Мокрый снег на мертвенном небе –
вкус увядших осенних даров.
Я
и бледная кровь
ноября,
побратимы, созвучны.
Непримечательно, ленно
сползает вечер, скребется ночь.
Я
и выцветший почерк
ноября,
влюблены, неразлучны.
Незаметно, тонко
город осыпали звезды
в хрустальный сад.
Осколок
осени поздней
выплакал вест.
Я
и брат мой,
ноябрь…
Что ты хмуришься простодушно,
Задыхаешься что ли, небо?
Что ты плачешь дождём равнодушно
В ожидании блёклого снега?
Что ты кружишь вокруг да около
С облаками вовсе недвижными,
А ты знаешь, когда одиноко им,
То, что многим кажутся лишними?
Не даёшь до себя дотронуться,
Остаёшься недосягаемым —
Мне б губами к снегу притронуться,
Утонуть в миражах памяти.
Я в холодных рассветах меркнула,
Поздоровалась за руку с совестью —
В отражении пьяного зеркала
Догорали судьбЫ повести.
Прекращалась прощальная оттепель
И волнами мне память путала —
Я забыла, кто я...и что теперь...—
Дождь в подъездах стучит муторно.
Подоконник застыл в холоде —
Мои руки не помнят прошлого.
И врываются мысли в голову
В тщетных поисках невозможного...
И опять горбатая боль вскрытым сердечным нервом.
На леске потерь вальсирует тень непримиримости.
Зияющая пустота пространства, ориентиры на север.
Ночь продолжается, пусть за окном и заря. Пределы видимости –
Туман свинцовый, океан выжженных трав.
Я вижу немых фотографий осадок — бездыханные кадры.
Я даю им жизнь, я даю им немного прав
Обрести в седой памяти свежесть зимнего сада.
Я прошу их прощения, только они молчат,
Молчат обоюдной тоской в недосягаемой дали,
Откуда мне пишет осень усталостью саксофонных баллад.
Возвращайся, прошу… Но поздно… Поздняя ночь пылает
Одиночеством мудрым, где мудрость — разбавленный яд.
Всему есть объясненье, но все ли вместимо смиреньем.
И опять эта боль, снежно-бледный проветренный сад.
Лед в ладонях, метель и граница декабрьским пленом,
Граница по разные стороны, по разным системам отсчета.
Пересчитал слова, их, как всегда, не хватает,
Перечитал расстоянья, исписано дьявольским почерком,
Придумано плотью, изъедено воем и лаем
Полнолуния…
О, Беспечный ездок Судьбы,
Летяший вдаль по дорогам,
Словно по длинному телу змеи,
Лети стремглав, лети, лети,
Рассекая дорог миры!
Словно по колее поездов,
Проносишься ты,
Алхимик других ты снов,
Ты освобожден от невидимых оков.
Море мечты и море свободы,
Словно океан заглатывает тебя,
Время мимолетно и быстротечно,
Из молодых делает стариков,
А ты летишь по своей дороге,
Оставаясь вечно молодым, Беспечный ездок!
Время всегда возвращает туда, откуда пришел.
Гамма судьбы начинается с До и кончатся До.
А судьба — это, только так, покрутить, повертеть да и швом
Залатать в календари-архивы. С трудом
Подбирать слова к синусоиде дат-бегунков,
С отчаяньем бредить дойти до конца горизонта.
А судьба — это, только здесь, ухватить, продышать, да потом
Сожаленья не тратить впустую. С мачты высотки
Оглядеться, стереть в порошок навязчивый страх,
Сделать шаг по карнизу, другой, взгляд ввинтив в синь разлива.
А душа — это, только всегда, навсегда, иначе никак,
Ей и время не в счет, ей и плоть, лишь Зодчего глина.
Маэстро Паганини, рвите струны,
вам хватит и одной.
Так и во мне,
хоть изничтожь все песни –
в изумрудной призме
весеннего навеса
останется на каплю аромата
дорожки лунной,
на святую розу кипящего заката,
на огонь морской.
Волной дрожит сердечная свеча,
прибоем разливается свобода,
я полон музыки
в гармонии природы,
и все мне песнь и все вселенский звук,
будь-то плеск луж или с плеча
листок случайно сбитый
осенним золотистым ветерком,
иль скрип древесный –
хриплый симфонизм,
все дышит всем, во всем душа открытий,
и каждый шепчет о своем,
но на одном, одном,
на языке живого благозвучья,
на языке живительном творца.
Маэстро Паганини, рвите, рвите…
Останется всегда росток созвучья
на бархате вселенского холста.
