Из новых стихов
***
Мёртвый голубь под моим балконом,
ветка вяза, бьющая в окно...
О себе напомнило уколом
что-то позабытое давно.
Выхожу из дома, как из комы,
и брожу, рисунок дня лепя.
Я с собою будто незнакома.
Я так мало знаю про себя.
Всё носила, как цветок в петлице,
на губах заветное словцо.
Так оно хотело в мир излиться,
даже проступало сквозь лицо.
То ли ангел райский, то ли кондор
душу нёс в объятиях, когтя,
в небесах очерчивая контур,
за которым всё, что без тебя.
Если бы когтями было можно
в прошлое вцепиться посильней
и втащить сюда его безбожно,
вырвав из кладбищенских камней!
Что-то мне привиделось сегодня.
Что-то засветилось над травой.
О судьба, бессмысленная сводня!
Мёртвый голубь, ангел неживой.
Но сквозь все запреты и потери
я в ночи твой облик сторожу
и держу распахнутыми двери,
окна все раскрытыми держу.
И поскольку ты во мне отныне
так сияешь радугой в тиши,
я должна лелеять как святыню
оболочку тела и души.
***
В эту дырявую насквозь погоду
я как под душем бродила одна,
в улицу, словно в холодную воду,
погружена, никому не видна.
Жизнь потемнела, всё кончено будто.
Встали деревья, дома, чтоб уйти.
Дождь моросящий следы мои путал
и зеркала расставлял на пути.
Всё приводил он собою в движенье,
правдою жеста зачёркивал ложь.
Дождь с необычным воды выраженьем,
чистым и синим сверканием луж.
И открывались мне улиц улики,
встречной улыбки несмелый цветок...
Блики на лицах, пречистые лики,
капелек хлебет и струй кровоток.
В лунную глубь человеческой ночи
падало с неба как в руки ранет,
противореча, переча, пророча -
влажное да - пересохшему нет.
***
Как бы жизнь ни точила резцов,
суетнёю мышиной ни грызла, -
я живу, улыбаясь в лицо
тупорылого здравого смысла.
Постигая секреты пружин,
что владеют, незримые, вами,
прищемила не палец, а жизнь,
и теперь истекаю словами.
Чтобы ими растапливать лёд,
добавляя то соли, то перца,
ускоряющих бег и полёт
низкокрылого вашего сердца.
***
Писать без удержу не лень же,
но — говори — не говори -
всегда слова на номер меньше,
чем настоящее внутри.
Ты прав, навеки прав был, Тютчев,
мысль изречённая бледна.
Как это мучит, мучит, мучит -
невысказанное сполна.
Слова — за пазухой лисёнком -
мне душу раздирают в кровь.
А если вырвется бесёнком -
то вновь оно не в глаз, а в бровь.
О слов безудержная нежность,
неизречённость бытия!
Несбыточность и неизбежность.
А между ними — жизнь моя.
***
Отвергаю бремя грядок и зарядок,
буду спать и видеть розовые сны.
Отвергаю ненавистный распорядок -
его рамки мне и пресны, и тесны.
Здравствуй, утро! Я стою в оконной раме.
Вот программа моего житья-бытья:
ежедневно исключать себя из правил
и выламывать из рамок бытия!
***
...Как пудрила носик зубным порошком
и мазала губы вареньем,
в трамвае, робея, сидела тишком,
завидуя полным коленям,
стесняясь своих угловатых ключиц,
короткого детского платья,
мечтая, когда же мне явится принц,
и я ему брошусь в объятья.
Как мы говорили бы с ним до зари,
в глаза бы другу другу глядели...
Когда же я вырасту, чёрт побери,
и стану красавицей в теле?..
Теперь же в трамвае, устало кренясь,
теснима
размышления по поводу статьи Бориса Кутенкова
«Безутешный утешитель» ( Сибирские огни» №7, 2013)
Начало здесь
Григорий Померанц назвал стихи Миллер «поэзией горькой правды». Иногда мороз по коже пробирает от ее строчек:
Спасибо тебе, государство,
Спасибо тебе, благодарствуй
За то, что не всех погубило,
Не всякую плоть изрубило,
Растлило не каждую душу,
Не всю испоганило сушу,
Не все взбаламутило воды,
Не все твои дети – уроды.
В стихах её много мрака, но все это осенено высью. От слов словно идет свечение. И, кажется, чем больше в них земли, тем ближе они к небесам.
А между тем, а между тем,
А между воспаленных тем,
И жарких слов о том, об этом
Струится свет. И вечным светом
Озарены и ты, и я,
Пропитанные злобой дня.
А ощущение света в стихах Миллер возникает во многом благодаря их совершенной, безукоризненной форме – точной рифме, внутреннему звучанию. Восхищает абсолютная законченность стихотворения, соразмерность частей: звуков, смыслов, образов. Это просто какая-то «рукой Челлини ваянная чаша»!
«Вроде бы и лирический дневник, — но «половинчатый», стыдливо избегающий подробностей. Сдержанность оборачивается общими местами, — при избыточной подаче этот стоицизм, вызывающий уважение, начинает утомлять... в случае с Миллер — природная скованность, мешающая «взять» на полтона выше. И тут начинаешь отчасти понимать антипатизантов поэта».
По поводу упрёка в излишней сдержанности, «надличности» её поэзии.
Мне очень нравится, что стихи ее – не «женские», а – общечеловеческие. Есть такая затертая уже фраза (которую Блок сказал Ахматовой), что стихи надо писать не как перед мужчиной, а как перед Богом. Стихи Миллер – именно такие. Они обращены ввысь, минуя посредника в мужском обличье. В них как бы отрезана почва со всем ее мусором, с подробностями личной судьбы, предпочтение отдано целому перед частью, Главному, Сути. Поэтому мир в ее стихах кажется таким незамутненным, кристально чистым и ясным, хотя и не лишенным драматизма. Но с другой стороны, у Ларисы Миллер много конкретного и личного в стихах. Начиная со стихотворения "Встань, Яшка, встань" и кончая массой стихов о детстве, маме, близких, особенно в стихах 1977 года. Есть стихи, где она поднимается над подробностями, а есть и такие, где погружается в них с головой.
«Есть какая-то ирония в том, что последние сборники (как, впрочем, и большинство книг Миллер) выходят в издательстве «Время». Взаимоотношения Ларисы Миллер со временем — в обратной пропорции. Оно — переменчиво, поэт же хранит верность и классической традиции, и собственной манере, игнорируя «актуальные» течения. Времени (а вместе с ним и его отдельным представителям, ценящим «уместность») это, разумеется, неугодно, но что поделать — есть то, что дороже времени».
Отношение к времени у Миллер — это тема особая.
В одном из рассказов Миллер есть описание бессонницы и ощущение хода времени (тиканье часов), которое мучает ее, школьницу, по ночам. Возможно, это было для нее каким-то предчувствием поэтического ритма?
Электронная начинка,
Примитивная починка:
Батарейку заменили,
И часы засеменили.
А они теперь без тика.
Хоть и мчится время дико,
Хоть, как прежде, убывает,
Но бесшумно убивает.
Ни бим-бома, ни тик-така,
Только тихая атака:
Час не стукнул и не пробил,
А подкрался и угробил.
* * *
Постой же, время, не теки.
Постой со мною у реки
Такой медлительной и сонной.
Пусть жизнь покажется бездонной
Упрямым фактам вопреки.
