Тем, кто не так устроен, не понять. У меня всё горло. И голова, и глаза, и спина, и грудь, и руки–моё горло, от земли до полу неба. Из горла исчезли звуки и люди отказались признавать своим.
– Ты знаешь, что такое Земля?
– Не знаю.
Иногда горлом идёт кровь, тогда в меня вставляют трубку и я начинаю слышать горлом.
– Хочешь скажу, что такое земля?
– Скажи.
– Глаз голубой и левый.
– Голубой понятно, левый почему?
Тем, кто не так устроен, не понять. Непонятость сжимает горло до соломинки.
– Сердце так подсказывает.
– И что может твоя земля?
– Всё! Она может всё!
Соломинка, как ресничка, падая на щёку доктора, приносит счастье не только ему.
– Что означает твоё всё?
– Всё видеть.
– И больше ничего?
– А зачем? Достаточно видеть и радоваться.
Если долго нет боли, начинает пожирать одиночество. Спасибо боли, она спасает от него.
– Можно спросить неудобное?
– Спрашивай.
– Люди глаза, левые люди не мечтают о встрече с правыми?
Быть одиноким горлом глупо, хочется, чтобы кто-то пошептал в тебя.
– Немного обманула, он не всё видит. Он не видит того, кто видит.
Там правые, нам их не понять.
Тем, кто не так устроен, не понять. Ни губ, ни рук не дождался. В моё горло заглянул одинокий голубой глаз.
– Люди живут только на глазах?
– Не только, но тех, кто не видит, зовут по-другому.
У меня всё горло от земли до полу неба, когда горлом идёт кровь, я слышу и вижу левый голубой глаз, люди зовут его Земля, там начинается моё горло.
Когда кто-то, где-то накосячит, бабу зовут. Не простую–Ягу. Косяки с давних времён Колобками кличут. Любимое лакомство лис. Не всякий колобок лисе по зубам. Катится как-то Колобок после очередного экзамена, улыбки сдержать не может, волка надул и попадает в подол Бабы Яги.
– Колобок- Колобок, постой отдышись, поговорим, вдруг поладим.
– Что с тобой говорить, ты баба.
– И ты не Али-баба, я хоть и баба, но Яга.
– На курьих ножках.
– У тебя и таких нет, потому и съедят на следующем экзамене.
– Постучу по дереву и проскочу.
– Чем стучать станешь, у тебя ручек нет.
Задумался Колобок и почесаться нечем. Разговаривать так и так пришлось. Была не была, Баба из сказки, с избушкой.
– Говори, возле покатаюсь, послушаю.
– Замуж возьми, не пожалеешь.
– Старая ты слишком.
– Старость гарантия вечности, ещё не вечер и тебе перепадёт.
Задумался горемычный, чего в своей короткой жизни видел кроме звериных оскалов.
– Ладно, соблазняй.
– Ножки с ручками будут школьными, экзамены не ты сдавать будешь, тебе сдавать вся страна станет.
– Уговорила, фамилия твоя мне не подходит.
Наморщила мозги Баба Яга во все стороны. С западной Кикимора болотная подсказала.
– ЕГЭ, Колобок, имя твоё, отчество, и фамилия–ЕГЭ.
– Спасибо, что не Егор, не то горе мыкать бы пришлось. Согласен!
Вот так, что для Бабы Яги с ЕГЭ свадьбой обернулось, для школьников стало судьбой! ЕГЭ сдают, на Бабу Ягу молятся.
С утра с мужиками у продуктового мозги поразмяли, покумекали за кого голосовать. И так и сяк поприкидывали, что-то не сросталось, а тут Колян мать покойницу вспомнил, как она его уму разуму учила:
–«Ты, Колька, красивых девок не целуй, у них и без тебя лица светятся, некрасивых тискай, за их Господь и тебя не забудет. Счастье, Коля, от обыкновенных баб зависит». Поверили Колькиной матери, отправились на выборы. Народ с пирожками, с булочками с улыбками из дверей валит, мы с расспросами:
–За кого, ребята?
Часа два расспрашивали, народ никого не обидел, про Сурайкина забыл. Решили командой за Сурайкина голосовать. Проголосовали и к продуктовому, за его здоровье тост поднять. Понедельник оказался светлым днём, наш Сурайкин Бабурина сделал.
