Начало здесь
Особые отношения были у Валерия с Беллой Ахмадулиной. Она — его святыня, его
видение, его пытка, "сестра", "королева", "камея", "молния", "райский сад",
"Госпожа", "главная женщина".
***
Бел потолок, занавеска бела:
белокрахмальные бельма прохлады.
Главная женщина в доме была -
выключен телик. Увидел — и ладно.
С «белой московской», бывало, хмелел
туго. - Бывало, ведра не хватало!
В белый простенок, ладонями в мел
тычусь — препона плывёт белобало.
Ба, да неужто опять слепота
года того, где шестёрка с семёркой?
Где погибала моя слобода
под
О Валерии Алатырцеве я впервые услышала от Евгении Жмурко, редактора «Зарубежых задворок».
Она тоже была из Саратова, уехав из него ещё в 1984 году. Теперь она живёт в Германии. Мы долго разговаривали по скайпу, вспоминая общих знакомых, которых оказалось довольно много. Вот тогда я и узнала от неё это имя — Валерий Алатырцев, саратовский поэт 60-х, непризнанный гений, трагически ушедший из жизни. Я была удивлена и озадачена — почти четверть века читая здесь лекции о поэзии, открывая новые и воскрешая забытые имена, об этом — слышала впервые. Попросила Евгению прислать мне его стихи.
- Да я Вам сейчас прочитаю, - сказала она, и сходу стала цитировать наизусть строки, поразившие меня какой-то дерзновенной интонацией, накалом страсти и причудливой игрой метафор. То, что он писал — было свежо, ярко, размашисто щедро и безбашенно ново, даже по нашим временам, не говоря уже о тех.
Как же так? - недоумевала я. - Почему эти поразительные стихи прошли мимо меня? Расспрашивала знакомых поэтов, писателей — но и они никогда ничего не слыхали об Алатырцеве. Евгения Жмурко сказала, что хотела бы издать его у себя и попросила меня разыскать его тексты.
- Они должны сохраниться у его младшего брата, Володьки, если он ещё жив. Он работает в музыкальной школе, где-то на дачных… И хотя бы одну фотографию…
Я разыскала Владимира Вадимовича, мне удалось упросить его коллег дать его телефон. Он был на больничном. Онкология… Оказалось, что мы в некотором роде знакомы — Владимир бывал на моих вечерах в библиотеке. Текстов брата у него осталось немного — большую часть их тот перед смертью уничтожил, но кое-что ему удалось сохранить. Мы встречались несколько раз на остановке. Владимир Алатырцев приносил отксереннные листочки со стихами брата, фотографии для сканирования, сборники знаменитостей с тёплыми дарственными надписями. Валерий Алатырцев учился в Литературном институте в Москве. Дружил с Андреем Вознесенским, Александром Кайдановским, Давидом Самойловым, Татьяной Кузовлевой, встречался с Беллой Ахмадулиной, беседовал с Ахматовой, переписывался с Евтушенко. Его многие там знали и любили. В родном же Саратове местный писательский тандем постарался, чтобы ни одна строка талантливого поэта не просочилась в печать. Да он не особенно и стремился к этому.
***
Не прорубай к вершинам лестниц:
пусть всё останется, как есть.
Посредственность туда лишь влезет,
куда хоть тропочка, да есть.
Спаси хоть что-то от затопта,
былинку, деревце, звезду…
(Некоторые стихи обрывались на полуслове, какие-то строки были пропущены.
Я с трудом разбирала небрежный размашистый почерк, то и дело
Вышел июльский номер журнала «Семь искусств».
Там есть моё эссе о поэзии Ларисы Миллер: http://7i.7iskusstv.com/2017-nomer7-kravchenko/
***
Средь кошёлок, клеёнок, пелёнок
жизнь проходит быстрее всего.
Дома ждёт меня старый ребёнок,
позабывший себя самого.
Я любовь не сдавала без боя,
были слёзы мои горячи.
- Помнишь ли, как мы жили с тобою,
как на море купались в ночи?
Мы пока ещё вместе, мы рядом,
как друг друга нам вновь обрести?
Ты глядишь затуманенным взглядом:
- Очень смутно... Не помню... Прости...
Драгоценность былого «а помнишь?»
для меня лишь отныне одной.
Больно видеть, как медленно тонешь
под смыкающейся волной...
Раньше домом нам был целый город,
перелески, тропинки, лыжни,
звёздный полог и лиственный ворох,
укрывая, к нам были нежны.
