его то влево, где проезжая часть, то вправо, где чужие дворы, а Олеська через каждые два шага нагибалась и выправляла его траекторию.
Олеся подобрала Микки где-то возле гастронома на Первой Дачной, уверяя, что он сын пуделя и овчарки. Каким-то чудом её мать согласилась принять щенка в дом. После истории с Тэдди весь двор осуждал эту семью и скептически смотрел на возню Олеси со своим новым питомцем, предчувствуя такой же плачевный исход. Но Олеся так привязалась к кутёнку, так всюду носилась с ним (тот гастроном на Первой Дачной обходила за версту, боясь, что мать-овчарка отнимет у нее своего сына), что я подумала: может быть, Микки повезёт больше, чем Тэдди? Может быть, их мучит совесть за выброшенного пёсика и они решили искупить таким образом свою вину? (Увы, мой безнадежный идеализм!)
Поначалу Микки (его полное имя, данное ему Олесей, Микки Маус, как у героя мультфильма), действительно приняли как родного, кормили и даже выгуливали. Помню, однажды Олеся ворвалась ко мне в слезах: "Микки в яму упал!". Колобок-Микки закатился в канализационный колодец. Его спасали всем двором: я тащила лестницу, сестра Олеси лезла, сосед держал... Щенок даже не успел понять, что произошло, как его уже извлекли на свет божий. Он был очень веселый, живой, целыми днями играл с детворой, был всеобщим любимцем.
Но вот кончилось лето, Олеся пошла в школу, и... история повторилась. С утра до вечера Микки слонялся по улицам, мок под дождем, дрожал под холодным ветром, ел что попало на помойках...
Я попробовала поговорить с Олесиной бабкой. Та возмущалась: "Вы не представляете, сколько эта собака ест! Он ест, как человек!" Я стала покупать для Микки "Геркулес". Заводила замёрзшего пса к ним в квартиру. Бабка округляла честные глаза: "Да он только сейчас вышел! Он сам не хочет сидеть дома".
Причину "нехотения" Микки идти домой я вскоре узнала. Однажды я увидела его грустным, понуро лежащим на ступеньках подъезда. Это было так не похоже на прежнего веселого Микки, что я решила: пёс заболел. Позвонила к ним в квартиру. Открыла бабка.
—Ваш Микки заболел. Надо отвезти его в лечебницу. Если хотите, я могу отвезти. Наверное, придется делать уколы...
По ее физиономии я поняла, что лечение Микки не входило в их планы.
— Неужели же Вам его не жалко? — вырвалось у меня.
— Жалко, конечно, жалко, — суетливо заверила меня эта баба-яга. И в доказательство сего медовым голосом процедила в пролёт:
— Микки! Иди домой!
Микки испуганно смотрел на неё и жался к стенке. Я подталкивала его в спину, а он упирался. Мне стало всё ясно. Эта старая карга била пса. Потом Олеся это подтвердила.
— Бабка его бьёт. Ногами пинает. А я его всегда защищаю...
Но Олеся весь день была в школе, в продлёнке. А Микки оставался небогатый выбор: быть битым дома или мёрзнуть и голодать на улице.
К зиме его выгнали окончательно. Микки поселился у меня на лестничной площадке. Я постелила ему коврик под дверью. Там он ночевал, ел, а утром, еще до рассвета, бежал на базар. Базар был его стихией. Сначала Микки сопровождал меня туда по утрам, а потом уже сам выучил туда дорогу. Он пропадал там с утра до вечера. Дел было много: в яичном отделе подлизывал разбитые яйца, в колбасном — выпрашивал огрызки сосисок, в хлебном подъедал сладкие крошки. Микки был вегетарианец. После того, как бабка избила его за съеденное из супа мясо, скормленное ему Олесей, он невзлюбил этот продукт. Исключение делал
Начало здесь
А вскоре Тоша пропала. Ее не было два с половиной месяца. Я уже мысленно похоронила и оплакала ее. И вдруг однажды она вернулась! Вернулась искалеченной, с раздробленной кровоточащей передней лапкой, как когда-то Лиза. Она была заметно мельче, худее своих уже чуть подросших сестёр и братьев. Видимо, жизнь не баловала ее. И нрав изменился: Тоша стала нервной, вспыльчивой, научилась огрызаться на других собак, уже умела постоять за себя.
Где она проходила свои жизненные университеты? Об этом можно было только гадать. Как, наверное, тяжело собакам, — думала я, — что не могут они поведать о том, что с ними приключилось, не могут, как мы, излить близким свою душу, поплакаться на горькую долю. Или этот их ночной вой на луну и есть то же самое?..
Вскоре один за другим пропали еще три щенка. Одного вроде бы взяла какая-то девочка. Другого всё носил с собой один мальчишка, мечтал взять, да мама не позволяла. Он назвал его Рэксом, играл с ним целыми днями, часто приносил ко мне покормить. Потом они оба куда-то исчезли. Может быть, все-таки мама согласилась? Хотелось думать, что это так.
О третьем щенке ходили страшные слухи. Будто кто-то видел, как отец Карташова, накинув веревку ему на шею, тащил упирающегося, скулящего пёсика в подвал. Об этом думать было невозможно, невыносимо, но всё время думалось.
Из шести подкидышей осталось только двое. О Тоше я уже рассказала. Теперь расскажу о Белышке. Вот только соберусь с силами. Самая любимая, самая лучшая собачка на свете, самая большая моя боль...
Белышка
Сначала я не знала, что она девочка, и мысленно окрестила этого щенка Белышом. Он был самый беленький, самый нежный. Даже какой-то деликатный.
Из-за этой деликатности Белыш часто оказывался вытесненным другими мордочками, тесным монолитным кружком толкавшимися над чашкой с едой, и оставался голодным. Я решила: раз такое дело — подкормить его отдельно. Принесла домой, поставила перед Дендиковой миской с кашей, предварительно заперев своего жадного и ревнивого пса. Тут и обнаружилось, что Белыш — девочка. "Ну, пусть будет тогда Белышка", — подумала я, уже привыкнув к этому имени и не желая его менять.
