Некоторые люди со временем становятся аистами,
вьют себе гнезда, обзаводятся машинками пишущими,
внуками, кастрюлями — порядком, возведенным из хаоса,
но не могут при этом отличить крыши от крышки.
Некоторые люди со временем становятся зебрами -
считают полосы жизни и стирают черные,
пытаются копытами забраться прямо на небо,
но им не хватает легкости или прочности.
Некоторые люди со временем становятся мопсами -
бегают и мелко тявкают на слонов годами,
чувствуют себя чуть выше, выбирают позы,
но к концу беготни остаются пустыми насмерть.
Люди становятся мышами, становятся буйволами,
люди становятся кем-то, кого нет в учебниках,
встают на четыре и тропы звериные нюхают,
из венца природы становясь не более венчика.
Люди становятся полулюдьми, калеками,
становятся полуживотными — уже из принципа.
А я, как Диоген, ищу человека
в этом самом дивном семимиллиардном зверинце.
Мы переросли это.
Мы переросли безусловное добро, гордо поднявшее голову, обнажившее затвердевший кадык.
Мы переросли морализм и пафос.
Мы переросли прежние идеалы, они больше не кажутся нам жизнеспособными.
Мы переросли геройские позы, мы научились различать базовую пропаганду.
Мы переросли романтическую лирику.
Мы современность.
Мы хотим жестче, быстрее.
Мы видим жизнь другой: молодой! гневной! страстной!
Мы и есть эта жизнь.
Мы больше не пишем гусиным пером о красоте звездного неба в глазах,
мы выжигаем эти стереотипы кислотной краской граффити на стенах.
Мы высмеиваем слюнявую пассивность односторонней ослепшей нравственности.
Мы хотим злее, честнее.
Мы жестоки.
Мы прекрасны.
Мы переросли самих себя.
Мы переросли все.
Она танцует с ножами в пустой комнате,
и я ненавижу ее.
Ненавижу, когда она читает стихи вслух в цирковой манере,
но видит в них только математику,
возможно, качество рифмы или качество образов,
или, возможно, видит только себя.
Меня бесят ее истины,
краткие и изменчивые, как облако, разрываемое ветром.
Я ненавижу ее осень,
когда Бог начинает скуривать большие деревья,
именно так все и выглядит — листва скручивается и медленно тлеет,
и с каждой затяжкой падают новые листья,
под которыми она продолжает танцевать с ножами.
Я ненавижу большую часть ее характера,
меня раздражают ее ценности -
пафосные и лишенные человечности,
словно бы человечество — это только механизм, работающий неправильно,
многое кажется глупым или спорным,
тело кажется жестким или равнодушным,
слова кажутся лишними или неуместными,
но все же меня настойчиво тянет к ней,
неодолимо тянет с жалкими и слабыми попытками любви
и страхом любить
в неспособности контролировать собственные желания или чувства.
Тогда я иду в душ, встаю под воду и вспоминаю все наши разговоры:
мне начинает казаться, что у нас могло бы это получиться -
это духовное единение или физическое сожительство,
когда на каждый ее прилив слабости
я смогу ответить своим приливом сил,
потому что иначе мы не выживем.
Но даже внутри моей головы она разбивает все аргументы
и снова танцует с ножами в пустой комнате.
Мне начинает казаться, что это правда,
что не существует возраста «слишком поздно»,
и у нас мог бы быть дом,
сад с сиренью и яблонями,
чай со льдом и вечерние путешествия на окраины космоса.
Но она не хочет меня,
она хочет танцевать с ножами в пустой комнате,
наслаждаясь каждым лезвием и каждым своим движением,
она хочет танцевать с ножами в пустой комнате,
она просто танцует с ножами в пустой комнате,
в то время, когда я всем своим существом ненавижу и люблю ее.
Любой тиран пытается уподобить себе весь мир.
Любый штатный эгоист жаждет того же, но не обладает достаточной властью.
И ненавидит тиранов.
И ненавидит мир, непохожий на него.