На этом тихом берегу
Поверить дай, что все смогу,
Что ничего еще не поздно,
Что я… «И это ты серьезно?» –
Шепнуло время
размышления по поводу статьи Бориса Кутенкова
«Безутешный утешитель» ( Сибирские огни» №7, 2013)
Начало здесь
Начну с того, что статья мне понравилась — своим скрупулёзным анализом, знанием стихов и прозы Ларисы Миллер, литературы о ней, попыткой разобраться в тончайших нюансах её творчества. Не со всем в ней согласна (об этих неточностях я пишу в комментариях на её странице, поэтому не буду повторяться). Но о многом хотелось бы поговорить подробнее.
Буду приводить те фрагменты статьи, которые меня «зацепили», и — свои размышления по этому поводу.
«Сергей Чупринин задался вопросом о «поэтической норме, имя которой — аутизм» и привёл имена поэтов, «не инфицированных неслыханной сложностью, не отворотившихся от нас, сирых, с гримасой кастового, аристократического превосходства», — в список счастливых исключений можно было бы легко включить и Миллер. Вспоминается и определение Чупринина «миддл-литература», — то есть не синонимичная усреднённости, но сочетающая художественную ценность с ориентированностью на условного «простого» читателя».
Да, стихи Миллер безыскусны, почти аскетичны. «За чертой бедности»,– как она сама с иронией говорит о них. Сколько за последние годы сменилось поветрий, и много раз открывали, что простота кончилась, что она немодна, отстала от века. Но вся эта пена рано или поздно схлынет, как бывало не раз. А чистые и строгие стихи пишутся снова, и ничто их не берет.
В 1996 году, выступая на презентации книги "Стихи и о стихах", Юрий Ряшенцев сказал:" Когда я слушаю стихи Ларисы Миллер, то возникает загадка. Где те средства, которыми она добивается успеха, успеха у меня – читателя?.. Я почти не знаю людей, которые писали бы стихи настолько загадочно. Этот поэтический аскетизм поразителен... " ("Литературная газета", 19 февраля 1997 г.)
А Татьяна Бек в Литгазете в феврале 2000 года ("Отважная весть" - отклик на сборник "Между облаком и ямой") писала: "«Её строгий, чистый, совершенно отдельный голос талантливо противостоит массовке тупика, являясь вестью оглушающе внятной, насущной и отважной».
Стихи Миллер – вне времени и пространства, по ту сторону всего. Их можно было бы писать и в прошлом веке, они возможны и через века. И в то же время эти стихи современны. Более того, они способны остановить время, замедлить его бег. Читая их, хочется жить медлительнее, внимательнее.
Плывут неведомо куда по небу облака.
Какое благо иногда начать издалека
И знать, что времени у нас избыток, как небес,
Бездонен светлого запас, а черного в обрез.
Плывут по небу облака, по небу облака…
Об этом первая строка и пятая строка.
И надо медленно читать и утопать в строках,
И между строчками витать в тех самых облаках.
И жизнь не хочет вразумлять и звать на смертный бой,
А только тихо изумлять подробностью любой.
Или:
Ритенуто, ритенуто,
Дли блаженные минуты,
Не сбивайся, не спеши,
Слушай шорохи в тиши.
Дольче, дольче, нежно, нежно…
Ты увидишь, жизнь безбрежна,
И такая сладость в ней.
Но плавней, плавней, плавней…
Легкость. Невесомость. Непринужденность. Бунинское «легкое дыхание». Это высший пилотаж в поэзии, когда мастерства не видно, его не замечаешь. Поэзия не должна пахнуть потом.
«Не будучи признанной в так называемом «литературном сообществе», Миллер не обладает и широкой популярностью...» - сетует автор, и в то же время приводит в пример вечер Ларисы Миллер, на котором ему довелось присутствовать:
«При этом на одном из редких вечеров Ларисы Миллер — прошедшем весной 2012 года в Малом зале ЦДЛ (место само по себе периферийное, с неоднозначной репутацией и отсутствием внятности в отборе выступающих), — яблоку было негде упасть. Симптоматично, что присутствовали в
Начало здесь
Это было время страшного, беспощадного, неумолимо-отчаянного раскаяния, которое столько раз предрекала ему она. Тютчев жестоко укорял себя, что в сущности именно он сгубил её тем двусмысленным положением, в которое поставил. Иногда казалось, - ещё чуть-чуть — и рассудок не выдержит самоистязания. Ничто не излечивало от душевного недуга, не выводило из состояния страшного одиночества. Не спасло и бегство из Петербурга — сначала в Женеву, потом в Ниццу. В те дни на Лазурном берегу он напишет:
О, этот Юг, о, эта Ницца!..
О, как их блеск меня тревожит!
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет - и не может...
Нет ни полета, ни размаху-
Висят поломанные крылья,
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья...
Нигде он не мог спастись от самого себя... Тютчев пишет дочери Дарье: «Не было ни одного дня, который я не начинал бы без некоторого изумления, как человек продолжает ещё жить, хотя ему отрубили голову и вырвали сердце».
Он испробовал всё: стихи, много значившую в его жизни политику, все виды самообмана. Ничто не помогало. Елена не отпускала его, выматывала душу не «тоской желаний», как некогда было с ним после другой страшной потери, а безнадёжностью запоздалого раскаянья. С той виной он сумел сжиться, потому что был ещё молод. А 60-летнему человеку не уйти от содеянного, не обмануть себя надеждой на искупление.
Есть и в моем страдальческом застое
Часы и дни ужаснее других...
Их тяжкий гнет, их бремя роковое
Не выскажет, не выдержит мой стих.
Вдруг все замрет. Слезам и умиленью
Нет доступа, все пусто и темно,
Минувшее не веет легкой тенью,
А под землей, как труп, лежит оно.
Ах, и над ним в действительности ясной,
Но без любви, без солнечных лучей,
Такой же мир бездушный и бесстрастный,
Не знающий, не помнящий о ней.
И я один, с моей тупой тоскою,
Хочу сознать себя и не могу -
Разбитый челн, заброшенный волною,
На безымянном диком берегу.
Он пишет стих-реквием по Денисьевой, где его мольба Богу прозвучала как вызов:
О господи, дай жгучего страданья
И мертвенность души моей рассей:
Ты взял ее, но муку вспоминанья,
Живую муку мне оставь по ней, -
По ней, по ней, свой подвиг совершившей,
Весь до конца в отчаянной борьбе,
Так пламенно, так горячо любившей,
Наперекор и людям и судьбе, -
По ней, по ней, судьбы не одолевшей,
Но и себя не давшей победить,
По ней, по ней, так до конца умевшей
Страдать, молиться, верить и любить.
А в августе 1865 года Тютчев создаёт одно из высших своих творений, названное им очень просто: «Накануне годовщины 4 августа 1864 года».
Это была первая годовщина смерти Елены. Утром он выехал из Москвы в Овстуг по Калужской дороге.
Начало здесь
Такого глубокого женского образа, наделённого яркими индивидуальными психологическими чертами, никто до Тютчева в лирике ещё не создавал. «Денисьевский цикл» рассказал о гордой молодой женщине, бросившей вызов светскому обществу, совершившей подвиг во имя любви и погибшей в отчаянной борьбе за эту любовь.
По своему характеру этот образ перекликается с Настасьей Филипповной у Достоевского, с Анной Карениной у Толстого.
акварель работы Иванова. 1851 год.
