Когда душа — уже сплошной синяк,
приходишь к мысли, словно к горизонту:
по сути, мы футляр из кожи для
неразрешимых контроверз. Неразрешенных.
Тогда читай. Лечи словами ум
и говори, рассказывая душу,
как у обрыва над рекой сосновый шум
или как вирус капельно-воздушный.
Тогда пиши, и может быть, как знать,
ты перепишешь жизнь свою в заметках:
такая власть историку дана -
все было так, как скажет он об этом.
Ты перепишешь жизнь. Изменишь вид,
обличье, форму, стиль, портрет и имя -
в такую смерть идет лишь тот, кто сбыт,
на гладь листа уходят лишь босыми.
Но не смотря на горечь, страх и резь,
ты человек, что значит свет и символ.
И кто-то спросит:
— Что же в тебе есть?
— Я сохранил одно. Свою молитву.
В комнате без электричества твои руки - тени,
отбрасываемые ангелом на синюю простынь,
в комнате без электричества мир сиренев
и пахнет сиренью - сильно, насыщенно, остро.
Ты в этой комнате - образ чего-то нового,
истинного в каждом моем прикосновении.
Это уже не слово, это больше слова:
в комнате без электричества ты - вселенная.
В комнате без мониторов, экранов, гаджетов,
есть только мы, нагие и беспрерывные,
если другими словами - полнометражные
в мире коротких, размытых, абстрактных фильмов.
Есть только ты, и я всей душой тебя чувствую
в каждом твоем миллиметре и в каждом миге,
Я наизусть зубрю тебя - тихую, устную,
но вместе с тем - оглушительную и великую.
В комнате без электричества все вчерашнее:
беды, заботы - кажутся безголосыми.
Я наклоняюсь во тьму и шепотом спрашиваю:
"Будешь ли ты моей единственной розой?"
Детка, ну о чем нам говорить? Если, идя из дома на работу или в универ, ты ни разу в жизни не решилась заглянуть за случайный поворот? Тебе просто не пришла в голову такая идея, ты уже нарисовала на руке четкий пунктир от рождения до смерти. Ты даже придумала себе смерть. В меру трагическую, чтобы все, кто тебя знал, наконец-то раскаялись и поняли, что потеряли. Ты говоришь «я умру от рака желудка» и видишь слезки на глазах всех бывших любовников, ты с удовольствием жалеешь себя, представляя сторонние взгляды с муками потери. А я вижу рвоту собственным дерьмом и благословляю тебя, отличный выбор. О чем мне говорить с тобой? О твоей жизни, твоей работе, твоих чувствах, твоем внутреннем мире, выросшем в унылый детский комикс на три страницы той же саможалости и попыток представить себя чем-то большим. Ты даже не понимаешь разницы между боваризмом и калокагатией. В тебе вместо слов картинки. Одни и те же, я выучил их наизусть. Я уже знаю, что будет в завтрашней, послезавтрашней и остальных сериях этого однообразного кино с твоим именем в титрах. Займись собой, почитай книги, устрой незапланированное путешествие в люк на перекрестке или отсканируй себе в мозг вид ночного неба. Вот тогда возвращайся. Возможно, ты сможешь быть интересной хотя бы пару часов.
Каждый поступок нас делает кем-то. Как-нибудь
тоже поймешь, от рефлексии гол в уме.
Вот я иду по саду, срываю яблоко.
Что это значит? Какой я теперь человек?
Так из деталей — из яблок, асфальта, окриков
или окурков вырастет твой портрет,
ты станешь тенью его, останешься около,
и не заплачет никто: «а ведь был поэт»,
и не залечит никто ни тоски, ни вывиха
полупрозрачной души с изумленным лицом.
Только портрет деталей и выдох: «тихо мне.
Тихо мне, братцы, в этом пространстве пустом».
Тихо. А кто-то портрет уже рвет на рубрики,
секции, секторы, векторы. Тихо мне,
словно стою один и смотрю на сумерки,
в час, когда прочь убраться — всего честней.
С каждым прожитым днем прихожу я к малому,
к главному из того, что легко понять:
Вот я иду по саду, срываю яблоко.
Если сумеешь — таким и запомни меня.
Приходили ко мне чужие,
Приносили ромашек - тьму!
Чем ромашки те заслужила -
До сих пор сама не пойму.
