Всего до края было мне,
так, что мой мир хлестал наружу,
я строил царство на земле -
построил жалкую лачужку.
Теперь свисти — и свист насквозь
пройдет сквозь тоненькую кожу
и сквозь дырявое лицо,
свисти в меня, я не поежусь.
Свисти, но только этот свист
пустяк, он не зашьет ту пропасть,
в которой, черен и костист,
я временем своим закопан.
И не страдай, не порть свой лоб
морщинами тоски до срока,
среди несчастных недотеп
я все же синяя сорока:
Я болен, но счастливей всех,
я на войне, но безоружен,
со мной мой верный
нервный смех,
а больше ничего не нужно.
Я нищий. Ни креста, ни хвороста -
зажечь огонь в самом себе.
Я нищий, как другие хворые
на паперти великих дел.
Все раздавал, а что не роздано -
то силой отнято судьбой,
ведь если жизнь представить образно -
я в Гоби бесполезный Ной,
за мной корабль свищет парусом,
по грудь закопанный в пески.
Я нищ. Ни адреса, ни статуса,
лишь неба мерзлые мазки.
Я нищ, я слаб. Но заповедуя
бороться, я стою, как штык -
с прямой спиной и гордой бледностью
в сияньи этой нищеты.
У тебя есть дом. В нем твои вещи. Их не стыдно показать друзьям, именно они рисуют на лице зеленым маркером твою социальную востребованность. Ты нужный, важный элемент, тебе можно что-либо продать, ты функциональный потребитель со средствами. Зеленый маркер, как зеленый свет - ты не лишняя в этом обществе. У тебя есть вещи. У тебя есть дом. У тебя правильная жизнь. Одобряемая. Обоснованная. Ты живешь в доме. Дом вокруг тебя. Ты беременна своим домом. Знаешь, мои руки - не худшая постель. Но у тебя есть кровать. Двуспальная кровать цвета венге, Икеа, Хемнэс, 12 999. Кровать для удобства, "прочная кровать, с которой вы сможете каждый день просыпаться с улыбкой" - так было написано в рекламном буклете. Ты улыбаешься, просыпаясь? Почему нет? "Хороший сон - залог хорошего дня". Тебя обманули? Знаешь, мои руки могли бы стать не худшей постелью, но у тебя уже есть отличная кровать. У тебя есть дом. Дом есть в тебе. Окна в нем закрыты. Хорошие окна, пластиковые окна ПВХ, широкоформатные, светопрозрачные окна. Их нет смысла открывать, они и так пропускают достаточно света. Для притока воздуха есть кондиционер. Для притока общения есть ноутбук. Для притока счастья есть буклеты. Знаешь, мы могли бы быть счастливы. Но у тебя уже есть свой дом.
Дождись меня в паре тысяч миль
или парсеков от этой точки,
где все кричит, будто мы — не мы,
где все прицельно, с размаха, точно.
Где бьют легко, легче только спать,
накрыв свой остов линялым снегом,
где каждый новый боеприпас
уже смертельно коснулся неба.
Дождись меня в паре теплых рук -
такая мера намного дальше,
дождись, когда я опять умру,
с последним словом довоевавши,
а после сплюну и закурю
с ухмылкой черта и ликом Будды,
безумно тренькая декабрю:
«Мы будем завтра. А завтра будет?»
Дождись, но я прошу — далеко,
не здесь, где сам я жду над глаголом,
когда из носа вдруг хлынет кровь,
и запах мира потянет болью.
Задернуты все шторы.
Где-то там
шуршат страницы книг,
горячий чайник
задорным свистом разгоняет по углам
орду теней.
Там где-то пахнет чаем.
Там «он», «она» и в теплой детской «мы»,
эвакуировавшись от большого мира,
от суеты
в каюте мягкой тьмы
влюбляются друг в друга
и в квартиру,
где пахнет съеденным обедом и золой
таких страстей,
что в них не до ночлега.
Так в каждом доме кто-то стал собой,
и каждая квартира — как ковчег.
Здесь каждый — в корабле.
И если трюм
такой себе представить понарошку,
в нем будет шанс хотя бы уцелеть
и крошки на столе,
и в кресле кошка.
Возня под одеялом ног и рук,
до одурения припавших кожа к коже,
до клеток и до атомов, до струн
гитары сердца, сладко растревоженной.
Задернуты все шторы.
Посмотри,
как высоко, ранимо и воздушно
плывут ковчеги маленьких квартир
по городу большого равнодушия.
