Мы на кухне.
В небе — солнце,
небо — в легких, под костями,
собираем джаз по нотам,
собираем жизнь горстями.
И казалось бы — так мало:
чашки, стены, лица, кухня,
все обыденно, банально,
да и кухня — развалюха.
И казалось бы, сейчас нам -
встать и выйти за границы,
исписать стихами город,
разлететься на частицы,
побывать на каждой крыше,
постоять у каждой двери,
все вокруг познать руками -
вербу,
веру,
берег,
эру.
И казалось бы…
Да только солнце — в небе.
Небо — в теле.
Циферблаты на запястьях тянут время еле-еле,
Я стою — дурак, мальчишка,
улыбаясь так — до уха.
Не творя иного рая,
понимаешь, дорогая?
Не.
Творя.
Иного.
Рая.
я стою с тобой на кухне.
Вот ключ, держи. За дверью — моя жизнь. На книжных полках справа — многотомники мыслей и идей, большей частью самоанализ и посредственные литературные эксперименты. Все на полки не поместились, поэтому предположения об устройстве вселенной, диагностику духовного регресса общества и маленькую мыслишку в мягком зеленом переплете о починке сломанного кондиционера пришлось свалить на полу. Тот слегка корявый фикус в углу с пожелтевшими нижними листьями и новыми сильными ростками — моя любовь. Как обычно, забыл ее полить. Вот эта балка — это мой внутренний стержень. Тряпки, которые я сушу на ней, соответственно, мои вечные сомнения, пара десятков непреодоленных пороков, осознание собственного несовершенства, а то синее, похожее на прожившую долгие лета скатерть — надежда. Два сомнительных брата на диване, хохочущих и пихающих друг друга локтями, экстравагантно одетых, молодых, упрямых, с горящими пронзительными глазами — мое шальное безумие и мой, ставший с годами чересчур ироничным, здравый смысл. В окне — пестрые, яркие, быстро меняющиеся пейзажи тяги к путешествиям, а грохот из спальни — это страсть в слепом порыве опять что-то уронила. Осторожней, здесь ступеньки дней. Лестница совершенно неудобная, каждая ступенька своей формы и размера, никакой логики и никакого постоянства — зато не бывает скучно, никакого болезненного монотонного привыкания. В целом, дом большой, я сам еще не успел осмотреть все, хотя находил даже тайные коридоры и спрятанные комнаты, как в старинных замках. Я даже видел в одном из коридоров рельсы и прогромыхавший по ним купейный поезд. В общем, вот ключ, будем исследовать мою жизнь вместе. Не забудь оставить старенькую обувь прежних иллюзий и однообразных будней в прихожей. Наслаждайся приключением.
Я на руках тебя несу
(не суть — куда, когда, во сколько),
я на руках несу весну,
а, может, ты сегодня осень?
Несу — девчонку егозу,
несу и удивляюсь телу -
столь легонькому на весу.
А, может, ты сегодня лето?
Кем ни была бы ты сейчас,
какая разница, какая?
Несу тебя как свой отказ
от вечности из льдинок Кая.
Как Эвридику нес Орфей
из ада, как несут бескрайне
мужчины жен и дочерей,
несут века, не уставая.
Как будто в этом сила их -
в руках, несущих весны, зимы,
в руках упрямых, молодых,
в руках и слабости к любимым.
Несут, несут родных, своих,
несут в руках, расправив крылья,
как будто в этом сила их.
Как будто в этом наша сила.
Сейчас ты всего лишь поверхность, которую я пристально осязаю миллиметр за миллиметром. Комфортная поверхность в тесной конструкции моих одноместных рук. Но мы оба помним, что небо синее. Сегодня ты всего лишь справочник биологических терминов. Лексика здравого смысла, диалект равнодушия. Ты уже знаешь, что ты только химия, я уже знаю, как писать химические стихи. Но мы оба помним, что небо - это синяк, который болит за всех. Общее воспоминание неба - единственное, что заставляет нас оставаться рядом. Впрочем, этого не так уж мало, это даже больше, чем у остальных прямоходящих тварей, населяющих города.
Если ты поэт, то совсем не важно, какой инструмент в твоих руках — слова ли, ноты или кисть, мастерок или нож, ножницы или спички — ты все равно будешь писать стихи. Даже тогда, когда никаких инструментов нет. А есть только ты сам, вечер и возможная череда выборов и поступков.