Очнуло утро на Оби. Оба с глухого похмелья, зелёные от недосыпа и алкоголя. Отбуркались, откашлялись, отматерились, дошли до членораздельной речи, обменялись именами. Для меня имя Серёга, как серьга в ухо, бодрит и обнадёживает. Моё, судя по сопению, не впечатлило. Через четверть часа выяснилось, счастьем Серёга начисто обделён. Следующая четверть поведала об его общественной нагрузке - председатель общества трезвости. В Горбачёвское время пост ответственный и важный.
Мозги зашевелились, соединять несоединимое при форс-мажоре, для кого-то метафора, для меня физзарядка. Смекнуть смекнул, деталь одна не давала покоя.
– Серёга, скажи, касса трезвости у кого?
– При себе ношу, такое не доверяют. А зачем она тебе?
– Мне по барабану.
Четверть часа ушло на молчание, в котором золота не пересчитать.
– Серёга, хочешь, сделаю счастливым?
– Зачем языком всякую чушь молоть.
– Ты ответь, хочешь или нет.
– Ну, хочу, дальше что?
– Давай кассу общества трезвости пропьём.
– Ты с ума сошёл.
– Поверь, всю жизнь благодарить будешь.
– А что её ещё никто не пропивал?
– Ты первым будешь, это уже половина счастья, вторую даст сам процесс.
Пили с размахом, с портретом Михаила Сергеевича чокались. Когда Горбачёв захмелел, портрет его рухнул на кровать и захрапел. Под президентский храп и мы счастливыми заснули. Утро очнуло на Оби.
До шока шаг, не больше. Шагом может служить всё, даже шапка пыжиковая. Она пропала из кабинета директора школы, пока та оправлялась в туалетной комнате. Вернулась, шапки нет. Шок на лицо. Выбежала в коридор, руками, щеками, ртом машет, слова вымолвить не может. Слова вместе с шапкой дёру дали. Если бы шапка была с её головы, плюнула бы на всё, парик натянула и поминай как звали. А звали волчицей за глаза в прямом и переносном смысле. В городе не так много шапок из-за которых на уши ставят. В норковых щеголяло политбюро, в пыжиковых главы городов являлись народу. Происшествие не из рядовых. Дар речи ерунда, со сцены жизни за такое попрут и не поперхнутся. Немоту подлечили чаем на пару с коньяком. Собрала она нас в одной из классных комнат, пригрозила всё логово к чертям разогнать. Какой чёрт меня за язык дёрнул? Шапка не шутка, я шут гороховый, сам себе дело сшил.
–Кто шапку взял, признавайтесь, волчицы матёрые.
От скуки ляпнул:
–Не я.
–А кто?
–Не я.
– Если не ты, зачем сказал?
– Затем и сказал, что не я.
Подоспел наряд милицейский все при шапках, при погонах не ниже майора. Забрали мигом, как первого подозреваемого. Кроме людей никто не спешит виноватыми назначать: ни птицы, ни песни, ни плоды на деревьях. Кроме людей никого ни рассмешить, у природы не хватает на это ни сил, ни время. Дело принимало нешуточный оборот.
– Куда шапку, гад, дел?
– Я не брал.
– А кто?
– Не я.
– Сказал так зачем?
– Сказал потому, что в глаза не видел.
– Хочешь словами подозрение от себя отвезти, не выйдет.
– Не брал и честно признаюсь в этом.
– Видали мы таких честных, в камере посидишь и на пальто с шарфом расколем.
– И пальто не брал.
– Что брал?
– Слово взял сказать, что не я.
Чувствую закатывают по полной. У риска нет ни памяти, ни ума. Рискнул, в бою гранта брат. Рухнул на пол.
Хохотали, по плечам, по морде хлопали. Слышу, рация сработала. Оказывается, когда волчица в туалете оправлялась, первый секретарь Горкома зашёл в её кабинет, шапку взял и отбыл с дочкой на дачу от трудов праведных.
Попытался втолковать людям в погонах, что я не гад, людей не бывает ни плохих, ни хороших, они из воды, а она течёт везде и по ним тоже.
Подытожили суровыми нитками, выбили из меня и правду всю и воду.
Людей смешить не спешу, шапку увижу волком вою. Утром первого апреля тайком занёс в кабинет директора шапку, зарплата на неё ушла и в долгах по уши. Весь день волчица не высовывалась, ни ела, ни пила, нужду не справляла, стерегла шапку господскую. Школа ходуном ходила, хоть кто бы догадался спасибо сказать, все из воды, а не булькают.
Сенокосы памятников одна из любопытных страниц нашей истории. Ночами на грузовиках бригады из семьи косарей в робах под трудяг колесят по адресам и сносят. Подъехали к Педу, огляделись, на пьедестале всё как полагается: усы есть, кепка, сапоги, шинель. По описи – Сам, правда, трубки нет. Обыскали, в карманах не обнаружили. Один из косарей засопел, другой засомневался.