А теперь мы одни в этом горе,
в этом замкнутом круге, хоть вой,
словно в бочке заброшены в море,
где не вышибить дна головой.
Достучаться, нельзя достучаться,
свою горькую участь влача,
до плеча, до улыбки, до счастья,
до дубового сердца врача!
Не теряя надежды из вида,
и поглубже запряча беду,
я внимаю псалому Давида,
я в Давидову верю звезду.
Было - не было... Тело убого,
ненадёжная память слаба.
Но нетленны в хранилище Бога
наша юность, любовь и судьба.
***
У деревьев неспешные длинные мысли,
и дыхание их глубоко.
Осенённые осенью, синею высью,
они пьют облаков молоко.
Словно мистик рисует волшебною кистью...
Я черты, что случайны, сотру.
Посмотри, как слова превращаются в листья
и трепещут, дрожа на ветру.
А случаются дни, когда в божьем узоре
различить не сумеешь ни зги,
и на грудь давят горы застывшего горя,
твою жизнь зажимая в тиски.
Но меня утешало чужое оконце,
где цветы полыхали весной,
словно милое сердцу домашнее солнце,
словно миру подарок цветной.
Понапрасну судьбу обвиняла в обмане,
в том, что ношу нести тяжело.
Мне казалось, что счастье исчезло в тумане,
а оно никуда не ушло.
А оно шелестело дождём и искрилось,
и чирикало звонко в лесу:
оглянись на меня, улыбнись, сделай милость,
я тебе буду очень к лицу!
А потом поднималось под самое небо
и кричало: глядите, я здесь!
Но толпа мельтешила в погоне за хлебом
и благую не слышала весть.
***
Летняя лень моя, лютня июля,
песня без слов и мечта ни о ком...
Скрыт за вуалью оконного тюля
мир, что покуда со мной не знаком.
Знаю, недолго продлиться истоме,
скоро развеется облачко нег.
Снова разрушится карточный домик,
замок воздушный растает как снег.
Звёздные искорки неба ночного -
будто бы ангелы курят во тьме...
Завтра откроется занавес снова -
мир наконец улыбнётся и мне.
***
От школьной и до гробовой
доски, беря всё выше ноту,
прожить хотелось мне с тобой,
не разлучаясь ни на йоту.
С тобой до гробовой доски,
шагать в обнимку и под ручку,
не знав печали и тоски
иной, чем долгая отлучка.
И были общими года,
и жизнь лишь в белую полоску.
Мы были не разлей вода,
свои, как говорится, в
Новая публикация в апрельской "Гостиной": http://gostinaya.net/?p=13605
С иллюстрациями здесь: http://nmkravchenko.livejournal.com/200902.html
Новая публикация на "Золотом руне"
...Что нас ждёт за туннелем? Возмездие? Лепет любовный?
Воскрешенье души? Продолженье кошмарного сна?
Что услышим там? Райскую музыку? Скрежет зубовный?
Или дальше, как водится, там лишь одна тишина?..
http://zolotoeruno.org/avtory/natalija_kravchenkonov/stihotvorenija_po_tu_storonu_svetap.aspx
***
На дне рождения, на самом дне,
когда покинут все, кто были с нами,
нередко остаёмся мы одне
наедине с несбывшимися снами.
Идём, куда не зная, налегке,
и, получив за жизнь привычно неуд,
глазами что-то ищем вдалеке,
закинув в небо свой дырявый невод.
И там, витая в голубом ничто,
утратив всё, чего ты так алкала,
вдруг понимаешь: истина - не то,
что плещет на поверхности бокала.
На расстоянье зорче нам видней.
Любовь ценней в конце, а не в начале,
как всё, что затаилось в глубине,
на дне рожденья счастья и печали.
Мemento mori больше не хочу
и вырываю к чёрту это жало!
Я припадаю к твоему плечу,
прошу простить за всё, чем обижала.
О, счастье жить и знать, что не одна,
что мне дано без слёз и без истерик
русалкой подхватить тебя со дна
и вынести на безопасный берег.
И там, с тобой одним наедине,
плести свой день из небыли и были
и постигать, что истина на дне,
на дне того, что мы взахлёб любили.
***
Мы с тобою ведь дети весны, ты — апреля, я — марта,
и любить нам сам Бог повелел, хоть в него и не верю.
А весна — это время расцвета, грозы и азарта,
и её не коснутся осенние грусть и потери.
Мы одной с тобой крови, одной кровеносной системы, -
это, верно, небесных хирургов сосудистых дело.