Тяжелые тучи затянули небо еще с утра. Казалось, что мир накрыла одна большая тень: все стало серым и растеряло все свои краски. Капли дождя били по стеклу, оставляя после себя мокрые полоски.
Я сидела на подоконнике, смотря вниз сквозь стекло и капли, на мгновение задерживающиеся на нем. А за окном жизнь бежала своим чередом: пожилая женщина прошла в плаще с капюшоном, обе ее руки были заняты сумками; мужчина торопливо добежал до машины, загорелись фары, через мгновение он уехал; улицу торопливо пересекла мокрая кошка.
Указательные пальцы обеих рук дважды под ключицу. Потом два раза в направлении собеседника.
Ты поймешь, я знаю.
Иногда жесты становятся жизнью.
Твои слова не будут значит для меня ровным счетом ничего, я буду смотреть на твои глаза, на морщинки около твоих губ, на твои ладони, эти несколько секунд я буду пытаться быть тобой. Я буду дышать тобой, жить тобой, думать тобой, а главное чувствовать тобой. Что бы понять, что же ты хочешь сказать мне там, внутри себя. Не тщательно выбираемыми словами, которыми ты пытаешься передать все краски собственной души, не паразитическими протяжными "ну", которыми ты пытаешься заполнить возникшее недоумение, и уж тем более не ненужными клише, которые ты робко наделяешь смыслом.
В третьей присоске пятого щупальца города-спрута жили три звёздочки. В мраке чернильном путь освещали акулопотокам. Но прилипалы, спеша на работу, тихо шептались: «Личный дельфин им! Это при кризисе!»
Звёзд сократили.
Что теперь делать?
Под черным дулом одиночества
Чего-то хочется, уж больно хочется.
Как ковыряется в дерьме Высочество,
Боясь испачкать кружева,
Так я брезгливо смею корчится,
Когда бутыль еще жива.
Сообщники единомыслия
Хлебала кислые при первом выстреле
Попрячут под полы обвислые
Коротких юбок блудных жен.
И зришь в зеркАло как-то пристальней:
Одет, обут, но обнажен.
И хочется найти на улице,
Кто солнцу жмурится, а не сутулится
Под тяжестью своей безвкусицы,
Без вкуса кушать жизни суп.
Пусть на картинах краска лупится —
Ведь жив старик, хотя беззуб.
Под черным дулом одиночества
Чего-то хочется, уж больно хочется.
Налить в бутыль немного творчества,
И вроде больше не горчит,
И в мыслях сказка, как пророчество:
''Лежал Емеля на печи...''
Илья Гутковский — Утренний дым да крик журавлиный12-11-2010 14:46
Монашествующий дух пустыни.
Вечер в плену смолянистой пещеры.
Дым от костра на вещие своды.
Ужин нехитрый. Снов паутина.
Что мне еще вам о жизни поведать,
когда во всем я исполнен природы
случая странники, хлеба дорожного,
нет мне пристанища, кроме могилы,
да и могилой своей изберу
пепел, развеянный с горного ложа,
снежного пика, где звезды лениво
заупокойную мне проплюют.
Скажете, грустно, но мне ли печаль
сердцем ловить, когда сердце мое —
утренний дым да крик журавлиный,
синяя глубь да черная даль.
Жизнь моя, смерть ли, теки соловьем,
ветер, дыши плетью в спину.
Я мерил личности масштаб
всегда по возрасту.
Но не по шрамам, не по швам-
морщинам-бороздам,
не по владению спиной
и не по паспорту… —
По дню ухода в мир иной
печальным транспортом.
Чем раньше пятками вперёд –
нужнее Господу.
А всякий сброд пускай бредёт
в больницу-госпиталь.
И в тридцать три на Пасху ждал
я с нервным трепетом
в свидетельство о смерти штамп…
Но дебет с кредитом
не согласился, не совпал.
Оставшись в замысле,
не разгорелся мой опал
великой самости…
Потух и помутнел кристалл
в глуши избушкиной.
Когда-то пережил Христа,
теперь и Пушкина…
Разбилась! Вдребезги! Навеки!
Ударившись о гладкий пол
Упала кукла из фарфора.
Никто на помощь не пришёл.
Раскинув маленькие ручки
Она смотрела в потолок.
Её фарфоровые слёзы
Стекали по изгибам щёк.
Её расколотое сердце
Рыдало в кукольной груди.
Ей больше не видать веселья.
Оно осталось позади.
Она — разбитая игрушка —
Ребёнку больше не нужна.
Запрячут куклу в тёмный ящик.
Она останется одна
Лежать под слоем паутины
Забыв о прежней красоте
С разбитой кукольною жизнью
В кромешной жуткой темноте.