Такой Елена Денисьева изображена на известном портрете: у зеркала, словно после бала, только-только успев снять нитку жемчуга, она повернулась к вошедшему, устремив на него свои чёрные глаза. «Я очи знал, - о, эти очи!» - скажет он о её глазах. Огромные, глубокие, чего-то ждущие, они хранят непроницаемую боль так не сбывшегося до конца счастья. Но всё-таки — счастья.
Внешне Тютчев был малопривлекателен, - маленького роста, скверно одет, неряшлив, (на фотографии видно, что пиджак застёгнут не на те пуговицы), рассеян (об этом ходили анекдоты), непричёсан (расчёской чаще служила пятерня). Однако при всём этом пользовался бешеным успехом у женщин. «Казалось загадкой, как этот неказистый неуклюжий человек влюблял в себя первых красавиц Европы, - писал современник о Тютчеве. - В нём ощущалась огромная сексуальная сила, завораживающая женщин. Он обладал магической притягательностью, утончённым обаянием и всегда был центром любого общества». Молодые салонные львы, только входившие в моду, с завистью пожимали плечами, признавая за ним, низкорослым, невзрачным, немолодым, первенство.
Современники вспоминали, что Тютчев обладал даром удивительной афористичности и остроумия, он был прекрасным рассказчиком, оратором, собеседником. В 1873 году, сразу после смерти поэта, П. Вяземский даже высказал мысль о необходимости записать, собрать и издать Тютчевиану — прелестную, живую современную антологию его высказываний. Такая книга вышла в 1922 году: «Тютчевиана. Эпиграмы, афоризмы и остроты Тютчева».
Когда поэт впервые увидел Елену Денисьеву, ей было 20 лет, ему 42. Она воспитывалась в Смольном институте благородных девиц, где в то время учились его дочери.
В течение последних четырёх лет они встречались достаточно часто, но отношения их не шли дальше взаимной симпатии. Денисьева была дочерью обедневшего дворянина, майора, мать её рано умерла, и она воспитывалась у тётки, которая была инспектрисой
Начало здесь
Мы привычно связываем любую лирику с так называемым лирическим героем, с ярко выраженной авторской индивидуальностью. Лирика Лермонтова, Блока или Есенина — это прежде всего определённый психологический склад, своеобразная личность. Лирика Тютчева лишена такого индивидуального характера, да и стихи его чаще всего прямо не проецируются на биографию поэта.
О, нашей мысли обольщенье,
Ты, человеческое Я, -
писал Тютчев. Вот это человеческое - общечеловеческое Я и есть герой его лирики. Всеобъемлющая всемирная душа.
Первый поэт-философ
Тютчев — самый космогонический русский поэт. Он словно подошёл к самому краю, к загадочному первоисточнику вселенной. Достоевский увидел в Тютчеве «первого поэта-философа, которому равного не было, кроме Пушкина».
Тютчев нашёл небывалый ещё язык философской поэзии. В литературе о Тютчеве — в работах Д. И. Благого, В. В. Гиппиуса, Бухштаба, Берковского, Л. Гинзбург, Айхенвальда раскрыты его исходные философско-поэтические идеи: романтический пантеизм, одухотворение природы, полярность космоса и хаоса, дня и ночи, стихии бессознательного, ночная сторона души... Все эти темы звучат в его стихах.
О чем ты воешь, ветр ночной?
О чем так сетуешь безумно?..
Что значит странный голос твой,
То глухо жалобный, то шумно?
Понятным сердцу языком
Твердишь о непонятной муке -
И роешь и взрываешь в нем
Порой неистовые звуки!..
О, страшных песен сих не пой
Про древний хаос, про родимый!
Как жадно мир души ночной
Внимает повести любимой!
Из смертной рвется он груди,
Он с беспредельным жаждет слиться!..
О, бурь заснувших не буди -
Под ними хаос шевелится!..
Владимир Соловьёв писал, что никто глубже Тютчева не захватывал таинственные основы тёмного корня бытия, называл его «поэтом хаоса».
Тютчев объяснил нам, почему страшна для нас ночь. Он раскрыл в своих гениальных стихах, что день, друг человека, исцеляющий его больную душу — это не что иное, как блистательное златотканное покрывало, участливо накинутое богами над бездною мира. Ночью же мировая Пенелопа распускает дневной ковёр, ткань его парчи, и бездна открывается глазам души во всей своей обнажённой истине.
И бездна нам обнажена
С своими страхами и мглами,
И нет преград меж ней и нами;
Вот от чего нам ночь страшна!
Святая ночь на небосклон взошла,
И день отрадный, день любезный,
Как золотой покров, она свила,
Покров, накинутый над бездной.
И, как виденье, внешний мир ушел...
И человек, как сирота бездомный,
Стоит теперь, и немощен, и гол,
Лицом пред пропастию темной.
На самого себя покинут он -
Упразднен ум, и мысль осиротела -
В душе своей, как в бездне, погружен,
И нет извне опоры, ни
Начало здесь
27 июля 1873 умер Фёдор Иванович Тютчев. Сегодня 140 лет со дня его смерти.
Поэзия Тютчева сопровождает нас на протяжении всей нашей жизни. Мы обращаемся к ней и в дни радости, и в дни печали. Находим в ней ответы на многие состояния души.
Однако в глазах широкого круга и литераторов, и читателей, творчество этого гениального поэта долгое время оставалось «второстепенным явлением», а сам он считался «второстепенным поэтом».
«Душа хотела б быть звездой»
Тютчев пророчески предвидел свою поэтическую судьбу, в одном из стихотворений сказав:
Душа хотела б быть звездой,
но не тогда, как с неба полуночи
сии светила, как живые очи,
глядят на сонный мир земной, -
но днём, когда, сокрытые, как дымом
палящих солнечных лучей,
они, как божества, горят светлей
в эфире чистом и незримом.
Именно такой неяркой неброской звездой была в течение долгих десятилетий судьба тютчевской поэзии. Палящие лучи стихий русской жизни сокрывали её как дымом — в сущности, до наших дней.
Было у него глубокое духовно-аристократическое презрение к толпе, к «бессмертной пошлости людской», ему хотелось замкнуть молчанием душу и жить в своём внутреннем святилище, в Элизиуме теней, среди таинственно-волшебных дум, хотелось быть звездой, но не вечерней, а дневной, когда никто её не видит и можно гореть незаметным для других сиянием.
Он был титулярный советник...
Фёдор Иванович Тютчев родился 5 декабря (по старому стилю 23 ноября) 1803 года в родовом имении Тютчевых в селе Овстуг Орловской губернии Брянского уезда (ныне Брянская область Жуковского района. В этом году — 210 лет со дня его рождения.
усадьба Овстуг. Акварель О. Петерсона, сына Тютчева от первого брака. 1860-е годы.
Накануне Первой мировой войны этот дом был разобран на кирпичи, но позже — восстановлен. Теперь в нём музей.
Тютчев принадлежал к одному из древнейших дворянских семейств. Его мать — Екатерина Львовна — урождённая Толстая.
Лев Толстой приходился Тютчеву шестиюродным братом.
Его пращур — герой Никоновской летописи Захарий Тутчев был послан в Золотую орду к Мамаю с дипломатической миссией, и этим как бы предначертал ещё в 14 веке карьерный путь далёкого потомка.
Когда в 18 лет Тютчев закончил словесное отделение московского университета, на семейном совете было решено, что он поступит на дипломатическую службу.
Начало здесь
Пробуждение
По большому счёту Пушкин оказался прав. На какое-то время Баратынский с головой ушёл «в шапку с ушами» и писал друзьям вот такие полусонные послания: «Я живу потихоньку, как следует женатому человеку, и очень рад, что променял беспокойные сны страстей на тихий сон тихого счастья. Из действующего лица я сделался зрителем и, укрытый от ненастья в моём углу, иногда посматриваю, какова погода в свете».