–Погодите, братцы-кролики, дочка у меня тут разума набирается. Про Горького друга Ленина все уши прожужжала. Брякну из автомата, не дай Бог не того угробим.
Подбежал, брякнул, дочка такого дрозда выдала, соловьём запел.
–Стойте, ребята, погодите, это Горький классик советской литературы.
– А чего он под Сталина так косит?
– Мода тогда такая была под вождей рядиться.
Доложили начальству, оно побашковитей, пусть решает во что по -быстрому Горького переодеть. Утро рядом, студент повалит, хай поднимет, ни Сталин, ни Горький не защитит.
Руководство кумекало-кумекало, пожалело классика. Сапоги, усы, шинель не изъяло, простынет, кашлять начнёт, студентам не до учёбы будет. Тюбетейку в руку совать неудобно, вроде, как с миской стоит, дожидается, когда столовку откроют. Заменили кепку шляпой классово чуждым элементом. Стесняется Алексей Максимович, шляпу на голову напяливать, мысли не те полезут.
Сенокосная пора памятники сносят. Камню обидно из искусства и в мусор. Трубку студенты отыскали в саду, Сталин её подальше от косарей забросил. Курят, дым отечества не изъять, Сталиным от всех стен пахнет, ни одной краске перебить аромат культа не по силам.
Надо было отогнать, отбежать, спрятаться, проспать, опоздать, отложить, вылезти из кожи. Я заложник одного дня. Из-за него остальные в тени, в рабстве, под игом. Да, июль надломил, потряс июль, не я на луне и не детства кумир Гагарин. Нарушили девственность неба, но оно не всё из луны, есть звёзды, много звёзд и луны есть на других планетах. Нас строем повели в баню. Банный день календаря приближает дембель. Пол восьмого. Не мужской, не женский, средний пол. Дети, руки, родители, белые фартуки, цветы. Цена–потеря пола. Как манной небесной средним образованием поманило, да так, что дышать не мог, забился в кусты орал и плакал от восторга выбора, от того, что нужен первому сентябрю. Педвуз–воз ненужных знаний. Шанс был. Аркаша приятель поклонник Костомарова и Соловьёва, других авторов не признавал, сторожил то кладбища, то храмы, умолял одуматься. Он всё знал, и всё сбылось до месяца, до года. И кресты куполам вернули и коммунисты разбежались. «Учиться надо, не учить. Богу служить, а не прислуживать властям при школах». Где там, думал в самую точку попал, в лучшую школу города на Красной. Там меня и окрестили в учителя, вынудили не сомневаться в выбранном пути. Светить чужими знаниями перед детьми много ума не надо, главное научиться совесть держать в кулаке. Держал, ни Афганистан, ни Чернобыль не образумил. Сорок лет водил детей по пустыне, запутывая следы истории, заблудился, заблудил, всё забыл, себя в первую очередь. Заложник осеннего дня, в половине восьмого утратил будущность остальных дней. Судили, не за то судили. Статьи нет про потерю пола. Оправдали за отсутствием улик. Улыбались, пол не вернули. Если бы у недели все дни были средами, без понедельников, четвергов, воскресений? Её бы приговорили к высшей мере наказания. Чем я лучше? Быть средним особо тяжкое преступление. Бог не дал ума, но есть руки: для деревьев руки, родников, лесов, полей, для собак бездомных, для голубей и кошек. Надо было его отогнать, отбежать, спрятаться, проспать, опоздать, отложить, вылезти из кожи. Я заложник одного дня. Имя ему–Первое Сентября, время–пол восьмого.
Секрет в том, что не сексуален. Гол, как сокол. Совесть чиста, работает как часы. Начальство по ней время сверяет.
Беда со мной стряслась, ключ от квартиры потерял. Полуторка не за просто так досталась. Зашёл к соседке за инструментом, она, как на грех, уборкой занималась.
–Посидите пока доубираю.
Сел, на столике ни журнала, ни газетки, ни буклетика, глаза упереть не во что. Не хотел, а пришлось наблюдать за процессом наведения соседкой порядка в собственной квартире. На танцы не ходок, хуже занятия не придумаешь. А тут залюбовался. Оказывается, забавное это занятие – гигиену наводить. Соседка на пару с лентяйкой такие па выделывает. Левая рука внизу, правая сверху, животик к спине, а попка, та сама по себе вырисовывает. Да, не так жил.