Закольцованы наши артерии, спаяны вены.
Умирай сколько хочешь — у нас теперь общее тело.
Во мне жизни так много, что хватит её на обоих.
Слышишь, как я живу для тебя? Как в тебя лишь живу я?
Нет тебя, нет меня, только есть лишь одно «мыстобою», -
то, что свёрстано намертво, хоть и на нитку живую!
***
Жизнь проходит упругой походкой,
и не скажешь ей: подожди!
Из чего её плащ был соткан?
Звёзды, травы, снега, дожди...
Жизнь проходит грозою и грёзой,
исчезая в туманной мгле,
оставляя вопросы и слёзы,
и цветы на сырой земле.
***
Когда-то оборачивались вслед,
теперь порой не узнают при встрече.
Но сколько бы ни миновало лет -
я лишь сосуд огня Его и речи.
Кто любит — он увидит на просвет
во мне — Меня, идущей по аллее.
Ну разве что морщинок четче след,
взгляд и походка чуть потяжелее.
Пусть незавидна старости юдоль,
настигнувшей негаданно-нежданно,
но не кладите хлеб в мою ладонь.
Пусть это будет «Камень» Мандельштама.
***
Над нами призрак сумрачный витает,
как будто чей-то взгляд следит в пенсне.
Я схоронюсь — меня не посчитают! -
по осени иль, может, по весне...
Зарыться в снег, закутаться, как в вату,
укрыться в книгу, музыку, вино...
А кто не спрятался — не виновата
та, что искала нас давным-давно.
***
Душе так трудно выживать зимою
средь неживой больничной белизны,
под раннею сгущающейся тьмою,
за сотни вёрст от песен и весны.
О Боже, на кого ты нас покинул?!
Земля - холодный диккенсовский дом.
Небес сугробы - мягкая могила,
в которой жёстко будет спать потом.
Но кто-то, верно, есть за облаками,
кто говорит: «живи, люби, дыши».
Весна нахлынет под лежачий камень,
и этот камень сдвинется с души.
Ворвётся ветер и развеет скверну,
больное обдувая и леча,
и жизнь очнётся мёртвою царевной
от поцелуя жаркого луча.
Мы вырвемся с тобой из душных комнат,
туда, где птицы, травы, дерева,
где каждый пень нас каждой клеткой помнит
и тихо шепчет юные слова.
Я вижу, как с тобою вдаль идём мы,
тропою первых незабвенных встреч,
к груди прижавши мир новорождённый,
который надо как-то уберечь.
***
Мой ноябрь обознался дверью
и стучится дождём в апрель.
Неужели и я поверю
в эту нежную акварель?
В эту оттепель заморочек,
в капли датского короля?
Соберу лучше хворост строчек,
холод с голодом утоля.
Мне весна эта — не по чину.
Неуместны дары её,
словно нищему — капучино
иль монашке — интим-бельё.
Не просила её грозы я
и капелей её гроши.
Ледяная анестезия
милосерднее для души.
Я привыкла к зиме-молчунье,
её графике и бинтам.
Но куда-то опять лечу я,
неподвластная всем летам.
Ну куда же с посконной рожей
в этот тесный цветной наряд?
Как травинка, асфальт корёжа,
рвусь в небесный калашный ряд.
***
Ни с орбиты ещё, ни с ума я
не сошла, и чумные пиры
принимаю твои, принимаю
и удары твои, и дары.
Распахнулись небесные вежды.
Ищет радуга встречной руки.
И надежды в зелёных одеждах
оживают всему вопреки.
***
Конец зимы, начало лета
соединились в слове этом,
крича на тысячу ладов.
И, как соски, набухли почки –
природы болевые точки –
в предощущении родов.
Праматерь вздохов на скамейке,
весна, смешны твои ремейки,
но вновь, как в юности, клюю
на эту старую наживку,
твою прекрасную ошибку,
вечнозелёное "люблю".
***
Я дарю вам нежность
с барского плеча,
как в ночи кромешность -
теплоту луча.
А за безответность
на «прошу, пиши» -
подаю на бедность
краешек души.
Подавайте нищим
духом или сном -
то, что больше пищи
и нужнее слов.
Да не оскудеет
сильная ладонь
к тем, кто холодеет,
угасив
***
Нет посвящений над стихами,
но нужно ли тебе оно?
Ведь вся я вместе с потрохами
тебе посвящена давно.
***
Отрада моя и растрава.
Я вся – лишь любви оправа.