Ведь встречала с февральской стылью,
Не дарила в ответ слова,
Не плескала на небо крылья,
Обещая поцеловать.
Приходили ко мне чужие
И так ласково, на руках
Обещали нести до жизни,
Даже если тропа трудна.
Я все ноги себе истерла,
До крови, до червонных ран,
Но в руках не осталась теплых,
Не осталась я - не смогла.
Вы поймите меня, чужие,
Благодарна за каждый стон,
За какое-то в вас двужилье -
Так ромашки носить - с добром.
Вы простите мои записки,
И меня вы простите - всю.
Только дан мне один лишь близкий,
Без которого я не могу.
Вдруг покажется, что полон ты разгадками,
знаешь все ответы на вопросы -
отчего флейтисты здесь закатные,
почему живется до износа,
знаешь то, что в каждом слабомыслии
чья-то боль скулит собакой пегой,
или то, что смерть таит изысканность,
словно сад, покрытый первым снегом.
Так покажется — потянешь в песни гласные,
станешь буквы убаюкивать под губы,
и не глядя, по листам чужим разбрасывать
опечатки — очепытки книголюбов.
Карандаш заточен остро, до царапины
на листе, да только мало в этом прока.
Все глаголы — капельками, в крапинку -
ни в одном прямой дороги к Богу.
Ни в одном — ни истины, ни бисера,
ни любви. И, кажется, не надо
никому — искать дорогу мысленно,
свечи жечь и умирать за правду.
Я большой продуктовый пакет
с самогоном для бога пьяницы.
То ли мыслей гремит паштет,
то ли яблоки чувств катаются -
но шумит из меня вокруг
чем-то злобно консервно-грохотным.
Я пакет, я несу продукт
по эпохе за эхо-вздохами.
Так не надо мне слов и дел,
так не надо ни лжи, ни совести.
Я пакет!
Во мне есть предел
дна и ручек, но нет духовности.
Так не надо тянуть за жилы
из меня - понимай, терпи!
Я пакет - это вещь нежизни,
я пакет - это вещь-тупик.
Не смогу заменить носилки
и не лягу в твое настроение.
Просто брось меня в морозилку,
до того, как начнется гниение.
То ли край света, то ли окраина Солнца
черным, иссохшим руслом — к моим ладоням,
я бы остался там, но как отзовется
север во мне на чуждую эту агонию?
Как отзовусь я сам на львиное лежбище,
золотом вымарав руки — загарным, пахнущим
шкурой звериной, красной, закатно тлеющей,
как отзовусь я на антилопье пастбище,
как отражусь рождественским инеем в людях тех,
словно бы жарящих лето в огромном чане
саванны — горькой, жадной, большой, сосудистой?
Я бы остался в этом безумном танце,
если бы мог убирать по желанию яркость,
мог бы не знать в полусмерти я и в полунеге:
там никогда не грелись — грудь в грудь, до братской,
там никогда не знали красного снега.
Когда лето кончится, я не буду грустная,
В сентябре все яблоки пахнут, как цветы,
Пахнут, как волшебные - ты еще почувствуешь!
Ты еще налюбишься, удивишься ты
Глянцевому, алому городу. Не саду ли?
Лиственно и царственно - взгляду горячо!
Ты пойдешь по улицам, и, как будто падая,
Теплый листик яблони ляжет на плечо.
Ты еще насмотришься с крайней, зрелой ясностью -
Яблоки рассыпаны по земле ручьем!
Среди них я самое спелое и красное.
Самое осеннее.
Самое твое.
Я современный Адам. У меня ночует дева познания добра и зла. Райская легкость бытия — она приходит вечером, перешагивает разбросанную на полу одежду других дев, соседей, коллег, начальства, ей плевать, кто был, есть и будет. Она открывает холодильник и берет сок, игнорируя трупы, которые я храню в морозилке. Она говорит: «Кролик, останови стрелки часов, по гороскопу ты должен сейчас раздеться». С этих слов начинается эра любви. И совершенно не важно, что она даже не знает моего имени.