–Ну вот и управилась, погодите чуток, пойду ополоснусь и вся в Вашем распоряжении.
Пока ополаскивалась, на меня что-то ажурное свалилось. Боже, какая прелесть, кто бы мог подумать, соседка и такое на себе носит. А тут и она из ванной пожаловала.
–О, Вы интересуетесь нижним бельём?
–Нет, я не сексуален, душно, оно само напало, вот и обмахиваюсь.
–Однако, оригинально.
Её голову короновало розовое, как фламинго, полотенце, шея смахивала на тех, что в витринах нагишом стоят. Халат благоухал ароматами уходящего лета.
–Знаете, зона секса у меня совестью занята. Я к Вам за инструментом зашёл.
–Вот как, а чай пьёте?
–Пью, но разочаровать этим боюсь.
–Чем этим, Вы такой забавный?
–Я сёркаю.
–Как это Вы сказали?
Пришлось продемонстрировать. Она при этом так мило смеялась, что халатик на груди разошёлся. Вот те на, откуда у соседки и такие грудки? И на что только жизнь потратил?
–Знаете, а Вы ещё тот!
–У меня ненароком вышло, ключ от квартиры потерял.
–Это дело стоит отметить, Вы коньяком сёркать умеете?
–Коньяк–дело серьёзное, поперхнулся и пропал.
Она выпила, раскраснелась, похорошела, из под халата колено выползло. Такой нежной округлости и в планетарии видеть не доводилось. Выпил, глаз закрыл один от страха, другой от удовольствия.
–Вы пьёте, как целуетесь?
–Вы не поверите, но кроме прямого начальства никого не целовал.
–А куда Вы их целуете?
–Куда скажут, туда и целую.
Она так заразительно расхохоталась, что и второе колено из-под халата выползло. От двойного полнолуния заикал. Господи, и зачем только жил?
–Ваши звуки будоражат. Будем проще, расскажите о себе подробнее.
–Видите ли, я совсем не сексуален, на совести сосредоточен.
–А женщин трогали?
–А зачем?
–Вдруг в карманах ключик спрятан?
–Так он там у Вас?
Пришлось искать в ней ключ от квартиры.
Да-а-а! Таких зазывно плавных линий не встречал ни у одного из музыкальных инструментов.
–Вы не там ищите, он чуток ниже.
Ёлки-пааалки, чем ниже, тем слаще. И на что только жизнь угробил?
Она разобрала себя на молекулы и заплакала. Я собирал по квартире её руки, пальцы, пуговицы от пальто, возвращал глаза на место, ресницы переклеивал, брови.
– Я боюсь со спины.
– Ты не выходи никуда, пока не вернусь.
– Мне бы двух стражников на твоё отсутствия.
– Где взять этих двух стражников?
– Выдуй из себя.
– Как? Кого выдуть?
– Шарики выдуй, пусть висят за спиной до твоего прихода.
Ум у неё был, но на другую букву. Приходилось перебирать весь алфавит в поисках этой буквы. Сели пить чай, взял нож порезать торт. Не дала. Молчали пол вечера, пока не выяснили, что театр-торт. Задули свечи. Велела глазами пожирать трепет торта до последней крошки.
Легли вместе, она вязала, я взял книгу, что под руку подвернулась, только начал вчитываться, отобрала. До полуночи втолковывала, что наука всего лишь веко закрывать глаза на поэзию. Пока не согласился, не давала заснуть.
– Купи время.
– У меня нет денег.
– Нет денег, сделай своими руками.
– Скажи, как оно выглядело твоё время.
– Ворота, в них я, то вхожу, то выхожу.
– Маятник?
– Сам ты маятник, это маяк. Он не даст заблудиться во вчерашнем дне.
Вчера она обучала скромности. Скромность–это когда до размеров зерна и мордой в землю. Весна–успех. Лето–талант. Совесть–осень. Ум у неё есть, но на другую букву.
У меня ни ума, ни совести. Стол, стул, локти… Она на спине. Шарики одни в комнате. Шприц в руках доктора замер, не дышит, ждёт.
– На сколько людей хватает молчать, столько и золота на свете.
– Ты о чём, родная?
– Если бы ты не заговорил земля могла бы стать золотой.
Цветы не возвышают, украшают коленями клумбы, а наука всего лишь веко закрывать глаза на поэзию поступка.
Лежала в психушке связанная вся по рукам и ногам, любое движение тела казалось несбыточной мечтой. Санитарок не было, врачам туалеты драить не по рангу. Вызвалась, возжелала, и отвязали, и повели под конвоем на срамную работу. Тёрла полы, раковины, унитазы и пела, захлёбываясь от восторга.