Белышка была очень робкой и пугливой. Она боялась есть чужую кашу. Забилась под стол и дрожала там в страхе. Другие собаки чувствовали себя у меня дома "как дома", всюду лазили, обнюхивали углы, а она боялась дома! Помню, меня это поразило тогда. Словно она предчувствовала, что именно в доме примет свою смерть...
Я вынесла на руках так и не наевшуюся Белышку и покормила ее во дворе. Помню, прижимаю к себе в лифте ее тепленькое трепетное тельце, а губы сами шепчут какие-то успокаивающие, ободряющие слова: "Ну уж ты как-нибудь, маленькая, постарайся, выживи... Жизнь, конечно, у тебя тяжелая, непростая. Но я буду здесь, рядом, буду тебе помогать..."
Самое поразительное, что Белышка услышала мои слова! Не просто услышала, а поняла и, если так можно выразиться, вняла им! Иначе как объяснить уже на другой день произошедшую перемену в её настроении, поведении, поступках? Или это Бог услышал мою молитву за неё? Так или иначе, но Белышка стала старательно "выживать". Она теперь ловчее всех ловила на лету куски мяса, которые я бросала собакам, причем ее деликатность осталась при ней: она никогда не вырывала у других еду, никогда не огрызалась, не
Начало здесь
И печальна так, и хороша
Темная звериная душа.
Осип Мандельштам
Мы в ответе за тех, кого мы приручили.
Антуан де Сент-Экзюпери
Милый пёсик, черный носик...
В школе разучивали песню на мои стихи о "милом пёсике". Так, не стихи - стишок, который выговорился когда-то сам собой в процессе общения с дворовым любимцем еще в подростковом возрасте. Я даже не хотела включать его в книжку — считала несерьёзным. Но стишок неожиданно для меня получил большой резонанс. Его облюбовал одни местный композитор, который вёл музыкальный кружок при городском Детском парке, где и объявил конкурс на лучшую песню на него, и мальчика-победителя выдвинули с этим номером на городской конкурс.
http://natalia-cravchenko2010.narod2.ru/Stihizvuk/44_Milyi_pesik,_chernyi_nosik.mp3
В тот день в актовом зале шла репетиция. Юный солист (он же автор мелодии) забавно картавил в микрофон, а детский хор первоклашек старательно ему подпевал. Меня пригласили на эту репетицию-разучивание с тем, чтобы я выступила с рассказом о "предыстории" написания своего "произведения". Никакой предыстории, конечно, не было - экспромт в чистом виде, и я поначалу хотела отказаться,но потом подумала, что это удобный повод поговорить с детьми о животных, пока они в том возрасте, когда чувства ещё не огрубели и обострённо воспринимают боль живого существа.
Тогда такого разговора не получилось: нервозность обстановки готовящейся к смотру школы, суетливость учителей, строгость и придирчивость проверяющих из гороно заморозили мой душевный порыв. И потом эта невысказанность еще долго стояла у горла. В конце концов, как это часто бывает, она выплеснулась на бумагу. Так родились эти записки-воспоминания.
Мне кажется, что это нужно не только мне. Может быть, у кого-то, кто прочтет эти непридуманные собачьи истории, что-то дрогнет в душе, и он пожалеет о каких-то своих жестоких или предательских поступках по отношению к бесхитростным бессловесным созданиям и осознает это как тяжкий грех...
Очень хочется верить в это.
Тобик и Грэй
Может быть, я выскажу спорную и парадоксальную мысль, но мне давно кажется, что мир животных намного человечнее нашего мира хомо сапиепсов. Особенно сейчас, в пору неокапитализма, когда людей учат жить по принципу "человек человеку волк". Мы всё больше скатываемся на пещерный уровень. А животные помогают своим теплом очеловечить нашу густопсовую жизнь, не озвереть в ней окончательно.
В моем втором сборнике стихов есть раздел "Звериное тепло", куда вошли стихи о животных. Собаки, которых я там упоминаю - Тобик, Грэй, пёс с помойки — это всё реальные псы, они жили в нашем дворе. К сожалению, жили,
Поэт не видит, но провидит.
Сбылись пророчества из сна.
Он близорук и безобиден,
Но даль веков ему ясна.
"Рекою душа играла
Под синей ночною кровлей.
А время на циферблатах
Уже истекало кровью."
Фашисты ворвались в Гранаду,
И чёрные настали дни.
Как крикнуть хочется: "Не надо!
Помилуй, Бог, повремени. . . "
Друзья уехать призывали.
Он улыбался им в ответ:
"Поэтов же не убивают.
Ведь я не воин, а поэт."
"Поэтов ведь не убивают"…
О благовест наивных слов!
Они с поэтов начинают!
(Васильев, Клюев, Гумилёв...)
Как много было версий всяких
"Случайной" гибели певца.
Тогда фашистские писаки
Их выдвигали без конца.
Несчастный случай, пуля-дура
Настигла где-то на пути,
Завистник от литературы
Любви народа не простил,
Убили нищие крестьяне
(месть за отца: "богач – батрак").
Страна погрязла в том обмане.
Но это было всё не так.
Он был убит в глухом овраге.
И вся в крови была заря.
Ему сказали: едут в лагерь.
Его убили втихаря.
Кто дал команду на аферу,
Какая мразь могла посметь?!
…И улыбался он шофёру,
Который вёз его на смерть.
"Я прошу всего только руку,
Если можно, раненую руку.
Я прошу всего только руку,
Пусть не знать мне ни сна, ни могилы,
Я прошу одну только руку,
Что меня обмоет и обрядит.
Я прошу одну эту руку,
Белое крыло моей смерти."
Как он просил всего лишь руку
В последний час на склоне дня...
Но в ту предсмертную разлуку
Над ним глумилась солдатня.
И вытворяли с ним такое, –
Лютей нет зверя, что двуног, –
Что даже Кафка, даже Гойя
В горячке б выдумать не смог.
"Если умру я – не закрывайте балкона.
Дети едят апельсины.
(Я это вижу с балкона.)
Жнецы сжинают пшеницу.
(Я это слышу с балкона.)"
Он был расстрелян на рассвете.
Звериный победил закон.
Не ели апельсины дети