Растрескавшаяся рама,
где вместо картины – рана.
***
Ум неразумен, а зрячесть – слепа.
Я постигаю вновь:
зорко лишь сердце, его волшба.
Умна лишь одна любовь.
***
Но каким бы ни был приговор -
жизнь не одолеть ему в веках.
Если есть «зачем» и «для кого» -
вынесешь почти любое «как».
***
Обнимай же меня без роздыха,
чтобы между тобой и мною –
даже слабой полоски воздуха,
посеребрённой луною.
***
Хоть время метит,
(на лицах – борозды),
все люди – дети
разного возраста.
***
«Проходит молодость, проходит», –
вздыхала Гурченко в гримёрке
на семьдесят четвёртом годе,
а журналист глядел в восторге.
***
Вздыхаю, вглядываясь в черты:
и я была хороша...
От всей когдатошней красоты
осталась одна душа.
***
По жизни вдоль – два-три шажка,
вложив юдоль в размер стишка.
За поединком воль и доль
душа следит исподтишка.
***
Душа моя, пожалуйста, нишкни!
Не жалуйся, хозяева – они.
Уткнись в пальто, молчи себе в кулак.
Ты здесь никто, и звать тебя никак.
***
В реанимации, в рай не доехав,
очнувшись, спросила: «Пойман бен Ладен?»
Так вот и надо жить, кроме смеха.
Полною грудью дышать на ладан.
***
Средь множества людей
всегда найдётся тот,
кто будет не злодей,
а просто идиот.
***
Вопрос не в том, нам плыть куда,
где выплыть — там иль тут,
а в том вопрос, а в том беда,
что нас нигде не ждут.
***
Хозяин неба и земли
однажды скажет смерти: «Пли!»
И что тогда предстанет глазу –
с овчинку небо иль в алмазах?
***
На аккуратных рытвинах аллей –
замедленные взрывы тополей.
Сегодня даже мирная земля
напоминает минные поля.
***
Со страхом жду, когда придёт мессия,
и мир уже предстанет без прикрас.
В какой же цвет окрасится Россия
на этот раз?
***
Хамелеоны всё хамеют.
В России надо жить до ста.
О, это так они умеют! –
убить – и целовать в уста.
***
Не найти на Родине спасенья,
хоть иди на север, хоть на юг, –
молодым везде у нас растленье,
старикам везде у нас каюк.
***
Проспект с названием нелепым
«Пятидесятилетья Ок-
тября», где не единым хлебом
живу я, женщина-совок.
***
Наш ужин скуден и нехитр:
овсянка, сэр. Сырок, кефир.
О трапеза и затрапеза!
Да, далеко же нам до Креза.
***
Моешь, драишь, чистишь –
ужас моих утр.
Это вам почище
всяких камасутр!
***
Чем, какою уловкой
нам выжить совместно –
чечевичной похлёбкой
или манной небесной?
***
Мы слова порой бросаем всуе,
Прикрываясь ими, как плащом.
– Как живёшь? – Мучительно живу я.
– Эй, как жизнь? – Не кончилась ещё.
***
Вечно понимаю всё превратно,
довожу до белого каления.
Не туда иду и не обратно,
а в каком-то третьем направлении.
***
Вся суета, вся злость и грязь
бессильно выпадет в осадок.
Очищенный от пут и дрязг,
***
А та зима особенной была.
Снег вышивал узоры белой гладью.
Земля была нетронута бела,
как мною ненадёванное платье,
подаренное девочке чужой,
уставшее висеть в шкафу нелепо.
Зима кружила шалью кружевной,
как будто в небо вырвалась из склепа.
То было много лет назад тому.
Мы шли и шли сквозь снежные завалы.
«А пирожки горячие кому?» -
звучало на углу и согревало.
И снова снег, бесшумный и большой.
Доверчивый, не ведающий злого...
А вот кому тепло души чужой?
Недорого, за ласковое слово.
***
Во всём такая магия и нега,
что кажется, я в сказке или сне.
Как дерево, укутанное снегом,
стою и тихо помню о весне.
Хранит души невидимая ваза
всё то, что недоступно-высоко
и неподвластно ни дурному глазу,
ни жалу ядовитых языков.
О только б не рассеять капли света,
не расплескать в житейской мельтешне
и уберечь, как за щекой монету,
как птенчика, согретого в кашне.
Вспорхнул под видом птицы тихий ангел,
слетели кружева с берёз и лип,
и мир, который виделся с изнанки,
явил мне свой иконописный лик.