В ночном клубе свихнувшиеся огни бегают по потолку, по стенам, по разгоряченным телам танцующих, словно бы звездное небо порвалось и затекло сюда, как в полую чашу. В ночном клубе гремит музыка, вибрируя и толкаясь басами в живот, словно живой зверь, не злой, но большой и неуклюжий. Девушку, с которой я сижу за барной стойкой, зовут Светлана. Это то, что она знает о себе — имя Светлана, рождение в захолустном городке, еще пара лет учебы в университете. Она мечтает увидеть Санкт-Петербург и Эйфелеву башню. У нее нет никаких серьезных планов на собственную жизнь. Но я знаю о ней совсем другое. Я говорю:
— Ты помнишь песню из Мэри Поппинс «само совершенство»? Мне кажется, она про тебя.
Девушка удивленно поднимает бровь и улыбается:
— Еще никто не сравнивал меня с Мэри Поппинс.
— Но я сравниваю тебя не с Мэри Поппинс. Я сравниваю тебя с самим совершенством.
Но мы здесь не для этого. Мы здесь, чтобы танцевать. И она хватает меня за руку и тянет к танцполу. Сейчас она мой Вергилий. Сейчас я ее Данте. Перед нами раскрываются врата, за ними ад и рай сошлись в едином порыве огромного движения, полностью подчиненные шумному зверю музыки. Говорю ей об этом, а на темном ночном полотне клуба сразу вспыхивает светлый художественный мазок ее беззаботного смеха. Она начинает танцевать. Ловлю руками ее легкое, почти птичье тельце, мягко и уверенно удерживаю, останавливая трепет, метания, рывки (словно она и вправду птица, желающая вырваться из тенет земного и взлететь). Света смотрит на меня, она пока не понимает.
— Я приглашаю тебя на медленный танец.
— Но ведь эта музыка не подходит для медленных танцев!
Улыбаюсь. Кончиками пальцев закрываю ей глаза. Наклоняюсь к маленькому ушку, с камушку сережки, поймавшему в себя радугу огней.
— Слушай ту музыку, которая звучит в тебе. Я тоже буду слушать только ее. И именно под нее мы будем танцевать. Окружающего мира больше не существует. Мы здесь одни.
Девушка начинает движение — медленное, плавное, совсем другое, более внутреннее, более потаенное. Она кладет руки мне на плечи. Ее лицо поднимается вверх, выше, словно бы сквозь ночь — к солнцу. Оно становится новым, удивительным, одухотворенным. Наше дыхание смешивается, становясь единым. Смешивается все. Мы оба слушаем музыку, звучащую в ее сердце. Мы танцуем. А потом она тянется к моим губам, находит их и падает в долгий поцелуй.
Так холодно… Нет, это не погодное,
не климат, не сезон, не ртуть в стекле,
а просто мир стелился раньше нотами,
теперь же стал грязнее и грустней.
И холодно — какое-то духовное
предчувствие Борея и борьбы,
а, может быть, темнеющей за окнами
бессмысленной, безрадостной судьбы.
мы гоним этот холод — и он катится
как будто бы по всей Земле,
во всем
лишь снег и снег,
ни четкости, ни разницы.
клянемся мы в тепле и снег клянем,
клянем мы зиму — спешную, подкожную,
клянем мы холод, трогающий грудь,
и только дети -
вечные художники -
коньками разрисовывают пруд.
Они пишут: мир уже не такой, как прежде.
Они пишут: по масштабам злобы - это заразно.
А я провожу пальцами по облакам. Кажется, нежно.
А я выхожу на улицу и ветер праздную.
Они пишут: инфляция века, твои чувства банальны,
расскажи про войну, про террор, в них актуальность.
А у меня есть платье белое. Белое, бальное,
на подоле его вышиты мамой тюльпаны.
Все кругом говорят, говорят. Я, конечно, внемлю,
но дышу осторожно, но хочется мне по-божьему.
Можно я напишу: трава укрывает землю,
изумрудная, теплая, в ней мягко ногам. Можно?
Они пишут, смеются: наивная ты и глупая.
И пускай смеются, пускай разотрут ладонями
вековые морщины - новости, газеты, пули,
вековые ночи - черные, черные, голодные.
Так читай, читай: изумрудная трава поднимается,
изумрудная, милая - разлетается вокруг, несется
и горячим пахнет - то ли временем, то ли маем,
это новое солнце встает, новое солнце...