Но однажды поэт проснулся в нём. И с новой силой вспыхнула страсть к Аграфене Закревской.
В порыве откровенности Баратынский признаётся в письме другу Путяте: «До сих пор ещё эта женщина преследует моё воображение, я люблю её и желал бы видеть её счастливой». Скорее всего, это была лишь тоска по прежней бурной жизни его души, по всему тому, что питало его поэзию.
В борьбе с тяжелою судьбой
Я только пел мои печали, -
Стихи холодные дышали
Души холодною тоской;
Когда б тогда вы мне предстали,
Быть может, грустный мой удел
Вы облегчили б... Нет! едва ли!
Но я бы пламеннее пел.
Это не столько стихи, сколько крики отчаяния, обращённые к той, которую он и презирал, и одновременно мучительно желал.
Нет, обманула вас молва,
По-прежнему дышу я вами,
И надо мной свои права
Вы не утратили с годами.
Другим курил я фимиам,
Но вас носил в святыне сердца;
Молился новым образам,
Но с беспокойством староверца.
Но уж если и в былые времена Аграфену мало волновали и сам Баратынский, и его стихи, то теперь она и вовсе не удостоила своим вниманием этих строк. Что ей какой-то Баратынский, когда для неё теперь писал влюблённые стихи сам Пушкин!
В это время у Закревской был в самом разгаре роман с Пушкиным, который тоже, в общем, был для неё одним из многих. А Пушкин был страшно ревнив...
В письме Елизавете Хитрово он пишет: «Я имею несчастье состоять в связи с остроумной, болезненной и страстной особой, которая доводит меня до бешенства, хоть я и люблю её всем сердцем».
Именно в это время в стихах Пушкина, в его прозе и набросках возникает образ ненасытной Клеопатры, которой мало одного любящего мужчины, одного постоянного любовника («Египетские ночи», «Гости съезжались на дачу...»). Ей он посвятил свой знаменитый восхищённый «Портрет»:
С своей пылающей душой,
С своими бурными страстями,
О жены Севера, меж вами
Она является порой
И мимо всех условий света
Стремится до утраты сил,
Как беззаконная комета
В кругу расчисленном светил.
Баратынский, узнав, что у Пушкина роман с Закревской, ссориться с ним не захотел и отступился. В стихах он поспешил успокоить соперника:
Поверь, мой милый! твой поэт
Тебе соперник не опасный!
Он на закате юных лет,
На утренней заре ты юности прекрасной...
Счастливый баловень Киприды!
Знай сердце женское, о! знай его верней.
И за притворные обиды
Лишь плату требовать умей!
А мне, мне предоставь таить огонь бесплодный,
Рожденный иногда воззреньем красоты,
Умом оспоривать сердечные мечты
И чувство прикрывать улыбкою холодной.
Начало здесь
« Страшись прелестницы опасной»
Аграфена Закревская приходилась двоюродной сестрой художнику Ф. П. Толстому и двоюродной тёткой писателям Л. Н. и А. К. Толстым.
Среди её многочисленных поклонников были самые высокопоставленные особы, например, принц Кобургский, будущий король Швеции Леопольд.
Был у неё и страстный роман с Пушкиным, который назовёт её «беззаконной кометой в кругу расчисленном светил» в стихотворении «Портрет», а позже выведет в "Евгении Онегине" под именем Нины Воронской - "Клеопатры Невы", посвятив ей стихотворение "Наперсник", отражающее чувства поэта:
Твоих признаний, жалоб нежных
Ловлю я жадно каждый крик:
Страстей безумных и мятежных
Как упоителен язык!
Но прекрати свои рассказы,
Таи, таи свои мечты:
Боюсь их пламенной заразы,
Боюсь узнать, что знала ты.
Однако Закревская была не просто весёлой и распутной прожигательницей жизни, какой её считали многие. В её душе был какой-то надрыв, какая-то чёрная тоска.
Это почувствовал Баратынский и выразил в стихах:
Как много ты в немного дней
Прожить, прочувствовать успела!
В мятежном пламени страстей
Как страшно ты перегорела!
Раба томительной мечты!
В тоске душевной пустоты,
Чего еще душою хочешь?
Как Магдалина плачешь ты
И как русалка ты хохочешь!
И этот загадочный обольстительный русалочий хохот надолго отравит потом русскую поэзию и откликнется даже в прозе — вспомним Веру из гончаровского «Обрыва» с её русалочьим смехом... Именно Баратынский, обуреваемый неразделённой страстью и ревностью, ввёл в русскую литературу образ этакой роковой соблазнительницы, разбивательницы сердец, сокрушительницы судеб, бессердечной грешной красавицы, которую мы встретим потом на страницах Достоевского, Тургенева, Толстого. Опыт его любовной лирики окажется важным не только для последующего развития поэзии, но и русского психологического романа.
Для Баратынского Аграфена Закревская осталась любовью на всю жизнь. Она вдохновила его на создание поэмы «Бал», в которой выведена под именем княгини Нины.
Переменчивая, капризная, обольстительная, блистательная, опасная... Как не потерять голову?
Но как влекла к
Начало здесь.
11 июля 1844 года умер Евгений Баратынский.
Болящий дух врачует песнопенье.
Гармонии таинственная власть
тяжёлое искупит заблужденье
и укротит бунтующую страсть.
Душа певца, согласно излитая,
разрешена от всех своих скорбей;
И чистоту поэзия святая
и мир отдаст причастнице своей.
По поводу правильного написания фамилии Баратынского
Как известно, некоторые свои письма и деловые бумаги поэт подписывал «Боратынский», но художественные произведения (за исключением «Сумерек») печатал с подписью «Баратынский». Прижизненная критика использовала только эту форму. Так писали фамилию Баратынского Пушкин и Белинский, а позднее Толстой, Бунин, Брюсов, сыновья Баратынского, готовившие его посмертное издание.
В конце 19 века возникли попытки узаконить написание «Боратынский» на том основании, что фамилия его происходила от названия замка Боратынь, принадлежащего его предкам. И весь род Баратынских происходит из польского города Боратынь. Но, несмотря на периодически возникавшие дискуссии, вызвавшие разнобой в написании фамилии поэта, форма Баратынский остаётся преобладающей. Так она указана в википедии. Так её пишет А. Кушнер в своих статьях о нём. Хотя окончательно вопрос о единственно верном правонаписании так и не решён.
«Любви простое упоенье»
В начале 20-х годов известность Баратынского была связана в первую очередь с его любовными элегиями.
В мае 1821 года 20-летний поэт знакомится с Софьей Пономарёвой и влюбляется в неё.
Вот одно из посвящённых ей стихотворений:
Любви приметы
Я не забыл,
Я ей служил
В былые леты!
В ней говорит
И жар ланит,
И вздох случайный…
О! я знаком
С сим языком
Любови тайной!
В душе твоей
Уж нет покоя;
Давным-давно я
Читаю в ней:
Любви приметы
Я не забыл,
Я ей служил
В былые леты!
Пономарева (Софья Дмитриевна, урожденная Позняк, 1794 - 1824) - основательница одного из первых петербургских литературных салонов 20-х годов 19 века.
салоны пушкинской поры
Блестяще образованная, говорившая на четырёх европейских языках, она сумела сгруппировать вокруг себя многих тогдашних литераторов.