Вот так и бывает: приходит к тебе какой-нибудь типичный поэт. В карманах — острые камни и мятые птичьи крылья, на рукаве рубашки карандашом нацарапаны придуманные на ходу рифмы — чтобы не забыть, жилка на шее дергается, но кажется, что в такт внутренней музыке. В общем, обычный на вид человек, разве что глаза выдают, глаза его — тонущий корабль, сквозь пробоины которого хлещет в трюм океан. И ничем, никогда этот океан не вычерпать. Да и вычерпывать — совершенно не нужно. Приходит такой вот поэт и тащит тебя, например, гулять. Сопротивление совершенно бесполезно, он найдет убедительные слова, он в целом с легкостью находит любые слова, словно гортань его изнутри покрыта томами книг, словарями, клинописью. Вы с ним шатаетесь по городу. Ты родился в этом городе, он изучен тобой вдоль и поперек, знаком до каждого столба и до каждой облезлой бродячей кошки, знаком до привыкания, до ломки, до тошноты и повальной скуки. Но ты идешь с поэтом по опостылевшим улицам и понимаешь, что в ребрах этого человека застрял весь мир. Что мир этот намного больше, чем ты знал. Идешь, а поэт тебе рассказывает внутреннюю структуру бетона, как фундамента духовосприятия мягкого живого человека в твердой оболочке городских стен. Там, где ты всегда видел только бетонную стену да матерные лозунги маркером на ней. Вы просто шляетесь по улицам, а жизнь вдруг раскрывается мириадами новых граней и значений. Этот олух поэт становится для тебя проводником, первоискателем подлинных картин там, где ты знал только бессвязную мазню. Именно за это ты будешь ненавидеть пришедшего к тебе однажды поэта. Потому что он уйдет. И унесет с собой показанную тебе вселенную. А уходя, обречет тебя смотреть на улицы, на прохожих, на корявые деревца, на бетонную стену, пытаясь снова и снова найти в них что-то большее. Он уйдет, оставаясь драгоценным истоком для самого себя, но тебя проклиная жить твоей прежней жизнью, которая никогда уже не сможет принести удовлетворения. Потому что ты уже видел иное. Потому что теперь ты знаешь. В связи с этим я запираю двери перед каждым поэтом. Я не хочу умирать.
Мальчики, лирики вечной поэзии,
Лили на лилии сердца слова,
Мерили взгляды нам - все по созвездиям,
Губы - в строку! А потом целовать!
Мальчики-песенки. Сильные? Хрупкие?
Бездно-глубокие, где вы сейчас?
Может быть, это покажется глупостью,
Только обложки остались от вас.
Больше ненужного. Больше недужного.
Больше здесь стало бегов и торгов.
Меньше души. Или это за душами
Спрятался мир, но весь мир не здоров?
Больше натужного. Больше наружного.
Видно, не сдюжили. С веком? С собой?
Страшно, а что там проявится в будущем,
Если сегодня не броситься в бой,
Если сейчас не отмыть корни главного,
Не оттереть от налета сердца,
Если на жизненном стоптанном гравии
Свечкой церковною не отмерцать?
Жизнь многотомную, жизнь многогранную
Кто исцелит от проказ и гримас?
Мальчики, лирики, богоизбранники,
Мальчики, рыцари, где вы сейчас?
Два человека идут за спиной домов,
это, должно быть, мы — посмотри на них:
город за ними бежев и остороморд,
два человека на фоне больших руин.
Между пластмассы, камня, фастфуда, плит,
листья, мусор, машины пиная ногой,
два человека почти уже не видны,
то есть забросаны рынком, ларьком, фольгой.
Два человека на мокрой сидят земле,
вжавшись друг в друга и упираясь бедром
в часики, в лесенки, в пепел, в окопы, в клей,
в ядра, в озон, в резонность, в резину, в хром.
То есть два тела — мягких, теплых, живых,
втиснутых в угол, в процент. Два тела — у ног
море большой и мелкой предметной тьмы,
морю другому, истинному — подлог.
Между бутылок, карт, фонарей, гаражей,
это, должно быть, мы,
среди крыш, траншей.
Два человека плачут среди вещей,
два человека думают о душе.
Мы вдвоем живем в одной комнате. Это весело16-08-2017 15:27
Мы вдвоем живем в одной комнате. Это весело -
находить в кровати голую твою заспанность,
чтобы ангелов не смущать — одевать в поэзию,
то есть на небоскребы рифм на горбу затаскивать.
Наша близость не в слабом чахлом конспекте по Гегелю,
и не в том, что я под одеждой ношу твой крестик,
не в строение мозга, не в химии, не в молекуле,
она в том, что однажды мы с тобой плакали вместе.