И не был приоткрыт балкон.
В него стреляли многократно,
И вся в крови была трава.
Запомнят палачи злорадно:
"Большая слишком голова."
И что им было, клике дикой,
Что до того в экстазе зла,
Что в этой голове великой
Вся Андалузия жила?
И крика эллипсом насквозь
Пронзило чёрное безмолвье...
Гранада! Получила кость?!
Теперь дыши его любовью.
"Прощаюсь у края дороги.
Угадывая родное,
Спешил я на плач далёкий,
А плакали надо мною.
Иною, нездешней дорогой
Уйду с перепутья
Будить невесёлую память
О чёрной минуте."
Вы никогда б не догадались,
Кто Лорку выдал палачам.
Иудой был Луис Розалес,
Кто о любви к нему кричал.
Когда-то ученик поэта,
Он жил в одной квартире с ним.
Потом издаст его сонеты
Уже под именем своим.
Но жители, в сие не веря,
Крестились, и в глазах был страх…
Иуда он или Сальери –
Да будет проклят его прах.
"Когда умру, схороните меня с гитарой
В речном песке.
Когда умру...
В апельсиновой роще старой,
В любом цветке.
Когда умру,
Стану флюгером я на крыше,
На ветру.
Тише...
Когда умру!"
Он схоронить просил с гитарой.
Никто его не хоронил.
Лишь строки этой песни старой
Бродяга-ветер раззвонил:
"Если умру я, мама,
Будут ли знать про это?
Синие телеграммы
Ты разошли по свету!"
Игра теней, свеченье бликов,
Серебряная филигрань...
Гранада!
Начало здесь
Продолжение здесь
Окончание здесь
«Если умру я - не закрывайте балкона»
О гибели Лорки, кажется, уже написано не меньше, чем о его стихах. Хотя только в 1969 году в Испании впервые было напечатано чёрным по белому - «убит». До того статьи и предисловия завершались вынужденным иносказанием: «Творческий путь поэта оборвался в 1936 году». Власть долго не признавалась в убийстве. В интервью, данном через год после гибели Лорки, Франко, вынужденный оправдываться, заявил: «Следует признать, что во время установления власти в Гранаде этот писатель, причисленный к мятежным элементам, умер. Такие случаи естественны во время военных действий».
Ф. Франко — правитель и диктатор Испании с 1939 по 1975 год
Из всех речей Франко в памяти человечества останется только эта — с ханжеским «умер» и циничным «это естественно», да и то лишь в комментариях к собранию сочинений того, кого диктатор назвал «этим писателем».
Его жизнь и судьба были оборваны на полуслове. Сколько было планов, набросков,черновиков, задуманных книг и спектаклей, сколько замыслов не узнало воплощения!
Он предчувствовал свою скорую смерть. В сборнике «Диван Тамарита» есть пронзительной силы стихотворение «Касыда о недосягаемой руке». Она полна душевным смятением и трагизмом окончательного прозрения: в смерти человек остаётся один, никто не сможет ему помочь. Нежелание смириться с последним одиночеством вызывает мольбу: «Я прошу одну только руку...» Но касыда о руке — недосягаемой. Этот крик одиночества, пророческое видение будущей одинокой гибели потрясают.
Я прошу всего только руку,
если можно, раненую руку.
Я прошу всего только руку,
пусть не знать ни сна мне, ни могилы.
Только б алебастровый тот ирис,
горлицу, прикованную к сердцу,
ту сиделку, что луну слепую
в ночь мою последнюю не впустит.
Я прошу одну эту руку,
что меня обмоет и обрядит.
Я прошу одну эту руку,
белое крыло моей смерти.
Все иное в мире - проходит.
Млечный след и отсвет безымянный.
Все - иное; только ветер плачет
о последней стае листопада.
«Когда я умру - Оставьте балкон открытым...» Поёт Елена Камбурова:
Это песня «Прощание» (1924), в которой не только прощание, но и вера, что его связь с миром, с людьми не прервётся и после смерти.
Если умру я -
не закрывайте балкона.
Дети едят апельсины.
Начало здесь
Продолжение здесь
Погибшие из-за любви
Лунная заводь реки
под крутизною размытой.
Сонный затон тишины
под отголоском-ракитой.
И водоем твоих губ,
под поцелуями скрытый.
Его строки завораживают. Их горькому таинственному очарованию невозможно противиться.
Нельзя не ощутить странные, соблазнительные чары смерти в стихах Лорки.
В одной из своих лекций он сказал: «Во всех странах смерть означает конец. Она приходит — и занавес падает. А в Испании — нет. В Испании занавес только тогда и поднимается. Мертвец в Испании — более живой, чем мертвец в любом другом месте земного шара».
Когда мы читаем строки его «Сомнамбулического романса»:
Любовь моя, цвет зелёный.
Зелёного ветра всплески,
далёкий парусник в море,
далёкий конь в перелеске, -
нам представляется, что героиня, и умерев, продолжает жить, растворившись в природе.
Когда читаем лорковскую «Прелюдию»:
И тополя уходят,
но след их озерный светел.
И тополя уходят,
но нам оставляют ветер.
И ветер умолкнет ночью,
обряженный черным крепом.
Но ветер оставит эхо,
плывущее вниз по рекам.
Или в «Прощании»:
Если умру я — не закрывайте балкона.
Дети едят апельсины.
(Я это вижу с балкона).
Жницы сжинают пшеницу.
(Я это слышу с балкона).
балкон в доме Лорки, ныне его музея
Мы словно слышим голос чеховского Тузенбаха: "Вот дерево засохло, но всё же оно вместе с другими качается от ветра. Так, мне кажется, если я умру, то всё же буду участвовать в жизни так или иначе" («Три сестры»).
Смерти, разрушающей естество человека, противостоит смерть, дарующая слияние с природой. Гибель представляется не самой страшной формой небытия. Главное — не в вопросе жизни и смерти, а в подлинном и не подлинном способе существования.
«Поэт — это медиум природы», - говорил Лорка.
Человек, отдающийся весь без остатка своим чувствам, теряет власть над собой и в сомнамбулической безотчётности идёт к неминуемой гибели. Растворение, слияние с природой грозит смертью, но она наступает от переизбытка прекрасного, от
Начало здесь