В ее альбом писали Измайлов, Дельвиг, Панаев , Плетнёв, Гнедич , Кюхельбекер.
Дельвиг, Сомов, Измайлов были влюблены в неё и посвящали ей стихи.
Из записок В. И. Панаева, опубликовавшего позже воспоминания о своём романе с ней:
Начало здесь
Прошло много лет. И однажды мне захотелось найти мою Людочку. Собственно, подсознательно мне этого хотелось всегда, я просто не оформляла это для себя во что-то словесное и определённое. Долгие годы о ней конкретно я не думала и не вспоминала. Но — встреченные мамы с крошечными дочками на дорожках парка, делающими первые неуверенные шажки... попавшаяся на глаза старая фотография с первомайской демонстрации, где двухлетняя Людочка рядом со мной цепко держит шарики в маленьком кулачке... какой-то промелькнувший ностальгический кадр старого телефильма, виды городских двориков, обрывки песен 60-х - всё цепляло, подспудно напоминая её образ, окутанный тёплым туманным облаком. Это держалось на тёмном дне почти каждой мысли, овладевая душой при малейшем толчке извне. В такие минуты даже воздух, казалось, теплел вокруг меня, и деревья понимающе кивали ветвями и трепетали всеми листочками, словно окликая из того давнего далека. Призрак Людочки всё время незримо жил со мной.

Я помнила её совсем маленькой двухлеткой, которую учила ходить и говорить, помнила постарше, когда она, завидев меня во дворе, бросалась с разбегу на шею с ликующим криком: «Наташенька пришла!» Помнила подносившей булки работавшей в булочной матери — ей было лет семь или восемь, и все хвалили её: вот какая помощница растёт! А Людка, радуясь похвалам и сияя от гордости, старалась ещё пуще. Помнила в школе, как ко мне подвела её мать, первоклассницу, в новенькой школьной форме, и она смотрела на меня чуть смущённо и радостно-горделиво — вот, мол, я тоже теперь, как и ты, большая, ученица...
Потом следы Людочки затерялись. И вот теперь тоска по той милой и славной девочке, которую я любила и растила, не давала мне покоя. Захотелось найти её, увидеть, какой она стала, как сложилась её жизнь...
Мы не виделись много лет. Я помнила только фамилию, примерно год рождения — ни нового адреса, ни места работы, ни тех, кто её знал. Попыталась найти через «Одноклассников», зарегистрировалась, набрала Людмилу Гнездилову. Попалась однофамилица и тёзка, такого же возраста и внешне даже чем-то похожа. Но когда я ей позвонила — по голосу сразу же поняла — не она. Дикое разочарование. На какое-то время я затихла и оставила эту затею с поисками. Но вот однажды в одном из ЖЖ увидела фотографию девочки, до боли напомнившей мне мою Людочку. Неужели же никогда нам не суждено встретиться?! И я решила всё же найти её во что бы то ни стало. Если б я знала, чем это для меня обернётся!
Начала с того, что отправилась в наш старый дом, откуда уехала в 17 лет.

Хотела выяснить что-нибудь о ней у оставшихся соседей. Куда там! Почти все, кого я знала, либо умерли, либо уехали за границу. Количество смертей потрясало: вымирали целыми семьями, целыми квартирами. Те, что остались, сдавали квартиры. Я разговаривала в основном с молодыми жильцами. Людку и её мать никто не помнил. Только одна старожилка, которую удалось отыскать, сообщила мне, что они выехали отсюда много лет назад, когда Людка вышла замуж, родила ребёнка, им выхлопотали квартиру где-то на Дачных, и они наконец выбрались из того сырого тёмного подвала, где прожили больше двадцати лет. На этом месте теперь был какой-то склад, на дверях — увесистый замок. Но как узнать её новый адрес? Старуха посоветовала мне сходить к паспортистке, дав её телефон. Я спросила у неё бывший номер Людочкиной квартиры.
- То ли 30, то ли 31.
Паспортистка по телефону была недружелюбна и подозрительна.
- А кто Вы ей? Зачем Вам адрес? Я не обязана... Вы меня отрываете от дела! У меня приём!
- Я понимаю, простите, я только хотела узнать в принципе...
- Приезжайте сюда. Я ещё сначала посмотрю на Вас, кто Вы такая...
На другой день я отправилась к паспортистке и, чтобы смягчить её агрессивный казённый нрав и пресечь флюиды недоброжелательства , торопливо положила на стол сторублёвку.
Та взяла и без звука стала просматривать свои амбарные книги. Просмотрели все тридцатые, двадцатые и десятые квартиры, но, к великому моему разочарованию, ни Люды, ни матери её Нины ни в одной квартире
(из книги "Непрошедшее время", 2005)
В последнее время я ловлю себя на том, что живу как бы с головой, повёрнутой в обратную сторону. Это похоже на прустовский поиск утраченного времени.
Пытаюсь взять след, отыскать прошлогодний снег, давно ушедший поезд, позараставшие стёжки-дорожки.
Те дни – нет, минуты – нет, мгновения, когда я была по-настоящему счастлива. Каждый такой миг неуловим, воздушен, ускользает из рук, не даётся облечь себя в слова.
“Мысль изречённая есть ложь”. Что же говорить о чувстве? “А душу можно ль рассказать?” И всё же попробую.
Я жила тогда на Советской в большом угловом сером доме, выходившем сразу на три улицы.
Там в моей жизни и появилась Людка. Я катала обруч, и он залетел в этот подвал. В подвале жила женщина с ребёнком. Не помню, как у меня завязалась дружба с этой девочкой, но скоро мы уже не мыслили жизни друг без друга. Ей было полтора годика, мне – восемь. Казалось бы, что общего. Но я, едва позавтракав (если это был выходной) или сразу же после уроков спешила к ней. Девочка тянула ко мне ручки: “Ля-ля!” Так она меня называла. Потом “Ляля” превратилась в “Няню”, потом в “Атасу”, и, наконец, она научилась выговаривать моё имя.
Мои недовольно ворчали, не понимая, что я забыла в том подвале. А мне Людка вмиг заменила всё: подружек, игрушки, книжки.
Она была для меня живой куклой, превращавшейся на моих глазах в настоящего человечка. Я кормила её, гуляла с ней, учила первым словам, стишкам, играм. Боже, какой горячей радостью заливало грудь, когда из тёмного подвального угла мне навстречу звенел её голосок: “Атасенька плисла!”
Я запомнила одну, самую-самую счастливую минуту. Наш двор. Летний вечер. Я сижу на перекладине качелей с Людкой на коленях, мы тихонько с ней раскачиваемся. Она прижалась ко мне стриженой головкой. Я что-то ей рассказываю, кажется, какую-то сказку. Прямо перед нами заходит солнце, огромный нежно-розовый шар. Это было так прекрасно, что-то было такое тихое, щемящее, вечное, священное в этой минуте, что я запомнила её навсегда. Это было настоящее чувство материнства, которое я испытала с этой девочкой во всю мощь души, испытала в восемь лет, чтобы потом больше не испытать никогда.
Вскоре Людка с матерью куда-то переехали. А я ещё много лет видела во сне её маленькую фигурку, упрямо ковыляющую мне навстречу на беспомощных ножках, её тёплое тельце, прижимающееся к моей груди. И плакала горько-сладкими слезами.