Я листаю страницы книг, я вырываю их и делаю корабли,
чтобы на бортах оставались слова, которые я полюбил.
Любые слова, которые ты не сочтешь нужными или правильными,
которые ты не сочтешь возможными, потому что они не похожи на тебя.
Иногда я проживаю всю свою жизнь заново,
пытаюсь убежать от этого, но потом случается рецидив,
тогда я пишу стихи — не те, которые тебе хотелось бы читать,
не те, которые ты считаешь достойными, актуальными или полезными.
Я хожу босиком по деревянному полу,
потому что мне нравится это ощущение
и мне не нужен для этого смысл,
я занимаюсь сексом на полу
или на траве,
я трогаю руками нагретые камни
и даю себе новые имена,
чтобы на пару часов почувствовать себя Даниилом или Крисом,
почувствовать себя кем-то новым, потому что постоянно быть собой — скучно,
или потому что это и есть я — человек, придумывающий новые имена.
Но я делаю все это, зная, что для тебя это только иная парадигма
или неправильная парадигма,
что ты смотришь на мои нагретые камни или деревянные полы,
пытаясь придумать тот нож, который отрежет их,
сделав нас одинаковыми,
правильными,
такими, как ты,
как человек, ненавидящий тиранов.
Во мне басами гремит кровь,
шумно и сильно постигая собственное русло,
воплощая каждый сосуд ревом ниагарского водопада,
и из меня тихо шепчет хрупкая поэзия.
Во мне одержимо трясет свой шаманский бубен полубезумное сердце,
вешая ожерелье костей на прошлое,
вставляя красные перья в пальцы
и дьявольски хохоча в великой пустоши,
когда подлобное небо разрывает грохот камнепада мыслей
и смертельные оползни чувств,
но из меня выдыхает свой бесшумный язык поэзия.
Так моя внутренняя какофония превращается в едва уловимый шелест,
почти в молчание.
Так я говорю с тобой.
Только мы понимаем, что в действительности стоит за этой тишиной.
Любимая, твои волосы пахнут дымом.
Любимый, твоя кожа пахнет пеплом.
Мы сгорели 17 минут назад, остались только эти стихи,
нацарапанные ключами на деревянной столешнице.
Любимая, на расстоянии полутора километров от тебя я забываю твое имя.
Любимый, я видела, как молнии бьют в твоем теле, и ты забудешь об этом, но я не забуду.
Даже когда мы возвращаемся друг к другу, мы все равно не возвращаемся,
и остаются только эти стихи на скомканной бумаге в мусорном ведре.
Любимая, я исповедую любовь к тебе каждым словом и каждый прожитым днем.
Любимый, мы всегда остаемся сильнее ошибок, сделанных нами.
Остаются только стихи,
из меня в тебя говорит свое слово поэзия.
Только так я говорю с тобой.
Только так ты слышишь меня.
Поэзия.
Едва уловимый шелест.
И тишина.
Бог рисует новый мир в фотошопе, удаляет пятна,
создает его лучшим, чем прошлое свое творение.
Редактирует людей, добавляет фильтр закатного
одинокого моря, и в ногах их — морскую пену.
Он берет в этот мир вместо нас наши старые селфи,
потому что лишь так мы пытались стать в чем-то лучше -
исправляли лица и фоновые рельефы,
исправляли формы, не пытаясь исправить душу.
Бог рисует новый мир.
Нас не будет в нем, дорогая,
там останутся только наши лучшие фотки -
черно-белые и цветные — в альбоме рая,
в рамках счастья с высокой контрастностью или четкостью.
Мы останемся здесь — жить в пропахших огнем сараях
на пропавших лугах — пропащие и предсмертные.
Бог рисует новый мир в фотошопе, забив на старый.
И мне кажется, мы сами его научили этому.
Наши руки сделаны, чтобы сеять
на бесплодной почве маки, зерно и горы,
в вулканическом черном песке — свое белое семя,
и на красной земле такое же красное небо.