Сонеты тёмной любви
Из письма Гарсиа Лорки другу: "Впервые в жизни пишу любовную лирику. Новые горизонты открылись мне, и что-то во мне переменилось. Сам себя не узнаю".
Последней книгой Лорки стала книга сонетов, которая долго считалась утраченной. "Её составят 100 сонетов", — говорил поэт в интервью. До нас дошли лишь 11, да и те уцелели чудом. Эти газеллы и касыды пронизаны несвойственной прежде поэту тоской, почти отчаяньем. Об этом говорят даже сами названия: "Об отчаявшейся любви", "О скрытой любви", "О пугающей близости".
Только не слепи ты чистой наготою,
как игла агавы в лозах над водою.
Дай тоской забыться на планете дальней,
но не помнить кожи холодок миндальный.
Такие стихи — редки для Лорки. Поэзии его вообще чужд исповедальный тон. Его лирическое "я" — это безымянное и всеобщее "я" народной песни. У этого удивительного лирика почти не было стихов о любви. Признания были передоверены десяткам лирических и драматических героев. Сам же поэт, подобно режиссёру, не появлялся на сцене. Это было сознательное, ещё в молодости принятое решение. В одном из ранних писем Лорка жалуется: "Я страдаю, когда вижу в стихе своё отражение. Кажусь себе огромным сизым комаром над омутом чувства". И только в "Сонетах тёмной любви" он сказал больше, чем хотел.