А однажды я встретила свою Людку в трамвае. Это была высокая, довольно крупная девушка с добрыми глазами и смущённой улыбкой. По этим глазам я её и узнала. Она была уже выше меня ростом. Казалось, мы поменялись местами и теперь я уже была младше её. Я не знала, как мне вести себя с ней, о чём говорить. Всё перевернулось с ног на голову. Это была уже не моя девочка, я никак не могла найти нужный, естественный тон в
Начало здесь
Цветаева узнала о смерти Рильке в самый канун Нового года.
В ту новогоднюю ночь она пишет ему письмо. Письменное слово – её спасательный круг в самые тяжкие минуты жизни – даже тогда, когда нет уже на земле человека, к которому оно обращено.
«Любимый, я знаю, что ты меня читаешь прежде, чем это написано», – так оно начиналось. Письмо почти бессвязное, нежное, странное. - «Год кончается твоей смертью? Конец? Начало! Завтра Новый год, Райнер, 1927,7 – твоё любимое число... Любимый, сделай так, чтобы я часто видела тебя во сне – нет, неверно: живи в моём сне. В здешнюю встречу мы с тобой никогда не верили – как и в здешнюю жизнь, не так ли? Ты меня опередил и, чтобы меня хорошо принять, заказал – не комнату, не дом – целый пейзаж. Я целую тебя – в губы? В виски? в лоб? Милый, конечно, в губы, по-настоящему, как живого...
Нет, ты ещё не высоко и не далеко, ты совсем рядом, твой лоб на моём плече... Ты – мой милый, взрослый мальчик. Райнер, пиши мне! (Довольно глупая просьба?) С Новым годом и прекрасным небесным пейзажем!».
Оплакивание. Заклинания. Предтеча будущих реквиемов – в стихах и прозе.
Новый год Цветаева встречала вдвоём с Рильке.
Она говорила не с умершим и похороненным Рильке, а с его душой в вечности. Она чувствовала его бездну своей бездной. Этого нельзя объяснить. Этому можно только причаститься.
Лучшие цветаевские произведения всегда вырастали из самых глубоких ран сердца. В феврале 1927-го ею была завершена поэма «Новогоднее», о которой Бродский скажет, что это «тет-а-тет с вечностью». Подзаголовком было проставлено: «Вместо письма».
рис. А. Эфрон
Это своеобразный реквием, нечто среднее между любовной лирикой и надгробным плачем. Письмо-монолог, общение «поверх явной и сплошной разлуки», поверх вселенной. Поздравление со звёздным новосельем, любовь и скорбь, бытовые подробности, которые Саакянц называет «бытовизмом бытия». Поверить в небытие Рильке для неё невозможно. Это значило бы поверить в небытие собственной души. Небытие бытия.
Начало здесь
В одной из своих книг я написала, что «Рассказ синего лягушонка» Ю. Нагибина – это лучшее, что я когда-либо читала о любви. Нагибин и сам считал его лучшим своим рассказом. Синий лягушонок – это он сам, это тот новый образ, новое обличье, которое его душа приняла в другой жизни. Но – пишет он: «со мной случилось самое худшее из всего, что могло принести новое существование – я стал лягушкой с человечьей памятью и тоской». Он продолжал тосковать по жене, которую оставил в прежней жизни, и обнаруживал те же страдания в своих собратьях – тех животных и растениях, которые были прежде людьми.
«Вы слышали когда-нибудь ночные голоса леса? Скрип деревьев, вздохи трав? Я не раз наблюдал, став лягушкой, как по-разному ведут себя деревья с наступлением ночного часа. Соседствуют две берёзки-однолетки с крепкой корой без раковых наплывов и здоровой сердцевиной ствола, с густо облиственной кроной, но приходит ночь, и одно дерево спокойно, тихо спит, а другое начинает скрипеть – в полное безветрие. И скрип этот – как стон, как бессильная жалоба, как сухой, бесслёзный плач. У природы нет общего языка, как нет его у людей. И всё-таки я знаю, о чём они скрипят и стонут, – это тоска по оставшимся в прежней жизни».
«Будучи человеком, я заигрывал с идеей переселения душ, гарантирующей жизнь вечную. Казалось заманчивым примерить на себе другие личины. Разве знал я, что в это бессмертие втянется лютая тоска». «Скрип деревьев, бормот кустов, шёпот трав перебили и заглушили другие звуки – ухали, охали, скулили, взрыдывали животные, бывшие когда-то людьми. Те же, что не пили жизни из человечьей чаши, спали безмятежно, глухие к памяти своих былых превращений; среди этих тихонь находились и первенцы бытия. А ведь и они могут когда-нибудь очнуться в человечью муку».
Потом лягушонок встречает свою жену в своей новой жизни в облике косули. Их сердца сразу подсказали им, кто они есть на самом деле, и их любовь продолжалась, пока её не прервала новая смерть. «Корчась и задыхаясь, я сумел вспомнить о том, что толкалось мне в мозг и душу, когда я шёл от мёртвой Алисы: это не конец, будет ещё тоннель... А раз так... То когда-нибудь, где-нибудь... Пусть через тысячи лет, через все превращения и муки... Господи, прости мне хулу на тебя... Господи, воля твоя!»
– Мы здесь, – говорят мне скользнувшие лёгкою тенью
туда, где колышутся лёгкие тени, как перья, –
теперь мы виденья, теперь мы порою растенья
и дикие звери, и в чаще лесные деревья.
– Я здесь, – говорит мне какой-то неведомый предок,
какой-то скиталец безлюдных просторов России, –
ведь всё, что живущим сказать я хотел напоследок,
теперь говорят за меня беспокойные листья осины.
– Мы вместе с тобою, – твердят мне ушедшие в камень,
ушедшие в корни, ушедшие в выси и недра, –
ты можешь ушедших потрогать своими руками, –
и грозы и дождь на тебя опрокинутся щедро...
– Никто не ушёл, не оставив следа во вселенной,
порою он твёрже гранита, порою он
***
Я свернула в сторону
от больших дорог,
где цветы не сорваны
и рассвет продрог,
где лесное озеро -
словно лик судьбы,
где растут по осени
строки как грибы.
Я стою под ливнями,
на ветру планет.
Генеральной линии,
магистрали — нет!
Все дворцы с бассейнами,
светские пиры,
все пути шоссейные
в Скотные дворы -
всё, что здесь упрочено -
отвергаю прочь.
Жизнь моя — обочина,
шаг с обрыва в ночь,
где репейник колется
и поёт вода.
Жизнь моя — околица,
тропка в никуда!
Где не обезличена
стадная артель,
где своя лишь личная
внутренняя цель.
Лузеры с бастардами,
вы — России честь.
С утками стандартными
лебедю не сесть.
Танец
Ночь приставит ко мне стетоскоп,
к моим снам, обернувшимся явью,
и заметит, что стало узко
мне земной скорлупы одеянье.
Ночь и осень, а пуще — зима -
это всё репетиция смерти.
Разучи этот танец сама
под канцоны Вивальди и Верди.
Развевается белый хитон,
легкокрылые руки трепещут.
Рукоплещет партер и балкон,
совершается промысел вещий.
Просто танец, чарующий бред...
В боль и хрипы не верьте, не верьте.
Наша жизнь — это лишь пируэт,
умирающий лебедь бессмертья.
Последний день
Знаю, умру на заре! - Ястребиную ночь/
Бог не пошлет по мою лебединую душу!
...Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!
А зато... А зато — Всё.
М. Цветаева
Нет, не на утренней, не на вечерней заре...
Это случилось меж часом-двумя пополудни.
Все разошлись кто куда. Ни души на дворе.
Ты торопилась — не будет минуты безлюдней.