Лила, твой самолет разобьется в полдень,
может, успеешь сказать еще пару слов,
что-то щемящее — «мальчик, мы все проходим»,
что-то для внуков — «мир не ко всем суров».
Лила, я буду там, на земле, я вылью
из черепной коробки весь прошлый бред,
Лила, скажи, небо правда пахнет ванилью
или горящим пластиком на горе?
Твой самолет внезапно станет бескрылым,
облако станет лиловым, потом сгорит.
Я разбросаю все литеры, литры, лиры,
сяду среди обломков и буду выть.
Лила, кажется, я уже не успеваю,
кажется, ты не прочтешь эти стихи.
Лила, когда ты будешь в дороге к раю,
крайне нелепо я стану меньше блохи.
Лила, рейс оказался не междугородним -
межмировым, от твари и до творца,
то, что со мной случится — сегодня в полдень
выстынет сердце, выгорит до конца.
Лила, значит ли это, что ты долюбила
в маленьком кресле, в панике и в ремнях?
Я не успел сегодня, но завтра, Лила!
Лила, ты слышишь, Лила? Дождись меня.
Она стоит — снежная. Недвижимая, но кружимая вихрем маленькой колкой метели. Снежная, кружимая… Сне-жи-мая. Только так — напевно, как песню, словно сбегая голосом по ступенькам. Она стоит совершенно белая — белый снег, белая шубка, белые губы. Мужчина возле нее кажется отбрасываемой ею тенью.
Белые губы складываются в такую же белую, зимнюю улыбку:
— Ты кажешься грустным. Неприятности? Дурное настроение?
Что-то скрывать бесполезно, она почувствует фальшь, любое самое незначительное напряжение уловки. Почувствует и моментально сорвет эту ложь, не оставив мне ничего, и я замерзну — голым в этом холодном вечере. Ищу в себе правду, но — другую. Стороннюю. Отдаленную. Как бы чужую.
— Думаю, что в этом мире человек остался только на страницах книг. По крайней мере то, что мы считали человеком. Ни во мне, ни в тебе его нет.
— Возможно, ты прав.
Она с интересом разглядывает своего спутника, словно видит его впервые. Наверное, пытается увидеть, есть ли в нем человек. Свет, заглядывающий во тьму. Белая фигура на шахматной доске, изучающая фигуру черную. В этой партии победит белый, его больше, на его стороне — хаотично заметеливший все поле снег. Этот снег кажется мне сейчас продолжением женщины, ее неотъемлемой частью. Сне-жи-мая. Моя, да не моя. Мужчина рядом — ее супруг. Мой друг. Они любят друг друга. У них дома живет смешной большой пес по кличке Пират. Они немного бранятся, выясняя, чья очередь мыть посуду. У них на полочке стоит чашка с надписью «насяльника уседа праф». Они долго обсуждают вдвоем, как постареют вместе, а по утрам тайком друг от друга находят в своих отражениях следы возраста и пугаются. Она ждет его с работы, он забывает о годовщинах, они выдумали для себя свой собственный язык. У них есть все это. А значит совсем не важно, кого люблю я. Как и не важно, почему я кажусь грустным. Я грустный, потому что на улице зима. Потому что снег — белый. Потому что на нем лежат тени. Пусть я буду грустным просто так — поэтично и бессмысленно.
Ты подставляешь рот, лицо и местность,
ты подставляешь город, область, цвет -
целую.
Так, что поцелую тесно
в твоих губах,
в твоем лице,
в тебе
и больше - в космосе.
И поцелуй все больше,
он выше нас,
и громче,
и нежней.
Он поднимается от перегноя обществ
до острых звезд,
до самых звезд уже.
Он вырос в бога.
Или бог отвергнут?
Сметен на пол в смятении любви,
сметен смущением в степенную посмертность.
Лишь поцелуй один везде царит,
лишь поцелуй - он в каждом человеке.
Целуй, целуй, то сила старше нас!
Любовь гремит и рушится об стены,
любовь безумно пляшет напоказ.
Целуй!
Целую. И не жду спасенья.
Целуй еще!
Как тесен этот мир,
сейчас, когда болтлив и переменен,
но поцелуем связан он одним.
Целуй!
Да что же, так с ума не долго,
как пахнет воздух женщиной и сном!
Нас больше нет. Лишь поцелуй, как пропасть.
Есть только мы. Есть только ты со мной.