И пусть на сад мой, отданный разбою,
не глянет ни одна душа чужая.
Мне только бы дождаться урожая,
взращённого терпением и болью.
Любовь моя, люби! — да не развяжешь
вовек ты жгучий узел этой жажды
под ветхим солнцем в небе опустелом!
А всё, в чём ты любви моей откажешь,
присвоит смерть, которая однажды
сочтётся с содрогающимся телом.
Многие запомнили Лорку весёлым, жизнерадостным, беззаботным, "солнечным юношей".

Но не радость озаряла глубины его души. У него было страстное сердце, он умел любить и много страдал, о чём не знал никто.
Осенью 1928 года поэт потерпел крушение в любви, след которой сохранился в его письме другу: "Недавно вся моя воля понадобилась мне, чтобы справиться с мукой, сильнее которой я не испытывал. Ты и не представляешь, что это — ночь за ночью глядеть с балкона на Гранаду и знать, что она пуста для тебя, и что ни в чём не будет утешения.

Я просто измочален, до того истерзало меня чувство, с которым я должен справиться".

"О шепоток любви..." Читает Давид Аврутов:
https://www.youtube.com/watch?v=QstaD5JBxcU&list=PLrgDSzTXDpvM70JA2g2Jzm2N6z5kWkI7a&index=9
О, шепоток любви глухой и темной!
Безрунный плач овечий, соль на раны,
река без моря, башня без охраны,
гонимый голос, вьюгой заметенный!
О, контур ночи четкий и бездонный,
тоска, вершиной вросшая в туманы,
затихший мир, заглохший мак дурманный,
забредший в сердце
Начало здесь
Поэзия — возможная невозможность
Гарсиа Лорка сказал прекрасные слова о поэзии: «Поэзия — это невозможность, становящаяся возможной».
«Человеческое слово, средоточие всех чувств, сгусток жизни, нить, связующая людей! Его втаптывают в грязь, калечат, подделывают, наряжают в шутовские одежды. Но приходит поэзия — и очищает слово, и возвращает ему первозданную, чудотворную силу. И невозможное становится возможным».
Как прозой объяснить колдовство этих строк? -
- Что там горит на террасе,
так высоко и багрово?
- Сынок, одиннадцать било,
пора задвинуть засовы.
- Четыре огня все ярче -
и глаз отвести нет мочи.
- Наверно, медную утварь
там чистят до поздней ночи.
Луна, чесночная долька,
тускнея от смертной боли,
роняла желтые кудри
на желтые колокольни.
По улицам кралась полночь,
стучась у закрытых ставней,
а следом за ней собаки
гнались стоголосой стаей,
и винный янтарный запах
на темных террасах таял.
Сырая осока ветра
и старческий шепот тени
под ветхою аркой ночи
будили гул запустенья.
Уснули волы и розы.
И только в оконной створке
четыре луча взывали,
как гневный святой Георгий.
Грустили невесты-травы,
а кровь застывала коркой,
как сорванный мак, сухою,
как юные бедра, горькой.
Рыдали седые реки,
в туманные горы глядя,
и в замерший миг вплетали
обрывки имён и прядей.
А ночь квадратной и белой
была от стен и балконов.
Цыгане и серафимы
коснулись аккордеонов.
- Если умру я, мама,
будут ли знать про это?
Синие телеграммы
ты разошли по свету!..
Семь воплей, семь ран багряных,
семь диких маков махровых
разбили тусклые луны
в залитых мраком альковах.
И зыбью рук отсеченных,
венков и спутанных прядей
бог знает где отозвалось
глухое море
Начало здесь

«Правда одна и она живая»
В XX веке испанское искусство стало испытывать заметное влияние авангардных течений, зачинателем которых выступил чилиец Висенте Уидобро, ещё в 1916 году выдвинувший принцип «саморазвития поэтического образа», а затем теорию «креасионизма». Смысл этой теории сводился к провозглашению права художника на создание собственной действительности, независимо от реально существующей. Авангардные течения появились в поэзии, музыке, живописи, графике. Ультраисты, кубисты и прочие модернисты стремились взломать окостеневшие нормы, рутину в искусстве, чтобы выразить новые, небывалые мысли, отвечающие своему времени. Гарсиа Лорка тоже поначалу поддался этим новым веяниям, находясь под влиянием не столько французских поэтов-импрессионистов, сколько сюрреалистической живописи, в частности, картин Сальвадора Дали, с которым его связывала давняя тесная дружба.

С. Дали проповедовал в своём творчестве полный отказ от логического познания, культ интуиции. Это была целая система взглядов. Он считал, что художник не должен подавлять и насиловать своё воображение в угоду действительности, «ползать на коленях перед натурой». Дали стремился в своей живописи перевоссоздать этот мир, повинуясь и доверяясь только своим творческим инстинктам.

На Лорку оказывали огромное влияние эти его «крамольные» речи, он слушал их, затаив дыхание.

В Кодакесе 1927 года
Особенно его поразила картина Дали, выполненная в новой манере: пустынный пляж, голубоватые горы вдали, а на переднем плане — концертный рояль, слегка зарывшийся ножками в песок. Из песка поднимается отвратительный полип, врастающий в клавиатуру. Каждая деталь выписана с академической тщательностью, и вместе с тем всё это походит на скверный сон.
С. Дали. Череп, содомирующий рояль.
Этого художник и добивался: открыть доступ в живопись снам, бреду, подсознательным импульсам, в которых, как он утверждал, заявляет о себе подлинная, не стеснённая никакими запретами, сущность человека.