Когда выписывали, врач полюбопытствовал:
–Не пойму, чем исцелились? Такого в моей практике не было.
– Свободой, доктор, только свободой, лучшего лекарства ещё не придумали.
Длинный – предлинный больничный коридор. Тридцать первое декабря. На одном конце коридора у окна – он, на противоположном – она. Оба изуродованы мышиного цвета халатами, из-под которых выглядывало мятое с желтизной бельё. Вот так поврозь провожали кружева уходящего года. Зелёные иглы сосен взывали к невозможному - к побегу. Спины далёкие и близкие по беде, неотвратимо тянуло друг к другу. Было страшно оторваться от окна, противно, до тошноты, обернуться на болезненно-облезлый пол, на стены вздутых вен. Он знал: одному на свободу не решиться, она о ней и не мечтала. С его стороны ударило ветром, распахнуло форточку, щедро поманило свободой, свежестью снега, праздничным ароматом сосен. Он оторвался от окна, увидел обречённую спину, опущенные паруса волос, и понял – она с ним заодно. Минуту назад плохо ходящий, бежал по бесконечному коридору к ней, видел, как дрожат её плечи, как волнуются руки в необъятных карманах больничного балахона. Она его ленточка финишная. Он ухватился за лоскуток, поволок к запасному выходу. Удивительно, тот был открыт, там хохотали пьяные вдрызг санитары. Им показалось, что пара привиделась, наяву такого быть не может, и продолжали ржать в удовольствие. Выбежали на мороз, хворь отпускала. На свободе стужа не стужа, легковушка остановилась по первому требованию, водитель наряды принял за маскарад. Он расплатился за дорогу позолоченным обручальным кольцом. Она хотела было возразить, но остановилась, её кольцо потребует обратный путь. Она не догадывалась, что судьба милостива и обратной дороги не будет. Домофон порадовал, по случаю праздника не работал, и ключ из-под коврика не пропал. Жены в квартире не оказалось, встречала Новый год со здоровыми. Как только захлопнулась входная дверь, опасность миновала, начали судорожно, неистово сдирать больничные оковы, нисколько не стесняясь друг друга. Долго, мучительно болея, они отвыкали от пола, остро хотелось полной свободы для изнурённых недугом тел. Нагота не смущала, веселились, как дети, с жадным любопытством разглядывая худую белизну тел. В полночь ударили куранты, за стенкой захлопали пробки шампанского, зазвенели бокалы. Они принялись с необыкновенной жадностью целовать руки друг другу, понимая, на зацелованных нет греха. Когда не осталось непройденных мест, принялись целовать нетронутое: медленно, нежно, сладко. Нет- нет, ничего не было и в помине, они святостью тела возвращали к жизни. Потом, взявшись за руки, подошли к окну. Он содрал половинки занавесок, бережно укутал её, так стояли долго-долго смотрели на первую брачную ночь Нового года. Они не болели, они были. И балкон был…И одно кольцо на двоих…
Довлатов заметил две кепки. Одну по погоде на голове, другую в руке, символ ораторского искусства. Народ своего вождя и в три обуть готов, народу головных уборов не жалко. Гром грянул со стороны руководства города. Открытие памятника отложили. За закрытыми дверями думали, решали какую кепку изъять. Подсказали хирурги, руку временно ампутировать проще, чем голову. Ампутированная рука кепку вернула без слов, с головой такой бы номер не прошёл, она не только говорить горазда. Памятник открыли, вождю похлопали, архитектор премию отхватил. Кепку народ проморгал, пропала кепка. Слухи поползли один другого хлеще. Слухи, как травы вянут, сено ветер по миру разносит. В кепке той оказывается золото партии хранилось, Ильич его для чёрных дней календаря берёг. Рука владыка, без руки¬ кердык.
Литературу преподавала Бронникова Людмила Павловна. Необыкновенной красоты женщина. Сотни мужчин сохли по ней. Как выяснилось позднее, никакая она не Бронникова и не Людмила, и тем более не Павловна. Красота спасает мир, но не женщин, женщины заложницы красоты. После выпускного бала она вместе с классом из небольшого подмосковного городка отправилась покататься на метро. Покатались, вышли на площади Маяковского, поэта поприветствовать, дальше прежняя жизнь будто померещилась, потеряла её в один миг. Сказка о тысяче и одной ночи былью обернулась. Сопротивлялась долго, заслужив сопротивлением намёк, на будущую фамилию: «Броня, а не девка». Двери в институт сами распахнулись, одевали, обували в лучших ателье, а то что ела, пила мало в ту суровую пору кому видеть удавалось.