Такая жизнь. Опрометью мчатся месяцы с красивыми именами. Ни на кого не оглядываясь, мчатся быстрые короткие года, в финале своего выступления, уже под занавес срывая с нас, словно аплодисменты, словно лепестки с цветов — общий гул «с наступающим». С прошедшим. С уходящим. С тем, который уже не вернется. С тем, который обязательно будет. Мы провожаем одних актеров и приветствуем следующих. Мы влюблены в их игру — она широка и убедительна. Она звучит громко, ясно, пронзительно, она отдается в нас больно и счастливо. По сути она все, что было, есть и будет у нас. Поздравляю с эпилогом. Поздравляю с увертюрой. С отзвеневшим пением. С нарастающим звуком. Мы поздравляем друг друга, эти поздравления похожи на тонкие жадные пальцы, хватающие за запястья — так мы тянемся к другим, так мы становимся ближе. Это то, что нам необходимо — быть рядом, чувствовать, что мы не одни. С годом. С месяцем. С секундой. Ты здесь? Скажи, ты здесь? А я все еще здесь? Ты слышишь меня? Поздравляю, поздравляю, поздравляю!
Что мотаться странами и селами,
что искать в плацкартных или люксовых?
Ты без них умеешь быть веселым
и губу от горечи прикусывать.
На душе порой такие странствия -
хоть все двери в доски заколачивай.
Хочешь слез — лови дожди октябрьские,
хочешь смеха — строй из тела мачты.
А захочешь вдруг литературного,
собирай на теплом сердце бурю,
доводи девчонку до безумия,
от горящих глаз ее прикуривай.
Как сорвешься (ну, допустим, поездом),
проводнице расплети все косы,
выйди в тамбур рук ее березовых
и сойди с него в ближайший космос.
Что там страны, села? Декорация.
Посмотри, с каким затишьем неким
человек стоит и улыбается,
находя в себе же человека.
Сквозь эры и эпохи звучит сумбурный монолог великого бессмертного безумца - моря. Ласково манящий в своем солнечном шепоте, тревожно пугающий тьмой глубин или грозно ликующий разрушительным хохотом. Слушай безумца, вслушивайся в те скрытые шипящие смыслы, которые языками волн тянутся к твоим ногам. Подчиняйся голосу океана, с разбега бросаясь в воду и грудью разбивая соленые слова, сопротивляйся его власти, хватаясь пальцами за ненадежный берег и настороженно вздрагивая в такт перекличке далеких штормов. Слушай безумца. Слушай сбивчивые рассказы о младенчестве планет и их грядущей гибели, слушай о том, как тяжелый бесформенный силуэт космоса проводит призрачной ладонью по дну, заглядывает в каждую ракушку, навеки оставляя в них следы собственного присутствия. Слушай безумца, но не подпускай его голос слишком близко, в ту глубину разума, где глубина моря находит собственное подобие. Чтобы однажды не найти самого себя, с остекленевшими глазами стоящего по колено в воде и побледневшими губами немыслимо, нечеловечески повторяющим бесконечный древний монолог.
Я пишу для тебя, любимая,
я пишу по тебе - безмолвием,
по пресыщенной жизни - гибелью
или громоотводом по молнии.
Я пишу - джетлагом по времени,
джазом,
логосом,
черным цветом,
в травянистой сезонной зелени
я пищу ультрафиолетом.
Я пишу по следам твоим - гончими,
каждой костью
и каждой жилой:
да, любимая, мы закончимся,
но продолжимся с новой силой!
Я пишу, как железо в кузнице -
раскаленными четвергами,
битой крошкой кирпичной по улицам,
по лицу твоему - губами.
Я пишу самым крепким хаосом
по багряному и разверстому,
я пишу горловиной,
градусом,
созидая твое бессмертие.
Уже скоро рядом с плечами набухнут тучи,
и нас как бы к ангелам временно приобщат.
Я смотрю на свой самолет, он похож на ручку,
ту, что скоро напишет на черном небе "прощай".
А душа спокойна, она ко всему привыкла,
и зевает сонно, отсчитывая часы.
Скоро я обрету самые прочные крылья,
наблюдая мир со взлетной прямой полосы.
А когда-то екало и колотилось сердце,
а когда-то я, обернувшись, искал тебя.
Но сейчас, пожалуй, если мы все же встретимся -
отвернись, опусти глаза и сотри со лба.
Все, что было - вымерло, как вымирают эры,
все, что будет - будто знакомый мемориал.
Я смотрю на свой самолет, он большой и серый,
он похож на шанс, которого я не искал.
Как цветы зимой, настоящее стало сухо,
и сухим вином затекает под мысли, под...
Я смотрю на свой самолет, он похож на муху,
на краюху хлеба в мертвый, голодный год.