Наши руки сделаны для скульптуры,
осязать с волнением только мрамор,
выдвигать из него свои бледные идеалы,
гладить камень, как будто камень имеет смысл.
Наши руки сделаны для браслетов,
для того, чтобы видеть красивые тонкие пальцы,
наслаждаться ими
и царапать мякоть реальности,
чтобы вся реальность знала, что мы тоже чувствуем.
Наши руки сделаны, чтобы строить
баррикады, мосты или окна на тихий садик,
под ветвями которого дети смотрят на космос,
чтобы строить самих себя,
но потом — все рушить.
Наши руки сделаны плотными и большими,
наши руки сделаны точно — с силой и болью,
наши руки сделаны для удара,
наши руки сделаны для удара…
Я искал в ладонях,
в мизинцах и безымянных,
я искал среди живых и искал среди мертвых,
я искал, но так никогда и не видел
руки, сделанные для любви.
Лето. Кровать. Арифметика тел - мы сложены.
Этого хватит, мы будем минималистами
с умными глазками кроликов, с наглыми рожами.
Детка, в июле одежда всегда бессмысленна,
не одевайся.
Почувствуй, как солнце жарится
сытной яичницей прямо на голом лезвии
острых лопаток.
Заметила эту разницу?
Летом в нас нет ничего от осенней трезвости.
Жарко. Кровать. Геометрия тел - мы слажены
контуром к контуру.
Пахнет огнем и истиной.
Детка, мы взяли от жизни самое важное -
капельки пота на холке, как зерна бисера.
Ты опьяняешь.
Ты слишком сейчас виноградная,
сладко-хмельная,
ты слишком сейчас раздета.
Кожа твоя соленая.
Это радует.
Детка, ты лучшая специя к душному лету.
Разреши же мне стать тебе братом:
каждый раз провожать до дверей
и на фоне заката, зажатого
в толщу стен, — на прощанье хмуреть.
Биться с каждым бедовым событием,
чтобы ты улыбалась во сне,
а под утро руками разбитыми
на гитаре играть веселей.
Старшим братом: шутить о несбыточном,
ухмыляться в симфонию плеч,
освещать коридорчики спичками,
если свет нам иной не зажечь.
Братом: так же, как прежде, все чувствовать
в унисон, до единства души,
как ладонь твою светло-воздушную
на горячечный лоб положив.
И быть подле — как с маленькой девочкой,
защищать и портфели носить,
с той любовью, еще во младенчестве
нас державшей в единой горсти.
И быть этим единством богатым,
и шептать «я тебе не чужой»,
разреши же мне стать тебе братом,
если быть мне не хочешь женой.
Он не был хорошим.
Да что там, он вовсе не был
таким, чтобы кто-то сказал о нем «ты в порядке».
А только когда поднималось над миром небо,
он вдруг загорался всем телом — светло и ярко.
И если скрутило болью — умел расправить
зеленые мачты деревьев над палубой луга.
Он не был хорошим.
Он не был ни счастьем, ни правдой,
а, может быть, только братом
и только другом.
Мы все, как один, были ровными и атласными,
в глаза не умея смотреть ни мига, ни часа,
а он к человечеству грудью своей прижимался,
руками хватал
и словно обнять пытался.
Он не был хорошим.
Скорее, каким-то надкушенным,
крещеным росой беднягой и работягой,
но там, где все люди как люди,
все души как души,
стоял он — истошный, нескладный, лохматый…
ангел.
Я не умру без тебя.
Вся эта лирика — чушь.
Я не задохнусь, потому что ты не воздух,
мое сердце не будет в крови, потому что ты не имеешь отношения к органам.
Если ты уйдешь — это не будет выглядеть оторванной рукой
или смертельным отравлением одиночеством.
Я не умру и, скорее всего, буду счастлив,
потому что уже научился быть счастливым до встречи с тобой.
Я не умру, не вскрою себе вены, не шагну с крыши,
я просто продолжу жить.
Но правда в том, что я тебя хочу.