Как стемнеет, сложи свой собственный разум в точку,
разведи водой и негромко включи колонки,
потому что только музыка реставрирует ночь,
обновляя ее до внутренней звездной колонии.
И лежи во тьме, траектории лун считай,
наблюдая, как венами прочь утекает черное
полотно вселенной — самый крепкий из возможных чай,
постигая, как вечность тебя заливает к чертовой.
Это твой антракт в бесконечной пьесе про жизнь,
перекур души у бескрайней курилки млечного.
Как стемнеет — сложи свой разум в кулек, лежи,
пока в эту тьму выпадают из сердца мелочи.
Дальше будет Бог, как огромный воздушный шар,
ты ухватишь его за нитку, повиснешь в воздухе,
разучившись слышать или, скорей, дышать,
но нащупав пальцами самые первые звезды.
Это твой антракт.
Это мой антракт от всего -
от работы, стерв, дураков, долгов и загрузок.
Только ночь, только ночь, и в ней уже ничего,
разве что на самом краю — отголосок музыки.
А уходя, как говорится,
всегда наотмашь уходи.
Я уходил
и трогал лица,
как лица трогают дожди -
словами, стихопеснопеньем,
губами — по дрожанью век,
но не нашел того томленья,
той тишины библиотек,
той предрассветной предмолитвы
невысветившихся небес,
той нежности неторопливой,
какую находил в тебе.
Я уходил,
я возвращался,
просил прощения, читал
стихи от рая в получасе,
стихи детей,
стихи с листа.
Я ухожу,
и страшно,
душно,
и в сердце гарь,
и в горле ком.
Но не ищи меня, не нужно -
я сам найду твой светлый дом.
Душа, как лужа. Пахнет грязью,
и мутным телом простираясь,
она с земли своей взирает
на небо. А на небе стая
пушистых звезд — цветов галактик,
как одуванчиков летящих.
Душа поет, но умолкает,
все дольше смотрит вверх, все чаще.
Она молчит. Она есть лужа,
и знает это. И смирилась.
Зеленовата по окружью,
немного серовата с тыла,
не глубока, иссохнет скоро.
Но звезды жадно отражает,
их блескомиг, светоозёра,
их многокрылье и их жало.
Самоотверженно — горите,
горите, милые, плескайте
весь космос к моему граниту,
всю бездну к моему асфальту.
Душа, как лужа. Все банально,
все скоротечно и мгновенно,
но в этой луже не зеркальность,
а корни звезд,
цветущих в небе.
По ночам разговоры мечутся,
ты — как девочка предо мной,
руки лодочкой, юбка в клеточку
да в глазах такой свет простой
и наивный — до сумасшествия.
Ну куда ты на этот бой -
и в жестокие, и в душевные
перебранки с таким вот мной.
Но спасибо, моя шатеночка,
юбка в клеточку, сердце в блузочке.
Тата, Танька — я имя тренькаю,
как оттенки любимой музыки.
Танька — громко звучит и тоненько,
ты пушинка моя летящая,
ведь прощаешь мне эти окрики,
и прощаешь мне настоящее.
Ты мне совесть и мне советчица,
ты мне горечь и мне покой.
По ночам разговоры мечутся,
разговоры мои с тобой.
Потому что былые ценности
отпадают от нас со временем,
мне приятней порывы ревности,
чем смешная во всем уверенность,
что твой труд - это что-то нужное
или вечное, если с пафосом,
что за мысленной неуклюжестью
стержень истины (или фаллоса?).
Мне приятнее секс до одури.
Или с придурью, чтобы градусник
лопнув ртутью, стекал по контурам,
превращая квартиру в парусник.
Ты же знаешь, о чем я?
Спрашивай.
Но сейчас, потому что позже мы
на планете всей станем старшими,
станем старыми и подножными.
Тебе стыдно, но все же нравится,
видишь шаг до простой метафоры?
Я прекрасно владею пальцами -
это знак современного автора.
Сколь многие из нас, уже взрослыми возвращаясь в места детства, чувствовали ту моментальную, тонкую и пронзительную грусть, чье лицо — само время, явленное взору во множестве больших и маленьких перемен. Сколь многие думали, говорили, а зачастую и писали после: «Мир стал другим. Мир стал не тем. Мир стал хуже». И никогда, никогда не было важно — что за перемены произошли. Мир стал хуже просто потому, что стал другим. На месте старой покошенной избы бабы Мани, возле которой паслись гусь Федька и коза Нона (ты таскал им траву и с щенячьим восторгом сыпал из ладошек крупное желтое зерно) теперь вырос крепкий богатый дом, совершенно чужеродный. Территория облагорожена, убрана, но нет уже ни бабы Мани, ни Федьки, ни Ноны. Или, наоборот, та изба развалилась окончательно, и стоит ее безлюдный осиротевший остов — памятником твоих воспоминаний.