Критика на уроках на русскую и советскую литературу отсутствовала совсем. Крылатые фразы Людмилы Павловны летали по коридорам школы: «Критики-евнухи искусства». Её рассказы о гаремах поэзии и прозы потрясали наши несозревшие умы. Почему ей позволялось вслух произносить то, о чём другим даже думать запрещено, нас мало волновало, мы разинув рты, внимали красоте.
Много лет спустя почти случайно оказался в её квартире, она уже не вставала, но лицом и голосом была по-прежнему прекрасна. Ей хотелось поведать о тысяче и одной ночи любви.
«И тогда я его спросила: «Вы кто? Агент?» «Нет, совсем наоборот, я Ваш ангел любви». По велению ангела сменила фамилию, имя, отчество он мне своё дал. Людей по Москве удивляло, если Павловна, то красавица. Не стану вас всеми ночами утомлять, сил вспоминать не осталось. Без подарков не приходил, в последнюю ночь дал железнодорожный билет, велел в приказном порядке на Урал отправляться. Знаете, ни о чём не жалею, есть такое светлое пятно в жизни, люди его осенью зовут, вот и я вся в сентябре, в паутине воспоминаний. Утешает, что я у него последней заложницей была».
В канун ноября Людмилы Павловны не стало. Тех, кто начинает что-то понимать с земли уносит. Ноябрь Урала впервые увидел такое обилие цветов, стога сугробов пахли сентябрём. Последней у ангела любви была не Людмила, а пуля. Говорят золотая, свинцовые отскакивали от его груди.
Родился в Челябинске и жизнь вся в нём промелькнула. Глупо, бездарно с закрытыми глазами. За жизнь дважды веки поднял и то не по своей воле. В два года родители взяли с собой в Ленинград, мать тут перед войной училась. Тётка Таня с сестрой при пожарной части блокаду пережили, дядя Гриша погиб, обезвреживая не разорвавшуюся бомбу.
Лето, жара парни новобранцы из брандсбойта, поливали всех подряд и мне досталось, сбило с ног струёй, Люся сестра подняла, на крыльцо усадила. С этого момента и начал помнить себя, слова различать.
– Не бойся, смотри сколько радуг по двору гуляет!
Так впервые открыл глаза и видно ослеп надолго от великолепия увиденного. Почему закрылись потом? Может город мой тому виной, а может что ещё похлеще.
Через двадцать лет опять попал в Ленинград. Тётка Таня совсем ослепла, водил её в церковь на службы, внутрь входить не позволяла:
–Там Бог и Ленинград, а ты с Урала вина на тебе неизгладимая.
Никакой вины за собой не ощущал, жил с закрытыми глазами.
Шестнадцатого июля послала в магазин за водкой, когда вернулся, тётка была при параде.
–Ты чего так вырядилась, тётя Тань?
– К Петру в гости пойдём.
К Петру, так к Петру, нашла чем пугать. Атеистом рос, нас первыми секретарями стращали.
Кто кого вёл, не помню. У памятника от тёткиных слов очнулся и прозрел
–Гляди, племяш, наш Пётр плачет. Смотри и молись. Ты с Урала, вина на тебе перед ним.
Открыл глаза смотрел на слёзы Петра и молился. Откуда молитва пришла, может от бабушки, она тайком молилась по ночам.
Потом пили водку, закусывали жареной корюшкой с луком. После третьей тётка потеплела:
– Хорошо, что глаза на Петра открыл, а зато, что слёзы его увидел, может Господь и простит тебя. Ты теперь наш Питерский.
Глаз с тех пор не открывал, я с Урала, вина на мне пред Россией всей.
Не знаю у кого как, у нас на Урале картошка человек с двумя подрумяненными щеками на сковородке, замужняя, луком окольцованная. В столовки, в рестораны не ходок, домашняя нутром и наружностью. Бывало, около семи спешишь к ней под крыло, и на душе, и под ложечкой скребёт, неймётся поскорее добраться, поручкаться, а там помрёшь от счастья или нет, не важно.
За город не выбраться, ни денег, ни здоровья. Как на клумбу, на спину пасть, лицом с цветами пообщаться? Цветы тоньше людей, не каждую волну света в себя примут. Ландыши те в память о снеге вообще от всех волн отказываются. Ладно об этом, добрые люди говорят, лишь после смерти понимаешь, выше цветов подниматься не стоит.