С. Дали. Сон.
Картины Дали этого периода лишены духовной и душевной гармонии его первых работ. Они словно вышли из бредовых галлюцинаций, ночных кошмаров. Будто силились объяснить какую-то непостижимую истину, но лишь бередили душу.
Поразительна предыстория

Начало здесь
Канте-хондо
В 1923 году Лорка сдал в Гранаде экзамен на степень лицензиата права. Но это событие было важным скорее для отца Федерико. Для него же самого гораздо более значительным оказался фестиваль народной андалузской песни — канте-хондо, организованный им в 1922 году вместе с композитором Мануэлем де Фалья. Канте-хондо — искусство, оказавшее огромное влияние на всё творчество Лорки, поэтому о нём — поподробнее.

Канте-хондо (буквально «глубинное пение») - это андалузская песенная культура, одна из древнейших в Европе. Об этом пении, одноголосом, восточного склада, Лорка говорил: «Оно действительно глубокое — глубже всех колодцев и морей мира, глубже сердца, которое его творит, и голоса, который его поёт, ибо оно почти бездонно. Оно идёт от далёких племён через кладбища лет и листопады увядших ветров. От первого плача и первого поцелуя...»
Это праматерь искусства, голос стихий. Лорка нашёл великолепный образ для этой бессмертной традиции: «вечная нить страсти, теряющаяся в тумане веков».

В этом пении отразились особенности разных наций, некогда населявших Испанию: скорбная мудрость мавров, дикая вольность цыганского племени, испанская безмерная гордыня — всё слилось в этом песенном потоке.
Сколько людей припадало к этому источнику! Песня была их исповедью, самовыражением, песня становилась их бессмертием.

«Канте-хондо» - это песня-импровизация на традиционной основе, обычно в сопровождении гитары. По своему звучанию это близко к трелям птиц, к пению петуха, крикам животных, к естественной музыке леса и родника. Это редчайший и самый древний в Европе образец первобытных песен. Он производит впечатление пропетой прозы: разрушается всякое ощущение ритмического размера.
Тексты очень немногословны — всего три-четыре строки, но эти краткие строки порой вмещают содержание целой драмы, философского трактата. В этих песнях — совокупность всех высших человеческих переживаний. Они отшлифовывались веками, всё лишнее отсеивалось и оставались слова единственно нужные людям. Порой лирическое напряжение в них достигало накала, доступного лишь немногим величайшим поэтам. Вот образец одной из таких древних песен:
В светлом кольце луна.
Любовь моя умерла.

Всего две строки. Но в них скрыта боле глубокая тайна, чем во всех драмах Метерлинка.
Это были грустные, мрачные песни о вековых мучениях людей, об их незащищённости перед судьбой. Они исполнялись как правило под гитару и обязательно ночью, звучали в ночном мраке. Любовь, о которой часто поётся в канте-хондо, пропитана терпкой горечью, меланхолией, плачем.
Если б в сердце моём было
стеклянное окно,
увидала б ты, голубка,
что плачет кровью оно.
Мелодии этих песен не ласкали, а ранили слух. Порой они срывались на крик, в них слышалось что-то первобытно-дикое, то ли вопль ужаса, то ли мольба о помощи. В нескольких словах они умели рассказать о лютой тоске, о горькой доле:
Один я на свете, и никто обо мне не вспомнит.
Прошу у деревьев тени — и засыхают деревья.

Начало здесь
Федерико Гарсиа Лорка... Сын Андалузии и сын человечества. Он был поэтом, бродягой, актёром, фантазёром, музыкантом, живописцем. Причём между словом и кистью, музыкой и жестом у него не было чётких границ, его искусству присущ синкретизм, свойственный фольклору.
Но Лорка - не только гениальный поэт и драматург. Есть ещё нечто, неразрывно связанное с его творчеством, с трудом обозначаемое словами. Это — неотразимо притягательная личность Лорки. Хорошо сказал об этом Пабло Неруда: «Федерико Гарсиа Лорка был подобен щедрому, расточаемому добро духу. Он впитывал и дарил людям радость мира, был планетой счастья, жизнелюбия. Простодушный и артистичный, одинаково не чуждый космическому и провинциальному, необыкновенно музыкальный, робкий и суеверный, лучащийся и весёлый, он словно вобрал в себя все возрасты Испании, весь цвет народного таланта, всё то, что дала арабско-андалузская культура, он освещал и дарил благоуханием, точно цветущий жасминовый куст, всю панормаму той Испании, какой — боже мой! - теперь уже нет».
Его называли «солнечным юношей», для которого жизнь была «радостью вопреки всему» и который однако каждый час, каждую минуту ощущал рядом свою смерть.

Это моя любимая фотография Лорки. Таким он был в жизни: открытым, щедрым, дарящим радость своим присутствием.
Иду по садам вечерним,
в цветы одетым,
а грусть я свою, наверно,
оставил где-то...
Апрель, ты несешь нам звезды,
вешние воды,
зажги золотые гнезда
в глазах природы!
«Радость вопреки всему»
«Федерико был праздником» - в этом единодушны все, кому посчастливилось видеть его. Кто-то замечательно сказал о нём: «Рядом с ним вы перестаёте ощущать жару или холод. Вы ощущаете только одно: Федерико». Луис Бонюэль, испанский кинорежиссёр, друг Лорки, говорил, что среди людей, которых ему довелось встретить в жизни, Федерико занимает I место. При этом подчёркивал: «Я говорю не о его театре и поэзии — я имею в виду его самого. Он сам был шедевром».