Когда я сам вернулся в свой старенький дачный поселок, мое главное наблюдение было в том, что он стал… низким, что ли. Да, именно низким. Заросшие кустарником заборы, до верхушки которых я не мог дотянутся в свое малолетство, которые скрывали что-то удивительное, теперь стояли покоренными, высотой по грудь, и совершенно прозрачными. А за заборами — самые обычные дома. Низкие-низкие, словно бы припадавшие к земле все время, пока я рос. Обычные дома. Еще одно отличие — в моем детстве не было обычных домов, к каждому из них прилагалась своя история, своя сказка или легенда. И чем непроглядней были кусты, чем выше заборы и неприступнее избы, тем удивительней были те истории. Когда я вернулся — все осталось прежним. Но все стало хуже. И та же острая, жалящая тоска, полная какой-то щемящей любви, сдавила горло.
В такие моменты возвращений мы часто ищем словно бы кого-то, кто виноват. Мы обвиняем в своей тоске перемены, мы говорим эти самые слова «стало хуже», легко обманываясь. Потому что очень часто ничего не стало хуже, иногда стало даже лучше — если посмотреть глазами стороннего равнодушного обывателя. Но у нас нет равнодушных глаз, у нас есть только то, что всегда вызывает смешивающее внутренний свет и внутреннюю боль чувство — это встреча с самим собой. Встреча в сердце взрослого человека с ребенком, которым он был, которым остался — здесь, рядом с бабой Маней, ее гусем и козой, с охапкой травы в руках или сыпучим зерном. И по какому-то негласному внутреннему закону, встречаясь с собственным прошлым, мы виним настоящее. Виним самих себя за то, что больше никогда не будем детьми. Это то, что мы по-настоящему умеем — винить. Когда можно закрыть глаза, протянуть руку и пусть с печальной, но благодарностью почти коснуться подушечками пальцев курносой веснушчатой мордашки очень дорогой части собственной души, продолжающей стоять в этой высокой траве и страстно желающей однажды вырасти выше всех в мире заборов, поросших густым, непроглядным, летним кустарником.
Где-то больно в груди, что-то ноет там в темноте -
Не достать руками
И не бросить в ночь доболеть, догореть, дотлеть,
Расквитаться насмерть.
Что-то плачет там, в темноте, и зовет тебя
Так протяжно, долго,
Словно брошенное и маленькое дитя
На руках чужого.
Что-то там, в груди, хочет свой обрести покой -
Сантиметр неба
Или путь, как неспешно движущийся домой
Голубой троллейбус.
Что-то есть в груди - мне самой не коснуться там,
Где под сенью ребер
Плачут ивы мои, и звон летит по церквям,
Где весь мир - особый.
Я хочу темноту стряхнуть, я хочу вздохнуть,
Я хочу согреться,
Я хочу тебя попросить - ты зайди мне в грудь,
И найди, где сердце.
У нас уже два дня не проходит дождь,
а я себя чувствую маленьким полулжецом, потому что давеча
обещал гулять каждый день, пока ты плывешь
по своим делам, оседая порой на лавочку.
Приболел, похоже.
Но это усталый блеф,
я скорее просто ослаб,
понимаешь, ведь жизнь выматывает нас по полной,
а потом по атому собирает в один рельеф,
проверяя на прочность или на жизнеспособность.
Знаешь, я наконец учусь заботиться о себе,
посещаю врачей, измеряю давление
и анализам больше, чем людям, верю,
чего не могу припомнить, когда прочно стоял на земле,
а значит, это всего лишь предчувствие собственной смерти.
Так проходит время — как дырявый лайнер, слегка кренясь,
я сижу и слушаю mp3, с ностальгией вспоминая иногда кассеты,
мотыльки все так же летают вокруг меня,
хотя я давно берегу электричество, не включая света.
В общем, все путем.
Если будет время, приезжай на чай,
как обычно, обещаю печенья и новой поэзии к чаю.
Буду ждать, как ждал эти годы, как жду сейчас.
И еще — не пиши мне ответ.
Я и так его знаю.