Одному картошку есть не с руки, она как песня добрая дуэта просит, бывало, перекрестишь солью, перцем благословишь, такое чувство, что свадьбу собственную справляешь.
Совесть суду не сестра и не дальняя родственница, если сам себе не судья, то и светом дальним не поманит. Не дай Бог при себе адвокатом состоять, страшнее яда не придумать. Если ложки, вилки не стучат, считай квартира умерла. Слаще этой музыки песен не сложить. У кого-то они приборы столовые, у меня вёсла из вёсен выструганные.
И помыл её, и почистил, порезать не могу, живая она, возьмёшь в руки–разговаривает. К цветам пойду, упаду на спину, может, что и подскажут. Думаю, слова не хватило одного, всё твердил: «Лодка да лодка», так оно вышло–лодка с быстрорастворимыми вёслами.
Правдой в глаза не тыкнёшь, не скажешь в глаза правду, бегают по лицу, ни рот, ни нос им не преграда. Если бы правый левый догнал, поговорил бы с ним с глазу на глаз, глядишь бы дело на лад пошло. Правда дыра в другой мир, в этом на правде далеко не уедешь, выставят дураком, в вытрезвитель сдадут, а там правда дером не нужна. Свобода любой правды дороже. У государства в то время правды не было, правдой в такси торговали, в таре пол литровой.
– Куда?
– К правде давай.
– Правда-дама вдовая. Ни супруга, ни дома, ни адреса. Едем куда?
– А куда до меня народ валил?
– Осень однако. Люди в Израиль, птицы на Юг, а Вам куда?
– А мне тут.
–Тут, так тут. В багажнике твоя правда лежит, тебя дожидается.
Взял правду за горло, зубами надорвал. Приложился и ожил. Правда–непомерный труд, не каждый в состоянии её вынести. Правды на земле хоть пруд пруди, да вот только рыба в тех прудах не водится. Закусил рукавом, закосел. Обшарил полуостров карманов, на вторую правду не наскрёб. Поприставал к прохожим. Правде по природе на морду кирпич подавай. Бывало, идёшь мимо стройки, видишь поддон с кирпичами, руки чешутся, сколько правды зазря пропадает. Пустить бы правду по проводам или по трубам. Добрался до трубы, прижался и жду, что скажет. Трубы от земли к небу тянутся, обратным ходом по ним в тёмное время суток правда спускается. На небе не поспишь, а на земле для сна самая благодать. Как шаги услышал, так и спросил то, что душу переполняло.
– Скажи, правда, где есть всё?
– В любви есть всё, кроме одиночества.
– А в тебе?
–Я-антипод её.
Мечталось, чтобы тут на поляне было лето, много-много лета, чтобы от разнообразия зелени дух заходил, и охал и облаками до немоты тело ломило, а совсем рядом на другой поляне ступала бы берёзовая осень, такая, что конца не видно, и нас бы из лета манило туда к ней. Мечталось, а кроме краюшка мая, не было ничего.
На левой руке она памятный перстенёк носила. Позолота на серебре с камушком немудрёным. Этот камушек подмигивал июнем, не моим. Откуда тогда было знать, что ревность первая древнее любви, любовь когда-то из её скорлупы проклюнулась.
Встречались в недостроенной многоэтажке. Плотником в ту пору работал, крыши крыл. Квартиру тут себе присмотрели, мебель расставляли, спорили. Целовались вволю, пытались дальше продвигаться, дух необжитой притормаживал. За окнами май грозу репетировал, от запаха молодого гороха голову кружило, хотя и не по времени. Бабы подсобницы этажом выше пели нескончаемую песню о несостоявшейся любви. А я дурак пытался выяснить кто перстенёк подарил. Двери хлопали в ответ, а она ни слова не вымолвила. Дорога до её общежития проходила по берегу озера. Смотрю, глазам не верю, сняла перстенёк, размахнулась и в воду его.
–Ты доволен?
Ну, что мог ответить? Бульк перстня уши заложил, до дверей молчали, наскоро попрощались и разошлись. Мне бы броситься перстень покупать, а не пачку «Примы» про запас. До купального сезона было ещё недели две, а то и три. Подхожу к озеру, вижу, кто-то плещется. До моржей в те времена мода не дошла. Споткнулся о кучку белья и обомлел: и кофточка её, и платьишко, и туфельки. Пригляделся, она раз за разом ныряет, из сил выбилась, а на берег не оглядывается. Закурил жду, окрикнуть не посмел. Вышла синяя вся, дрожжит спасу нет. Стянул с себя рубаху, отогрел, как мог.