Она в том, чтобы встать с утра и идти на цыпочках,
и тем самым чуткий утренний сон не встревожить,
изумрудной кровью травы всю рубаху выпачкать,
но поймать тебя в поле — легкую, без босоножек.
Ближе к вечеру просто так обменяться душами,
просто так, понимаешь? Как будто бы нет барьеров.
Убедить друг друга, что все, безусловно, к лучшему.
И поверить в это.
Обязательно в это поверить.
Если бы ты была человекословом, то я писал бы тебя только на коже убитых зебр, пахнущих спелой Африкой. То я писал бы тебя, вслух проговаривая по букве,
по темному, теплому, томному говору,
по рокоту,
шепоту,
каждой твоей согласной
со мной,
с моим неизбежным в тебе присутствием,
с моим зарубежным северным вдохновением.
Если ты слово, ты начинаешься красным,
но это только чернила и мало значат,
если ты слово, ты пишешься на санскрите
или каким-нибудь мертвым уже иероглифом.
Твой корень должен быть схож с корнем секвойи
и прочно врастать в руки, к тебе протянутые.
Твоя сексуальность должна быть в районе суффикса,
потому что неявное эротичней заглавной похоти.
Если бы ты была человекословом,
кипятком из букв,
на который я дую годами,
то я бы не стал размениваться на мелкое,
я бы писал тебя только на коже зебр,
только на коже зебр, убитых мной.
Вспоминаю сейчас: я когда-то был подростком, был полон шального мужества, верил в собственное бессмертие и смело называл себя поэтом.
Я когда-то был мальчиком, бабушка поправляла край одеяла, сдувала пряди волос с моего лба и целовала, желая спокойной ночи.
Вспоминаю, что никогда не засыпал сразу, еще какое-то время неподвижно лежал, ничего не планируя, просто слушая жизнь вокруг.
Вспоминаю, что обожал мультики и в один день раздарил все свои игрушки друзьям, вызвав недовольство родителей.
Сейчас я пытаюсь посмотреть на мужчину, которым стал, на мужчину, у которого нет времени, на мужчину, снимающего одежду с женщины, на мужчину, привычного к уколам обезболивающего, посмотреть пристально и снова увидеть того мальчика, которым был.
Того часто робкого, полного комплексов подростка, прикрывающего собственное смущение показной дерзостью — неумелой и угловатой.
Того юношу, под завязку начитавшегося книг и пытающегося воплотить прочитанные судьбы героев в реальность.
Того пацана, который отчаянно притворялся за школой, что умеет курить наравне со старшими товарищами, надувая дымом щеки и боясь вдохнуть.
Вспоминаю и мне хочется прожить свою жизнь снова.
Не чтобы изменить прошлое, сделать что-то лучше или более правильно.
Просто. Прожить. Свою жизнь. Еще. Один. Раз.
Ты мне читаешь сказку.
Милый, а так бывает?
Руки у принца ласковы,
Свет на заре бескраен.
Птицы поют, и кажется
Сбудется что-то скоро,
Люди взойдут, как саженцы
Добрых больших соборов.
Ты мне читаешь сказку -
Так тебе просто легче,
Так под ночной повязкой
Раны и язвы лечатся.
Так тебе забывается
То, что на голом теле
Сердца царит сумятица,
Так тебе жизнь теплее.
Нет уже боли раковой
Мыслей земных и страшных,
Что смерть находит всякого,
Что мы почти бумажны.
Что в этом мире, Господи,
Каждому - по беде.
Что из последней робости
Старость крадёт людей.
То, что за каждой казнью
Дети стоят по-братски.
Дети пока не знают,
Дети слушают сказки.
Запри меня в книжный шкаф и забей его досками,
как нечто уже устаревшее.
Можешь сжечь
в компании с переломанными расческами
и парочкой книг, проглотивших свою же речь.
Ведь сам этот шкаф — рудимент уходящего прошлого,
ненужная вещь, потребитель пространства — все.
Запри меня в шкаф и ныряй с головой в суматошливость,
а после будь быстрой и яркой, будь как трассер.
Запри, проведи в своей жизни унификацию,
выламывай все, что мешает размаху локтей.
И я тебе, в общем, не нужен для фасцинации,
твоя опора — розовый мел костей.
Уже ничего не осталось, уже не екает,
ты чувствуешь, детка, в желудке эпистрофу?
Мы сводим себя к диалогу без экивоков,
и я говорю: «запри меня в книжном шкафу.»