Выход был найден. Скорее же... Нужно спешить...
Скоро с воскресника должен был сын воротиться.
Не поддавались рассудку метанья души -
загнанность зверя, мучения пойманной птицы.
Что вспоминала, от нас навсегда уходя?
Пальцы вцепились в виски... Умолкающий Кафка...
Год примерялась к крюкам, но хватило гвоздя
в час, когда смертной тоски затянулась удавка.
Нет ни надежд, ни иллюзий — одна пустота.
Выжженный взор прикрывали усталые веки.
«Скоро уеду — куда не скажу». Вот и та
станция, имя которой запомнят навеки.
Пряничный город. Бревенчатый домик. Тупик.
Кама, как Чёрная речка, как чёрная яма...
Кто тебе виделся в твой умирающий миг?
Что твои губы шептали: «Любимые»? «Мама»?
Было душе твоей тесно в телесном плену.
Но до последней минуты, пока не убита -
жарила рыбу для Мура, глотая вину, -
эту последнюю дань ненавистному быту.
«Это не я», - ты
Начало здесь
Так явственно со мною говорят
умершие, с такою полной силой,
что мне нелепым кажется обряд
прощания с оплаканной могилой.
Мертвец – он, как и я, уснул и встал –
и проводил ушедших добрым взглядом...
Пока я жив, никто не умирал.
Умершие живут со мною рядом.
А ещё я часто вспоминаю Нину Сергеевну Могуеву, её последние письма. В одном из них она, по-матерински предостерегая меня от «стычек с этими» и высказывая пожелание, чтобы в моей новой книге было больше светлого, писала: «А в общем, я хорошо понимаю, что никакие советы ни к чему (это я о своих советах идти в осиянный храм), «стихи не пишутся – случаются». Что случится, то и будет. И не слушайте Вы старую больную бабку, которой хочется, чтобы её наболевшую душу тихонько нежили и гладили, и напевали ей сладким голосом райские песни» (5.06.04).
Эти строчки её письма у меня слились в сознании с некрасовскими строками из стихотворения «Баюшки-баю», когда в последние минуты перед смертью в полусне-полубреду к нему приходит давно умершая мать и говорит ему светлые утешительные слова, которые его измученной душе так хотелось тогда услышать:
Усни, страдалец терпеливый,
свободный, гордый и счастливый,
увидишь родину свою,
баю-баю-баю-баю.
Ещё вчера людская злоба
тебе обиду нанесла,
всему конец: не бойся гроба,
не будешь знать ты больше зла.
He бойся клеветы, родимый,
ты заплатил ей дань живой,
не бойся стужи нестерпимой,
я схороню тебя весной.
Не бойся горького забвенья,
уж я держу в руке моей
венец любви, венец прощенья,
дар кроткой родины твоей.
Уступит свету мрак упрямый.
Услышишь песенку свою
над Волгой, над Окой, над Камой –
баю-баю-баю-баю...
Вот каких стихов подсознательно ждала от меня её измученная душа – утешающих, просветленных. А я была занята литературной борьбой, расчисткой авгиевых конюшен.
Недавно мне попала в руки последняя книга И. Алексеева «Трамвай живых». Это были уже совсем другие стихи, сильно отличающиеся от тех, что я резко критиковала три года назад в «Ангелах ада» («Тут конец перспективы»). Когда Лидия Гинзбург услышала стихи юного Бродского, она сказала А.Кушнеру: «Это серьёзно». Когда я прочла последние стихи И. Алексеева, я подумала этими же словами: «Это серьёзно».
...А человек засыпает, спасён,
от равновесий любви и разлуки.
Слышит он сквозь посторонние звуки:
«Спи, мой любимый, забудь обо всём».
Чувствуя прикосновенье руки,
он распадается под одеялом,
слыша: «На нас не таращится дьявол.
Это у страха глаза велики.
Здесь никого. Мы с тобою вдвоём.
И далеко беспощадное утро.
Мы не расстанемся ни на минуту.
Жили мы вместе. И вместе умрём».
Вновь тишина воцаряется, лишь
голос в ответ дребезжит, убывает:
«Ты говори, только так не бывает.
Так не бывает, как ты говоришь».
Странная перекличка этих строк с
Начало здесь
В стихах Ларисы Миллер я нашла то, чего мне так не хватало в других современных поэтах – разговор о том, как человек справляется с жизнью, как он чувствует себя перед лицом вечности. Я была потрясена невероятной простотой этой поэзии. Она голенькая: ни оборочек, ни рюшечек – стихи из ничего. И при этом так цепляют! Её стихи стали для меня больше, чем стихи.
Хоть бы памятку дали какую-то, что ли,
научили бы, как принимать
эту горькую жизнь и как в случае боли
эту боль побыстрее снимать.
Хоть бы дали инструкцию, как обращаться
с этой жизнью, как справиться с ней –
беспощадной и нежной – и как с ней прощаться
на исходе отпущенных дней.
Стихи Миллер и стали для меня такой «инструкцией». Их хотелось выписать, выучить и жить по их «рецептам». В них и молитва:
Ночь метельная была.
Ангел мой, раскрыв крыла,
обойми меня, закутай,
не пускай на холод лютый.
Всё зачинает, чтоб вновь погубить,
Ангел мой ласковый, дай долюбить.
И заклинание:
Всё переплавится. Всё переплавится.
В облике новом когда-нибудь явится.
Нету кончины. Не верь в одиночество.
Верь только в сладкое это пророчество.
Тот, кто был другом единственным, преданным,
явится снова в обличье неведомом –
веткой ли, строчкой. И с новою силою
будет шептать тебе: «Милая, милая».
И утешение:
Ну успокойся, успокойся.
Живи и ничего не бойся.
Всё поправимо, поправимо.
И то, что нынче горше дыма,
над чем сегодня слёзы льём,
окажется прошедшим днём
полузабытым и туманным,
и даже, может быть, желанным.
И надежда:
Поверь, возможны варианты.
Изменчивые дни – гаранты
того, что варианты есть.
Осенний ветер гонит лист и ствол качает.
Не полегчало коль ещё, то полегчает.
Вот только птица пролетит и ствол качнётся,
и полегчает наконец, душа очнётся.
Душа очнётся наконец и боль отпустит.
И станет слышен вещий глас в древесном хрусте
и в шелестении листвы. Под этой сенью
не на погибель всё дано, а во спасенье.
Поэзия Миллер – это трепет радости и боли одновременно.
Небо к земле прилегает не плотно.
В этом просвете живём мимолётно,
И, попирая земную тщету,
Учимся жизнь постигать на лету,
Чтоб надо всем, что ветрами гасимо,
Стёрто, повержено, прочь уносимо,
Духу хватило летать и летать,
И окрыляться и слёзы глотать.
Часть первая
Есть темы, которые всегда остаются в поле неотступных мыслей человека. Одна из них – смерть. Мы всё время «помним о смерти» и в глубине души не верим в неё. Лучшие умы человечества оставили нам спасительную иллюзию на этот счёт.
Шопенгауэр: «Человек ограничивает свою реальность своей собственной личностью, полагая, что он существует только в ней... Смерть открывает ему глаза... Впредь сущность человека, которую представляет его воля, будет преобладать в других индивидуумах... Нетленность нашего подлинного существа остаётся вне всяких сомнений».
Чехов: «Умирает в человеке лишь то, что поддаётся нашим пяти чувствам, а что вне этих чувств, что, вероятно, громадно, невообразимо высоко и находится вне наших чувств, остаётся жить» (Записные книжки).