Лорку любили не только за стихи: сердца людей откликались ему, как откликаются рассвету, дождю, луне, солнцу. Щедрость, с какой душа его раздаривала себя, казалась естественным, природным даром. Но это было не так. Или не совсем так. С детства он рос задумчивым, замкнутым, мучительно застенчивым. Бывал подавленным и молчаливым.
Но это видели только самые близкие.
Он рано понял одну мудрую вещь: радости надо учиться. Надо растить её в себе. В одну из самых горестных и тяжёлых минут Федерико писал другу: «Будь радостен! Это нужно и должно — быть радостным... Измученный душевной борьбой и доведённый до предела — любовью, грязью, мерзостями, я остаюсь верен моему правилу — радость вопреки всему». И ещё ему принадлежат такие замечательные слова: «Самая печальная радость
Фото: Л. Прыгунов
Начало здесь
«Шифром гибели стих возникает...»
Сергей Чудаков продолжает генеалогию “про´клятого” поэта, отверженного обществом и государством. В своём путешествии по дну советской помойки десятки раз подвергавшийся смертельной опасности, он и тут изловчился и обманул судьбу. Спустя несколько лет он воскрес в своём бесцветном пальто уже в новом качестве и амплуа.
Из воспоминаний П. Вегина:
«Заметно пополневшего и не утратившего своей наглости, я встретил его в дверях «Артистического» кафе. Встреча была столь непринуждённа, словно мы не виделись пару дней.
- Жаль, старик, тороплюсь, у меня лекция во мхатовском училище. Кстати, если хочешь, заходи через полтора часика, девочки на моём курсе — суперкласс. Выбирай любую. Сифилиса ни у кого, за остальное не отвечаю...»
Не хотел бы я строить особенных жизненных планов
слушать краешком уха как падают листья с платанов
завершайся о жизнь и шутя на меня оброни
тихий шорох фольги легкий шелест осенней брони
1990-е годы он встречает на самом дне общества, что было, видимо, незадолго до смерти Чудакова зафиксировано Е. Рейном в его стихах:
На железной скамейке, что в скверике на Поварской,
на клеенчатой сумке в разгаре московского лета
он лежал, привалившись откровенно больной головой,
все еще не признавшей козырную масть камуфлета.
Что-то он бормотал: “Ипполит, Ипполит, Ипполит”, —
из античных ли штудий, а может, из собственных версий,
но все слышалось мне: “и болит, и болит, и болит”,
так он пальцем крутил, словно в мозг добиваясь отверстий.
А быть может, был прав этот заокеанский поэт,
схоронивший его невзначай посреди перевала...
Он остался на той половине дороги, и нет
эпитафии лучше, хоть эта судьбу переврала.
Поздний час и буфет закрывают
алкогольный кончается бзик
шифром гибели стих возникает
на полях недочитанных книг
Последние датированные в книге стихи написаны были в 1973 году, уже после тюрьмы, суда и больницы. Что писал Чудаков потом и писал ли вообще, неизвестно. Его еще встречали в 90-х; он тогда сдавал свою однокомнатную квартиру каким-то кавказцам, сам ютился на кухне. По мнению Олега Михайлова, из-за квартиры его и убили, но достоверно никто ничего не знает. Сергей Чудаков исчез.
Люди которым я должен деньги умирают
Женщины которых я любил дурнеют
А над Москвою осенние листья сгорают
И незримые зимние вьюги как призраки веют
Мне 30 лет я полон весь пустотою
Я разминулся с одною единственной тою
Предположим сейчас она школьница пятого класса
Золотиста как ангел с разбитого иконостаса
Ты здоровый подросток ты нимфа не нашего быта
Я прочел о тебе в фантастической книге “Лолита”
Засушите меня как цветок в этой книге на сотой странице
Застрелите меня на контрольных следах у советской границы
Я за 10 копеек билет в кинохронику взял без скандала
Я на тайном свиданье с чужою страной в темноте кинозала
Я увидел тебя и в гортани немые сольфеджио
Да, ты в классе но только не школы а просто колледжа
Вот одетая в джинсы ты сжала в ногах мотороллер
В иностранную осень вписался оранжевый колер
Слава богу, что ленту цветную снимал оператор бедовый
Кожуру апельсина срезая спиралью как образ готовый
Люди которым я должен живите
Начало здесь
Отцвели георгины.
Как-то сразу и вдруг
Ты проводишь с другими
Свой гражданский досуг.
Кофе с водкой бессонно
В печке танец огня,
Черный блин патефона
Развлекает меня.
Я живу как в гостинице
Дождь идет проливной.
Александр Вертинский
Поет про любовь.
Эта страсть непростительна
И дождем сожжена
Есть одна лишь пластинка –
Тишина. Тишина.
И осенней материи
Золотые клоки
Опускаются с дерева
На железо реки.
Дешевизну расхожего слова порой пронзает неожиданностью настоящего чувства:
Приходят разные повестки.
Велят начать и прекратить.
Зовут на бал. Хотят повесить.