Наблюдая мир непонятным пока модерном,
из любых его нанесенных на холст теней
любит только долгое небо дождливо-серым,
и поэтому это небо приходит к ней:
остается в карманах,
на самых кончиках пальцев -
молча прячет пальцы от всех любопытных глаз.
Далеко за двадцать. Но кажется, что двенадцать.
Далеко в прошедшем. Но кажется, что сейчас.
Дома пять картин и расшитое ливнем платье,
на стене по белому белым, без запятых:
«это, в общем, банально, но мне тепла не хватает,
не хватает просто толики красоты».
Ей наскучило быть на каждом рассвете пришлой,
но по людям не скажешь, что там у них в душе,
изо всех однажды встреченных ею мальчишек
любит только дождь,
и дождь к ней приходит в шесть.
Ей не нужно ангельских крыльев — намокнут перья,
ей не нужно выкриков, выстрелов и шелухи,
но из всех осенних людей она будет первой
для кого я сложу в гербарий свои стихи.
Я тону. Возможно, я живу под водой. Каждую ночь мне снится мировой океан. Нет, сны разные, они не повторяются, но каждую ночь в них неизбежно входит мировой океан. Это не тот океан, который способен раскинуться от берега до берега и без устали разбивать горбы волн о сутулые плечи-берега любовницы-земли. Этот океан в каждом море, в каждой луже, в каждой капле воды из-под крана. Но вместе с этим раздроблением на источники и колодцы, брызги и облака пара — он ужасающе един. И он снится мне. Раз за разом. Словно между нами неразрывная связь, прочнеющая с каждый годом, с каждым днем. Утром я просыпаюсь, забывая свои сны. Но потом я включаю воду. Я вижу капли дождя на окне. Я читаю слово «вода» в книге. Даже самое обычное печатное слово или слово, написанное от руки, и вся явь, вся реальность грозно искажается во мне, я снова слышу дыхание и голос мирового океана. Это уже не сон, это почти безумие. Потому что день за днем я безнадежно, даже с каким-то потаенным ликованием, тону. И песок уходит из-под ног, и волны мощными ударами разбиваются о грудь (вторая, третья!), и волны поднимаются высоко над головой (шестая, седьмая!), пока не кончится дыхание, пока не кончится дыхание (девятая!) пока… Потом дыхание наконец заканчивается, и все вокруг становится правильным.
Стена в соц.сети стала чем-то вроде эмбриона нового вида жизни. Я несколько раз спрашивал себя, на кой пишу, потом пожимал плечами и забивал на все идиотские вопросы. Да просто потому, что интернет уже стал еще одним органом жизнедеятельности или шестым чувством: слух, вкус, сеть, все дела. Эпистолярный жанр 21 века: напиши слова, никто в них не поймет и не услышит тебя, зато кто-то найдет себя и радостно оближет (кстати, никто не замечал того факта, что любое, даже самое шизоидное творчество находит своего верного зрителя? Это говорит лишь о том, насколько все мы похожи и как мнима наша индивидуальная неповторимость). А ты сам продолжишь долбить головой монитор, потому что за спиной стоит такая тьма, что тупо страшно обернуться.
Я курю и рассматриваю замысловатые фигуры дыма в свете экрана. Я не жду ответов. Я не задаю вопросов. Я уже закрепил на плечах парашют для экстренной высадки в грядущий ад. Мне плевать. Я движусь к абсолютному минусу. Поэтому я сажусь ближе к градуснику, чтобы успеть зафиксировать свою самую низкую температуру.
Идет мужчина между злых домов,
пустых и злых, оскалившихся тишью.
Людей здесь нет,
людей здесь нет давно,
он так искал, но ничего не вышло.
Идет мужчина, серостью лица
как будто бы пророча серость неба,
и этот его шаг,
и хрипотца
царящих в нем метафор и гипербол -
Гиперборея сердца.
Как страна
лежащая в подгрудных горизонтах.
Идет мужчина, боль его странна,
его печаль за каждым поворотом.
Идет мужчина. Рядом с ним идет
большое солнце, тусклое, как призрак,
сиротство дней и тени тех сирот,
которых знал он,
из которых вырос.
Идет мужчина. Кажется, домой.
Там сядет он над письменным столетьем
и покачает молча головой,
начнет писать,
но над строкой ослепнет.
Вон он сидит.
Он думает — о чем?
Вот он сидит, чернея каждой жилой,
но свет над этим письменным столом
вдруг затмевает бледное светило.