Уже скоро рядом с плечами набухнут тучи,
и меня пожрет безразличная к смертным даль.
Я смотрю на свой самолет, но мне просто скучно.
Ничего не жаль, ничего, ничего не жаль.
Что доставляет человеку радость? Дождь за окном, листья мяты в чашечке тепла, хлебные крошки на ладони и голодные воробьи на кончике каждого пальца — как клавиши неба. Играй музыку души, человек, пиши симфонию жизни. И тут же появляется звучание — смехом, восхищенным вздохом, ахом: «как красиво на свете, как красиво!». А недавно я узнала, что тоже могу приносить человеку радость. Самая обычная я. Вот так просто, непонятно и удивительно искренне — просто сажусь рядом, а человек этот вдруг широко улыбается и становится словно бы светлее изнутри. Этим своим светом он уравнивает меня с дождем, с птицами, с ароматом чая, с широким простором моря или звездного неба, со всей огромной ликующей планетой, взахлеб полной красоты. Я тоже — причина радости. И так хочется сразу сидеть рядом, чтобы улыбка этого человека не прекращалась никогда, длилась и длилась, огибая столетия и эпохи. Потому что его улыбка — это причина моей радости.
Здесь каждый за себя, собою сыт,
здесь женщина стоит,
понурив плечи.
Как сделать легче ей подножный быт,
как я могу ей руки сделать легче,
чтобы взлетели к солнцу, высоко,
в желании, готовности объятий.
Здесь женщина стоит, как колосок
на поле дней, трагедией измятом.
Как в поле том (как будто бы на ней)
поднять сады, коль поле то бескровно?
И в этом — распадение семей,
и в этом — роковая обреченность.
Как я могу? Но я не знаю сам
и прячу взгляд растерянный под шапку.
Здесь женщина стоит, не по годам
уставшая — ей холодно и зябко.
Что я могу? В глазах ее видна,
как тьма ночей — огромная прореха.
Здесь женщина стоит
совсем одна,
а я спешу куда-нибудь уехать.
Это нью эйдж, детка. Он подобрался к нашему порогу почти незаметно. Бесчисленными практиками, тренингами, сектами и учениями, бессмысленными людьми с гречкой вместо мозгов, фонтанирующими чужими (присвоенными, но не понятыми) идеями, бессчетными учителями жизни, число которых стало значительно превышать спрос. Духовными учителями, гуру, живущими в рамках жесткой конкуренции за каждого бестолкового неофита.
Это всего лишь нью эйдж, он добрался и до нас. Ты еще скептически усмехаешься, но уже вешаешь на запястья тонкую медь сакральных символов. Знаешь, а ведь мне нравилось рассматривать веснушки на твоих плечах, это казалось милым. Пока ты не начала расписывать их хной с учетом всех правил фэн-шуя. Ржавая линия хны от веснушки до веснушки, от планеты до планеты. Это траектория безумия. Это зафиксированный на карте плеча путь военного корабля с приказом ликвидации разума.
Всего лишь нью эйдж. В котором нет ничего плохого, просто люди, пожранные глупостью, оказались не готовы к нему. Сумма мистических и эзотерических течений стала сродни симптому слабоумия. Российские домохозяйки после домашних дел сидят в тазах с водой — чистят чакры и направляют энергии. Мужики на заводе жалеют, что остается слишком мало времени на цигун, но мантры немного помогают. Наша родная наследственная культура превращается в копирку псевдо-индо-тибето-магическо-языческих культур. Вместо индивидуальности традиций — хреновое бесталанное подражание всему подряд. И ядовитое варево вроде «мантр Христа», «древней славянской йоги» или «научной магии». Люди больны, мы больны, и я мог бы сказать, что это всего лишь нью эйдж. Но это не он. Это наша собственная глупость и необразованность. Только она. Это все, чего мы стоим.
Я хотел бы знать наверняка
отчего дрожит твоя рука,
отчего ты спрятала лицо,
отчего?
Отчего?
Отчего от наших прошлых слов
словно снегом душу занесло,
я хотел бы знать наверняка
твой покров,
твой рукав,
под которым карта всей земли,
реки вен, мурашек корабли -
я хотел бы плыть на них туда
где звезда,
где года
оставляют самый светлый след,
где года — что значит много лет
ни тоски, ни горя, ни беды,
только мир,
только мы.
Я хотел бы знать наверняка
отчего дрожит твоя рука,
отчего моя рука дрожит?