Бродский: «Бог сохраняет всё, особенно слова прощенья и любви, как собственный свой голос».
Что такое потусторонний мир? Существует ли он в действительности?
Философы объясняют это на таком доступном примере. Представьте себе аквариум, в котором живут рыбки.
Мы их кормим, зажигаем свет, меняем воду. А они познают там свой мир. Но чего они никогда не смогут – это перейти на уровень нашего сознания. Между ними и нами – непроходимая пропасть. Так и мы живём в своей повседневной жизни, не понимая и не задумываясь о том, что, кроме нашего сознания, в мире существует более высокое, которое в мировой культуре чаще всего называют божественным.
Человек всё-таки способен, в отличие от рыбок, преодолеть границу между своими чувствами и переживаниями и божественным началом. Но эта пропасть преодолевается лишь в редкие минуты порывов самозабвенной любви, минуты творческих озарений. В такие катарсионные мгновения нам открывается высшая тайна бытия, другой мир приоткрывает свою завесу. Как писал Владимир Соловьёв:
Милый друг, иль ты не знаешь,
что всё видимое нами –
только отблеск, только тени
от незримого очами?
«Все мы – гарнир к основному блюду, которое жарится где-то Там» (Р. Рождественский).
Этой теме посвящена книга «Тао Те Кинг» китайского философа Лао Цзы (5 век до Р.Х.).
В переводе это означает: Книга (Кинг) Совести (Те) и Космоса (Тао). Кант не читал этой книги, но он сказал: «Две вещи меня поражали: звёздное небо над нами и нравственный закон внутри нас». Лао Цзы сливает эти две вещи в одно, для него есть два образа единого Тао: с одной стороны, несовершенное, изменяющееся «я», с другой – совершенное вечное начало. Наше «я» – это капля, оторвавшаяся от космического океана, которая после смерти возвращается к своим истокам, на свою прародину. Порой это случается и при жизни: в глубоком счастливом сне, в стихах и особенно в музыке удаётся иногда намекнуть, каким образом наше «я» воссоединяется с высшим Тао. Увидеть, ощутить, осознать Тао мы не можем. На все старания понять и выразить словами свою сущность душа отвечает: «Нет, нет, не то». Не есть ли Тао природа, как думали Руссо и Толстой? Или нирвана бытия, как подсказывает буддист? Не так, не то.
Как всадник на горбах верблюда,
назад в истоме откачнись.
Замри – или умри отсюда,
в давно забытое родись.
Евгений Ланн
Казалось, он судьбой ей дан,
Как ангел с мощными крылами.
«Евгений Ланн! Евгений Ланн!» –
Звенело в ней колоколами.
В его чертах дышала страсть.
Он был похож на Паганини.
Полуулыбки злая сласть,
Порывистость летящих линий.
Орлиный нос и жёсткость глаз.
Разлёт волос подобен крыльям.
Вновь в небесах открылся лаз
Благодаря её усильям.
Прообраз Красного Коня,
Мужское воплощенье Музы.
Он реял пламенем огня,
Свободный от земного груза.
И птица Феникс ожила!
Умчит её крылатый Гений
Из мира тяжести и зла
В края воздушных песнопений...
Никто б не мог любить сильней!
Но лишь собой была богата.
На долю доставались ей
Не абсолюты – суррогаты.
В душе, казавшейся родной,
Таилась хитреца и хилость.
Там клетки не было грудной,
Куда б её душа вместилась.
В руке лишь пепел от огня.
С небес на землю возвращенье.
С обложки «Красного Коня»
Она снимает посвященье.
Сергей Волконский
В тёмных прядях – нити седины.
Взгляд очей тяжёлых карь и пристальн.
Олицетворенье старины.
Дон-Кихот. Потомок декабриста.
Княжеское гордое лицо.
В нём она почувствовала сразу
Мудрый мир старейшин и отцов,
Уходящей благородной расы.
О, какой бесценный это клад,
Внешне невещественный, незримый.
«Человеком на высокий лад»
Стал он для восторженной Марины.
Тяжкий грохот Красного Коня,
Ускакавшего по тропам горным,
Вдруг сменился тихим часом дня,
Часом ученичества покорным.
Роскошь душ и пиршество умов.
Слушание жадными ушами.
Переписка трёх его томов –
Сладкий долг, уроки послушанья.
Сколько надо было разгрести,
Отмести всё то, что было лишним
От её неполных тридцати
До его шестидесяти с лишним.
Не сказать, чтоб он её любил,
Но уже сдавался в поединке.
Скверный кофе желудёвый пил,
Сваренный ему на керосинке.
Расстоянье между визави
Одолела силой тяготенья,
Всею безответностью любви
И – добыла в вечное владенье!
Это чувство было без невзгод,
Выше всего женского-мужского.
Ещё долго-долго – целый год –
Не хотелось ей любить другого.
Абрам Вишняк
О прелесть хищника мужского,
Его ленивого броска!
Зевок звериный вместо зова
И флорентийская тоска.
Пустой орех, порожний колос,
Но как обманывает лоск!
И вкрадчивый, как полночь, голос,
И
Начало здесь
***
Певческим горлом, речью без пауз
Через тебя разговаривал хаос.
Пеной морской первозданно дыша,
Музыкой слова рождалась душа.
Жизнь разыграла свою как по нотам,
Тяготам вверясь её и темнотам.
Княжеством слова и царствием снов
Ты овладела до самых основ.
Люди судили с своей колокольни,
Не понимая, как тебе больно.
Ты же была на высокой своей,
Там наполняясь вселенною всей.
Равенство дара души и глагола.
Всё на виду – беззащитно и голо.
Радость – сверх меры, мучение – всласть.
Не виновата – такой родилась!
Некомфортабельна, бескомпромиссна,
Ты – воплощение высшего смысла.
Божий ребёнок в мире людей,
В мире, какого не знали лютей.
***
Любила всей собою,
Ласкаясь, как река,
Как яростное море
Объемлет берега.
Но камню поцелуи –
Что мёртвому – интим.
Исход был неминуем.
Финал неотвратим.
Остынув и отхлынув,
Ты оставляла пляж,
Холодный и пустынный,
Бездушный, как муляж.
***
Товар души не пользовался спросом.
Зверь убегал от щедрого ловца.
Сердечный жар встречаем был морозом,
И домом были лбы, а не сердца.
Но, не страшась облома и курьёза,
Любила наобум и напролом.
Того, кто предпочёл бы ей берёзу –
Не встретила, не обняла крылом.
***
Ей нравились чёрт и волк,
Эола крутые вихри.
Хоть кудри вились, как шёлк,
Но глаз был пантерин, тигрин.
На бой вызывала зло,
Бравировала грехами.
Когда в любви не везло –
Отыгрывалась стихами.
***
Из небытия, из небыли
Творила она людей.
Те в жизни такими не были.
Что им до её затей?
Лавиной своей безмерности
Она их сметала в прах.
Попытки любви и ревности
Устало терпели крах.
Земного бы ей уклада бы,
Чем так высоко парить...
Но пуще неволи надоба –
Раздать себя, раздарить.
Чтоб снова волной запениться
О чей-то гранит колен
И вспыхивать птицей Фениксом,
Навек побеждая тлен.
***
Она была приметой века,
Безмерней всех его мерил.
Бог по ошибке человеком
Её однажды сотворил.
Сродни стихиям и лавинам,
Творя свой ад, растя свой сад,
Всё дальше, всё непоправимей
Переселялась в небеса.