– Сказала бы, сам достал, вернул бы тебе перстенёк памятный.
– Не надо, я его подальше от тебя забросила.
Не помню, что промычал, в рубахе до дома добрался или голым пузом родителей огорошил, мать в ту ночь долго от меня не отходила.
Как-то по осени забрёл, узнал то место, в воду потянуло. Рыбак помешал, поначалу сигарету стрельнул, потом в душу полез.
–Слушай, парень, ты вроде местный. Не пойму никак, и клюёт, и крючок не пустым который день вытягиваю, а уха всякий раз горчит почему-то.
Знать то знал, помочь не мог. И мне, и озеру горечи той долго ещё не изжить.
Похоронку, нет, не похоронку и не письмо, скорее записку не от него, и не из медсанбата, и не из канцелярии полка. Кто-то в гильзу слова схоронил, под окном оставил ждать. Долго ту гильзу от глаз прятала, отогреть пыталась на груди.
Небо было его надо мной и по траве я его ходила. Неба нет, и трава не та. Ничего нет, только зов неведомых слов из гильзы. Лишь бы пообещал вернуться, разведусь со всем миром, брошу всё и буду с ним, с ним, с ним… Лягу поперёк порога, против подвигов, орденов, медалей лягу с ним. Взяла отпуск, закрылась на все замки, окна зашторила, телефон отключила, оглядела со всех сторон, огладила. Который день читаю, перечитываю, в буквы вглядываюсь, в слова, а смысл уходит, нет смысла, смысла нет!
«Имя ему–Александр, на иные имена не отзывался. Из алгебры помнил про перемену мест слагаемых. Оно одно у него было – Россия. Из алхимии знал, что добро делают из зла, другого материала не существует. Из альбома хранил фото мамы. Да, чуть не забыл сказку про аленький цветок, мечтал услышать». Покупаю алые цветы, хожу, раздаю по одному сверстникам Саши. Спрашиваю про перемену мест слагаемых и про алхимию, и про альбом с фотографией мамы.
–Быково? Кто Быково?
–Не Быково, я Внуково.
Если ты открыл рот, пусть даже вымолнить ничего не успел, ты ранен. Не раненные молчаливы, молчание не только золото, но и здоровье. Слова, как минное поле, нащупываешь, нащупываешь, языком, ищешь выход, но неизбежно однажды взлетаешь на воздух.
–Шереметьево? Шереметьево?
Слово, как коньяк выдерживать необходимо годами. Выдержанное слово очаровывает собеседников послевкусием тишины, тишины, которая дороже всех аплодисментов.
–Шереметьево раз, Шереметьево два, Шереметьево три. Шереметьево продано!
Хорошо, когда все не по-нашему говорят. Им, как ручью отвечать не надо. Молчишь, а не одиноко, так бы слушал и слушал, главное думать не мешают.
– Нетто?
– Нет его тут!
– У кого брутто не то?
Не от людей уезжаю, от слов. Заездил их тут вместе со всеми. Птицам завидую, улетают каждую осень и никто не смеет обзывать эмигрантами. Зато возвращаются весной с новыми песнями. И я вернусь, и смогу объяснить, что так нельзя, давайте ка-то по-другому, жить по-другому.
– До Домодедова?
– Нет! До свидания.
Раз в месяц в особое место хожу, мозги приводить в порядок. Не к психологу, нет! Они со своими справиться не в силах. Усаживаюсь в кресло поглубже, мозги не утроба, тут культура иного уровня. Салфеткой размером в простыню обматываюсь. Сижу, жду, минута другая и пережёвывать начну специалистом сказанное.
– Одно полушарие Северное, другое Южное, вместе кора головного мозга, короче Корея. С какой начнём с Северной или с Южной?
– Давайте согласно компасу.
– В Антарктиде ввели бои без правил. Завтра армия Кима с армией Трампа схлестнётся.
– Какой прогноз?
– Ким Трампа яйцами пингвинов ослепит.
– Удивляюсь я Вам.
– В руках всё дело, из многих голов ума понабрали. Не руки, а ассорти разума.
–У политологов мозги как скроены, по лекалу или по Черномырдину?
–Типа кубика Рубика, вертят ими так и сяк, радугу пытаются соорудить, а у кубика до радуги грани одной не хватает. Ну, вот ким-ким и готово.
– Сколько с меня причитается?
– А нисколько! Руки мои головой Вашей сыты.
– Да, вроде ничего особенного в голове и не было.
– Было, да всё в руки перешло.
– То-то смотрю как-то на душе посветлело.
– А вот за свет, милейший, в кассу.