Если расслабленно и расфокусировано смотреть на печатный текст, то начинаешь наблюдать в нем белые потеки пробелов, словно бы сама страница стекает по стене букв, силясь сбежать от этих черных пятен, подло укравших у нее почти божественный статус начала начал — чистого листа. Это чем-то похоже на струйки воды на оконном стекле, когда идет дождь. Если подключить фантазию, из них сложатся рисунки. Я так и не прочел твоего последнего письма, но разглядел в нем силуэт жирафа с кривой шеей и профиль человека с трубкой, похожего на сильно располневшего Шерлока Холмса. Зачем ты присылаешь мне уродливых жирафов и толстых курящих мужчин? Какой в этом смысл? Но я написал тебе ответ, я писал нечто дурацкое и нелепое — чтобы ты после смерти похоронила меня в том городе, где планируешь провести остаток жизни и встретить старость, где бы он ни был — этот загадочный город (зная твой образ жизни, у меня нет уверенности, что ты сможешь определиться со своим финальным гнездовым городом в ближайшие годы). Я писал, что мне плевать, но именно тебе придется время от времени приезжать на могилу, чтобы выдрать траву, посадить какие-нибудь не требующие особого ухода цветы, возможно, даже поправить заборчик и сказать обязательное «все-таки ты был не прав, но я прощаю тебе это». На самом деле я просто пытался нарисовать твой портрет мокрыми разводами пробелов (или что-то очень отдаленно похожее на твой портрет). К сожалению, ты этого не поняла, ты написала мне возмущенное и встревоженное письмо с вопросом почему я решил писать завещание. Моя дорогая, я не писал завещание. Я рисовал тебя. Я уже очень давно рисую тебя. И примерно столько же времени смотрю на все окружающее расфокусировано, даже себя наблюдая со стороны. Вот молодой мужчина сидит в кресле за письменным столом, откинувшись на спинку и задрав лицо к потолку. На столе ноутбук, пепельница с дымящейся сигаретой и его ноги. А вот этот же мужчина с силой и злостью распахивает входную дверь и резко выходит на улицу, он нахмурен, его шаги, резкие движения, все жесты — выдают сжатую ярость, потому что ярость лучше, чем боль. А я смотрю на него, понимая, что странно равнодушен к этому мужчине и его дальнейшей судьбе. Мне не очень интересно смотреть, что будет с ним дальше. Но, кажется, у меня нет выбора. Зато выбор есть у тебя. Поэтому, дорогая моя, когда ты будешь писать мне следующее письмо, пожалуйста, нарисуй в нем журавля. Я уже столько лет не видел журавлей.
В форточку — веточки.
Я — одноклеточный
в спальном мешке рук уставшей любовницы,
каждое слово нечеловеческим
тяжким усилием ночью обходится.
Я на обходе своей территории,
ходу — и в тернии, звезды к чертям.
Я над тетрадью. Пишу в ней историю -
новые даты, явления — нам.
С долей погрешности инакомыслия,
с долей бездарности — страсти, брехня.
Здравствуй, поэзия бескомпромиссная,
здравствуй — и к дьяволу, прочь от меня!
Это духовный озноб. Или шествие
памяти, мыслей — в чертоги тоски,
там, где талант мой, мое сумасшествие
в бешеном танце встает на мыски.
В форточке — веточки.
В теле любовницы что-то скулит, вырываясь из глаз.
Вновь разболтался я,
вновь заработался,
снова в каком-то бедламе погряз.
Просто короста трагедий и буднего
(Danke, meine Liebe, за танки в душе)
часто склоняет к ночному безлюдию,
кашляет хрипло и лезет в кошель.
Просто любовница слушает музыку,
рот ее жаден, открыт и багрян,
а в голове моей голые музы
пляшут всю ночь канкан.
Если будешь меня вспоминать, вспоминай прошедшим,
отмотав в голове, возможно, десяток лет:
пешим,
спешным,
в промозглой курточке у скворешен,
двадцатидвухлетним,
гоняющим силой лень,
по парадным рифмующим женщину и перила,
и любившим женщин — тебя сильнее других.
Если будешь меня вспоминать — вспоминай приливом,
вспоминай меня как мгновение, как мотив.
Вспоминай со злыми глазами, почти что черным,
вспоминай в дыму настрелянных сигарет,
вспоминай с чертами подростка,
на треть топорным,
отмотав в голове, возможно, десяток лет.
Отмотав меня до времени, где бессильно
опускались руки,
где хохот звучал и вой,
где в одном порыве и ярость моя, и наивность
закружили мир,
где я все еще был собой.