* * *
Как хлопьям снега, радуюсь стихам.
Я их тебе охапками носила.
И мир в ответ задумчиво стихал,
поверив в их бесхитростную силу.
Был каждый день – как новая глава.
Мне нравилось в шагах теряться гулких
и близко к сердцу принимать слова,
что бродят беспризорно в переулках.
Их мёрзлый бред отогревать теплом
единственно нашедшегося слова,
и дальше жить, мешая явь со сном,
во имя драгоценного улова.
* * *
Эти ступеньки с лохматой зимы,
старые в трещинках рамы.
Как затыкали их весело мы,
чтобы не дуло ни грамма.
Наша халупа довольно нища.
Просто тут всё и неброско.
И далеко нашим старым вещам
до европейского лоска.
Но не люблю безымянных жилищ,
новых обменов, обманов,
пышных дворцов на местах пепелищ,
соревнованья карманов.
Там подлатаю и здесь подновлю,
но не меняю я то, что люблю.
Ближе нам к телу своя конура.
Как мы её наряжали!
Да не коснётся рука маляра
слов на заветных скрижалях.
Стены в зарубках от прошлого дня...
Только лишь смерти белила
скроют всё то, что любило меня,
всё, что сама я любила.
Чужд мне фальшивый гламур и бомонд.
Чур меня, чур переезд и ремонт!
***
Лето оземь ударилось яблоком,
и оно сразу вдребезги — хрясь!
Обернулось нахохленным зябликом,
лица листьев затоптаны в грязь.
То, что с облака сыпалось золотом,
пропадает теперь ни за грош.
Веет холодом, холодом, холодом,
пробирает нездешняя дрожь.
Я живу, не теряя отчаянья,
мои пальцы с твоими слиты.
В мире хаоса, мглы, одичания
мне не выжить без их теплоты.
В неизбежное верить не хочется —
заклинаю: пожалуйста, будь!
Всё плохое когда-нибудь кончится,
уступая хорошему путь.
Если ж край — то тогда — не ругай меня -
я сожгу своей жизни шагрень,
чтоб согреться у этого пламени,
чтобы ужин тебе
Ещё одна подборка из того же цикла на портале "Золотое руно":
http://zolotoeruno.org/avtory/natalija_kravchenkon...meh_i_greh_satira_i_jumor.aspx
***
Поэту не внимал народ.
Куда ни глянь – мордоворот.
Таков уж род земной.
Поэту всюду укорот.
А если кто и смотрит в рот –
так только врач зубной.
***
Вот поэт, зовётся Цветик.
Он напишет вам сонетик.
Он не лабух, не лопух,
он поэтик Винни-Пух.
В голове его опилки,
рифмы копятся в затылке.
Громоздясь на пьедестал,
он нас всех уже достал.
Графоманы, графоманы –
песни, повести, романы...
В них вся совесть, ум и честь –
не издать и не прочесть.
Сколько их? Куда их гонят?
Что в шкафу они хоронят?
Кипы папок, ни рубля
и отказов штабеля.
Заберётся на диванчик
наш болванчик-одуванчик
и вершит души полёт.
Ай да Цветик-виршеплёт!
С Музой заключая сделки
на шумелки и пыхтелки,
он плодит их, как акын.
Ай да Винни, сукин сын!
Это творчеством зовётся.
Слово наше отзовётся.
Бочку – даром что пусту –
слышно людям за версту.
Мопассаны, Г., Т. Манны
тоже были графоманы.
Просто этим повезло.
И опять судьбе назло
он над опусом колдует...
Бог иль сын его диктует.
Так они вдвоём с Христом
лист марают за листом.
Если вирши не по вкусу –
все претензии – к Иисусу.
Это он надиктовал
сей продукции обвал.
Вы не смейтесь над поэтом.
Он явился к вам с приветом.
У него надменный вид.
Будет Цветик знаменит.
Он не пашет и не строит,
он – звезда, он астероид,
залетевший издаля
на планету к нам Земля.
Вот пройдёт лет двести-триста –
он тогда, как Монте-Кристо,
критиканам отомстит –
высоко наш Пух взлетит.
Будет он в обойме звёздной.
Мы поймём, да будет поздно,
что такую-то строку
не найти во всём веку.
Графоманы, графоманы...
Где же ваши эккерманы?
Каждый сам себе божок.
Пожалей его, дружок.
Цветик, Винни-Пух, Незнайка, –
своё имя выбирай-ка.
Чем не звучный псевдоним?