Как космонавт может хотеть первым ступить на небесное тело,
как полководец может желать выиграть свою войну,
как художник может одержимо жаждать своего лучшего полотна,
или поэт — своего идеального слова.
Я хочу тебя целиком.
Я хочу прижимать тебя к себе за талию, которую ты не считаешь красивой,
я хочу находить тебя в своем кресле в этом сером потертом свитере,
я хочу слышать, как дверь открывается, и тишину моей работы прерывает твой ворчливый голос.
Я хочу тебя всю.
Нос, щеки, ноги и даже синяк на левой,
я хочу тебя на кухне, когда ты готовишь завтрак
и долго смотришь в окно на сад, забывая включить конфорку,
я хочу тебя на диване вечером, с освещенным бледным светом лицом,
когда ты читаешь новости в мониторе,
я хочу тебя на прогулке, одуревшую от запаха листьев и восторженную природой,
я хочу тебя ночью в спальне, голую и покорную моему желанию.
Нет, я не умру, если ты уйдешь, но правда в том, что я хочу тебя.
И поэтому я не допущу, чтобы ты ушла.
Мне хватило бы одного дерева,
всего лишь одного дерева на краю обрыва,
которое могло бы стать всем моим миром
или, скорее, мирком, крошечным и неопытным,
но подлинно живым и пронзительно чувствуемым.
Мне хватило бы дерева
на фоне огромной пустоты, простирающейся за его ветвями,
на фоне бесконечных галактик, размытых и не имеющих значения,
на фоне всего громоздкого и невероятного сложного
мне хватило бы всего одного дерева,
к которому я прикасался бы пальцами,
ощущая простую твердую кору
и будучи бесконечно благодарным за это.
Мне хватило бы одного дерева,
и я бы всем сердцем тянулся к этому дереву
я бы сидел у его корней, прижимался спиной
и молчал, словно познал в жизни самое важное.
не нуждаясь в лесах, равнинах и океанах.
Мне хватило бы одного дерева,
я научился бы слышать его, как иные слушают музыку,
это была прекрасная мелодия — пустынная и печальная,
но о такой печали говорят, что она светла.
Мне хватило бы одного дерева,
чтобы узнать все тайны неба и ветра,
чтобы прочесть летопись звезд и каждой песчинки,
чтобы держаться за листья, как иные держатся за руки.
Мне хватило бы одного дерева,
единственного дерева со сломанной ветвью,
прекрасного дерева, зацветающего каждую весну,
одного единственного дерева
на краю обрыва,
чтобы постичь всю бездну одиночества,
чтобы постичь всю бездну любви.
Ты рассчитываешь свои дни на пальцах -
вторник на мягкой подушечке указательного,
пятница обвита красным кольцом вокруг мизинца,
но дальше ты уже никогда ничего не планируешь,
избегая долгосрочных перспектив и любых обещаний.
Ты записываешь каждый свой день в дневник,
как бы ни были они однообразны:
ты записываешь походы в магазин
и ценники на овощи,
записываешь сны и телепередачи,
записываешь вид из окна и музыку в колонках,
записываешь воду на кухне,
каждую каплю — на десятки или сотни тетрадных страниц.
Ты панически боишься, что день, который ты забудешь,
станет последним днем твоего мира,
пробелом, за которым не будет уже ничего.
Ты хочешь прочесть свой дневник кому-нибудь,
но у тебя никого нет.
Ты записываешь собственное одиночество,
мучительно желая прочесть его вслух человеку,
который подтвердит тебе,
что вся эта жизнь была действительно нужна.
Но у тебя никого нет.
Ты записываешь свои мысли,
свои мрачные грозовые чувства
и молнии мыслей поставить точку и перестать писать.
У тебя никого нет,
тебе не к кому обратиться,
ты чувствуешь себя брошенным,
и никто не хочет, чтобы ты был здесь.
Пожалуйста, помни, что поэзия — это голос,
громкий или тихий,
ласковый или охрипший,
мужской или женский,
старческий или детский,
но всегда
поэзия — это голос того, кто хочет, чтобы ты жил.