И просят деньги получить.
И только нет от Вас конверта,
Конверта и открытки в нем.
Пишите, лгите. Ложь бессмертна,
А правда – болевой прием.
Но почтальон опять не хочет
Взойти на пьедестал-порог,
А может быть, ночную почту
Ночной разбойник подстерег.
Какая в том письме манера?
И если холод, если лёд,
То пусть разбойник у курьера
Его и сумку отберёт.
А если в нём любовь и ласка,
То нужно почту торопить –
На лёгкой голубиной лапке
Кольцо с запиской укрепить.
И небо синее до глянца,
И солнце сверху на дома,
И воркование посланца
И воркование письма.
«Жил по-своему превесело»
Отец генерал рано умер, оставив Чудакова в унаследованной огромной квартире на Кутузовском проспекте, которую тот превратил в богемное гнездо.
Кутузовский проспект, где жил С. Чудаков
Опять шафранные закаты
Над безымянною горой
Опять намеренно ярка ты
И так небуднична порой
Опять звенели тен-о-клоком
Часы в гостиной голубой
Опять весь день я бредил Блоком
А после чая - вновь тобой
Опять под переплёски музык
Калейдоскопы пёстрых блузок...
Гостьи дамского пола ставили на стенах отпечатки своих босых ступней.
Чудаков сам пишет об этом:
Ничего не выходит наружу
Твои помыслы детски чисты
Изменяешь любимому мужу
С нелюбимым любовником ты
Ведь не зря говорила подруга:
– Что находишь ты в этом шуте?
Вообще он не нашего круга,
Неопрятен, живет в нищете
Я свою холостую берлогу
Украшаю с большой простотой
Обвожу твою стройную ногу
На стене карандашной чертой
Опубликовано в журнале "Семь искусств": http://blogs.7iskusstv.com/?p=14299
Начало здесь
Что за странненькая точечка
у Кремля блестит, дрожит –
не Серёжина ли строчечка
гениальная лежит? -
писал Е. Евтушенко.
Серёжа — это Сергей Чудаков. 31 мая ему могло бы исполниться 75. Судьба распорядилась иначе.
Навсегда тупое быдло
Победит подобных мне
Я проснулся это было
В безобразном русском сне. -
писал он в одном из своих пророческих стихотворений. Но стихи его оно победить не смогло.
А бывает Каина печать
вроде предварительного шрама
Пастернак и мог существовать
только не читая Мандельштама
Пастернаку Сталин позвонил:
«Мы друзей иначе защищали»
позвоночник он переломил
выстрелил из атомной пищали
Где найти такой последний вздох
в личном шарме в лошадином дышле
чтобы не слыхать ни ах ни ох
чтобы встали все и молча вышли
Где найти такой последний вздрог
невозможный как в конце оргазма
речь идет о выборе дорог
в месиве триумфа и маразма
Где найти такой последний вклад
(пьяницы последний рубль и доллар)
лихо как сожженный конокрад
жертвенно как анонимный донор
Чудакова ценили Андрей Тарковский и Иосиф Бродский, слушали Анатолий Эфрос и Илья Эренбург… Он был всем интересен. И стихи его завораживали всех, кто их слышал.
«Колёр локаль»
Стихи его дошли до нас чудом. Жизнь посвятив стихам, Чудаков был крайне равнодушен к их судьбе. Писал на чём попало — на обёрточной бумаге, на уворованных из «Ленинки» или у приятелей книжках или просто надиктовывал кому-нибудь по телефону. И тут же о них забывал, никогда не хранил, будучи живой иллюстрацией к стихотворению Пастернака ("Не надо заводить архива..."). Никаких черновиков, никаких авторизованных беловиков от Сергея Чудакова не осталось. Их собирал его друг литературовед Олег Михайлов, но однажды неосмотрительно ему показал, и тот, улучив момент, выкрал у Михайлова свое собрание сочинений, а потом потерял.
Но рукописи не горят, как известно. Стихи отправлялись в путешествие — подобно записке, которую терпящий кораблекрушение запечатывает в бутылку и без всяких надежд бросает в море. Они постепенно всплывали в Интернете то у одного, то у другого пользователя.
Чудаков – один из авторов самиздатовского альманаха «Синтаксис» (1959) и пятитомной антологии «Голубая Лагуна», вышедшей в США под редакцией Константина Кузьминского.
А в 2007 году была выпущена первая книжка его стихов под названием «Колёр локаль», которая собрала уцелевшее наследие Сергея Чудакова. Книжка мгновенно разошлась, и в 2008 году вышло второе её дополненное издание.
Сергей Чудаков. Колёр локаль./ Cоставитель И. Ахметьев. Подготовка текста И. Ахметьева, В. Орлова— М.: Культурная революция, 2008. - (Серия “Культурный слой”). — 176 с.
Аннотация к книге гласит:
«Сергей Иванович Чудаков (р.1937; к сожалению, нет достоверных сведений о его судьбе после начала 1990-х) - один из лучших, по нашему мнению, поэтов своего времени. С конца 1950-х он был известен как талантливый журналист, писавший о литературе, театре и кино (некоторые его рецензии выходили под чужими именами). Начиная со знаменитого самиздатского