Кто скрывается под ним?
***
И в сердце вдруг кольнуло, как ножом, –
вгляделась в силуэт мертвецкий, скотский:
а вдруг это какой-нибудь Ханьжов?
Второй Рубцов? Иль Рыжий, иль Высоцкий?
Вот так когда-то Веничка бухал,
Есенин становился вдруг нестойкий,
Григорьев Аполлон не просыхал
и Блок был пригвождён к трактирной стойке.
Участливо склоняюсь и светло,
ища в чертах преображенья чудо...
Но не чело мне кажет, а мурло
незнаемый с поэзией пьянчуга.
***
Прекрасная Дама любила другого.
(Любой рядом с Блоком был смерд!)
То Белого, то арлекина-Чулкова,
а после был паж Дагоберт.
Остались записки стареющей Любы,
где строки, бесстыдством светясь,
взахлёб рисовали объятия, губы
и всю их преступную связь.
«Я сбросила всё и в момент распустила
блистательный полог волос.
Какая была в нём порочная сила,
какая любовная злость!
Согласие полное всех ощущений,
экстаз до беспамятства чувств...»
Дословно почти, без преувеличений
цитирую с авторских уст.
Промолвила с грустью Ахматова Анна,
прочтя, что попало в печать:
Новая подборка на портале "Золотое руно":
***
Облако на букву О похоже.
Что бы это значило, о Боже?
Отчего твой небосвод так розов?
Вот загадка, вот вопрос вопросов.
Всё не так, как есть на самом деле,
и уже давно предрешено
там, на высшем облачном пределе.
Как бы это ни было смешно.
***
На кой мне чёрт душа твоя.
М. Лермонтов
Толстой страдал, что он не любит крыс.
Всё сокрушался, что так некрасивы.
Гадливости своей не в силах скрыть,
хотел любить, но был любить не в силах.
Никто не любит чёрненькими нас.
Не нужен Сирано и Квазимодо.
Лягушка лишь царевною нужна.
Нет дела никому, что так нежна,
так хороша душа-то у урода!
***
"Мандельштам приедет с шубой..."
А. Кушнер
Мне снился сон: ко мне съезжались гости
на дачу, что уж продана давно.
Вот Пушкин со своею жёлтой тростью
и с кружкой, из которой пил вино,
проснувшийся от солнца и мороза,
в кибитке, к удивлению ГАИ...
А вот и Блок с привянувшею розой
в бокале золотистого аи.
Вот Анненский с обиженною куклой,
спасённой им в Финляндии волнах,
Кузмин с шабли и жареною булкой
и с шапкой, как у друга Юркуна.
Вот Хлебников, безумный, но великий,
с кольцом на пальце, взятом напрокат.
Цветаева с лукошком земляники,
с нажаренною рыбой на века.
Ахматова с неправильной перчаткой,
с тоской по сероглазым королям,
Есенин со своей походкой шаткой,
знакомой всем в округе кобелям.
Вот Мандельштам и следом Заболоцкий -
с щеглом один, другой же со скворцом.
А вон вдали вышагивает Бродский
с усталым и пресыщенным лицом.
Да, тяжела ты, слава мировая...
Он без подарка, но с собой стишок.
Вот Гумилёв с последнего трамвая,
успевший, пока с рельсов не сошёл.
Вот Маяковский с яростным плакатом,
в любовной лодке, бьющейся о быт.
С жерлом Державин, Вяземский с халатом -
никто из них не умер, не забыт.
И Пастернак с чернильницей февральской,
забрызганный слезами от дождя,
и Фет с приветом от отчизны райской,
что просиял и плачет, уходя...
О пробужденье с жалкою подменой
небесной песни на раёк земной!
И Афродита снова стала пеной,
причём не океанской, а пивной...
***
Кончался дождик. Шёл на убыль,
последним жертвуя грошом.
И пели трубы, словно губы,
о чём-то свежем и большом.
Уже в предчувствии разлуки
с землёй, висел на волоске
и ввысь тянул худые руки.
Он с небом был накоротке.
О чём-то он бурчал, пророчил,
твердил о том, что одинок...
Но память дождика короче
предлинных рук его и ног.
Наутро он уже не помнит,
с кого в саду листву срывал,
как он ломился в двери комнат,
и что он окнам заливал.
***
Как камень с плеч свалился враз –
Машину продали и дачу.
Отныне мчи меня, Пегас,
По бездорожью, наудачу!
Не попадаю в колею,
В следы людских