Иногда начинаю чувствовать себя ненужным,
как инструмент с неизвестным названием в обиходе,
и тогда я молча пытаюсь заглянуть себе в душу,
чтобы понять — что же со мной происходит.
Инструмент без названия, без своего назначения,
и от этой пустоты внутри — обреченно гулкий.
Ты думаешь — это стихи, тебя радует чтение,
но на самом деле это эхо в ночных переулках
головы, похожей сразу на зимнюю улицу
и на ватман с детским рисунком неровного солнца.
Если кто-то однажды в эту голову захочет сунуться,
то скорее всего уже никогда не вернется.
Потому — ненужность. Большое и циничное чувство,
добивающее в висок абсурдом, но живое как-будто,
чувство похожее на давленную алую клюкву,
к сожалению, все чаще и чаще знакомое людям.
В крупицах — счастье, боль, в крупиночках такие чувственные мы:
твой краткий крик — почти трагический,
мой краткий смех — почти как дым.
А сердце тикает весеннее,
а пальцы как твои легки,
как музыка прикосновения как будто ангельской руки.
Вот так стихи у нас случаются, вот так сличаются глаза:
ты вдруг танцуешь, словно пьяница,
лохматый луг приняв за зал,
а я ловлю словами длинными,
как светел плач у этих мест,
как голова твоя закинута — губами в темечко небес.
Детальки, мелочи насущного: хватай и каждую — целуй!
Стихи — «мы выросли здесь душами»,
«как широко в нас декабрю»,
стихи, стихи, вы мало весите, но как огромны на краю,
и я целую том поэзии, как будто библию свою.
Я не напишу о тебе ни слова.
Более того, если бы я мог вмешаться в твое рождение,
я бы унял то тепло, в котором ты зрела,
я бы перекрыл ту воду, которая тебя питала,
я бы запер ту дверь, через которую ты пришла.
Мы бы никогда не узнали друг друга.
Я бы ни разу не сказал, как люблю тебя,
как червонно и торжественно закатный свет падает тебе на лицо.
Я бы даже не смог поцеловать это лицо, озаренное игреневым светом.
Если бы я мог, я бы погасил весь свет.
Если бы я мог встретить твою душу в звездных коридорах,
еще до того, как она взяла в ладони свое новое хрупкое тело,
я сказал бы ей:
«оставайся жить среди звезд».
Я показал бы ей собственный руки, исцарапанные этими стихами,
я бы рассказал, как это бывает больно.
Я сказал бы ей:
«никогда не начинайся, слышишь?
Потому что я люблю тебя слишком сильно,
потому что неповрежденным и неповерженным,
нераненым, неразрушенным, незабытым
в нашем мире может быть лишь несозданное».
Ты никогда не сможешь узнать человека.
Даже если ты начнешь жить в его квартире,
даже если ты начнешь ходить на его работу,
даже если ты обойдешь весь город в его кроссовках,
даже если ты прочитаешь его любимые книги,
пересмотришь его любимые фильмы,
переслушаешь его любимые песни,
даже если твоими станут все его друзья,
даже если твоими станут его жена,
машина, кресло и мятый зеленый свитер.
Ты никогда не сможешь узнать человека.
Даже если ты сделаешь точно такую же прическу,
если ты начнешь курить его сигареты
и как он выбирать себе напитки и джинсы,
и как он не любить котов и большие вещи,
и как он играть на гитаре после заката,
даже если ты выучишь его язык:
язык его лирики или язык его тела.
Ты никогда не сможешь узнать человека.
Потому что быть человеком -
это сродни аренде комнаты в черной дыре,
в которой человек хранит свои мысли и чувства,
свою самую главную, самую важную память,
свою бледную, удивленную жизнью душу.
Комната в черной дыре, где тебя не будет,
куда ты не сможешь взглянуть даже с лучшей оптикой,
где все то, что могло бы тебе объяснить человека,
и все то, что никто,
никто
никогда не увидит.
Сначала мы идем по парку или по проселочной дороге, или по обочине шоссе, или по бездорожью, но мы держимся за руки, и это главное.
Потом я читаю книги: я читаю Пруста и Павича, Маркеса и Фолкнера, Буковски и Берроуза, Достоевского и так далее, возможно, что слишком много, но пока еще вслух — для тебя.
Потом ты включаешь телевизор, смотришь фильмы про супергероев и сериалы, открываешь паблики, собираешь в гербарий цитаты известных (но чаще не очень) авторов, хочешь поделиться со мной своей новой жизнью, но я смотрю на тебя удивленно.
В какой-то момент я начинаю называть тебя Лютиком (ласково Лютей), потому что каждое твое письмо заканчивается строкой «лю тя», смысл которой я плохо улавливаю, но верю, что это что-то хорошее, и чем-то похоже на имя.
Потом мы встречаемся в одной квартире, в одной комнате, но смотрим друг на друга, как незнакомые — я держу новую книгу, ты держишь свой мобильник, мы пытаемся обменяться опытом, но из этого ничего не выходит.
Тогда я начинаю называть тебя Лолитой, потому что мне кажется, что между нами разница поколений, что между нами мириады непройденных дорог какого-то тайного возраста, хотя мы с тобой все еще сверстники.
Ты все чаще молчишь, ты не можешь дозваться, потому что твоя речь видится мне иероглифами, видится клинописью на черном камне, на который не ступала моя нога.
Сначала ты медленно злишься, потом все чаще улыбаешься монитору, и однажды ты уходишь, безразлично пожав плечами и последний раз обернувшись в дверях.
Я смотрю на твой силуэт в проеме.
Я хочу сказать, что все еще люблю тебя, но ты уже не можешь понять мой язык.
У меня неправильные мысли.
У меня неправильные чувства.
У меня неправильные взгляды.
У меня неправильные речи.
Я хочу отрезать себе палец, написать им красные пионы на стене какого-то подъезда, не заботясь о потере крови.
Не заботясь о потере пальцев,
не заботясь о потере веры.
Только видеть красные пионы, словно жизнь, пробитую сквозь стену. И считать, что так намного лучше, что бетон способен стать поляной, что в моем худом и бледном пальце тоже есть прекрасные цветы.
Я хочу отрезать себе палец.
Потому что это отрезвляет, это лечит лучше аспирина, кетанова или прочей дряни на которой я сижу годами, запивая звезды черным небом, забивая рифмы головой.
Только видеть красные пионы.
Слушать ветер, слушать скрип столетий, скрип планеты, скрип шагов в прихожей, онемев, свернувшись в теплый кокон, в мятый пуд одежды на полу.
Только видеть красные пионы, задыхаясь болью, торжествуя, что теперь ничто, ничто на свете не коснется этой темной крови. Я хочу стать медленным моллюском, прячась в череп, словно в скорлупу. Я хочу отрезать себе палец, словно палец был той пуповиной из меня тянувшейся до мира, приносившей на ногте реальность, словно палец связывал с людьми.
Только видеть красные пионы,
только видеть красные пионы…
Обращаясь внутрь себя, ты находишь маленькие
перепутья и мысли, несравнимые с рукавами Млечного
или площадью Марса. Ты находишь почти что атомы
субъективной или ошибочной человечности.
Ты находишь правильным встать и выйти на улицу,
ты находишь себя лохматым, но в синем галстуке,
ты находишь, что листья в луже с рукой рифмуются,
что является чем-то ничтожным в масштабе галактики.
Обращаясь внутрь себя, ты находишь теплое
и родное лицо из тех лиц, которые любишь,
а со всех сторон тонны массы вселенную штопают
миллионы лет, ничего не зная о людях.
Обращаясь внутрь себя, ты находишь затишье
понимания — самого жаркого, самого светлого:
как огромны для тебя эти скорые краткие жизни,
бесконечно маленькие во вселенском звездном балете.