Рассуждая о природе поэзии:
она мысленный вакуум, но в то же время
она часть идеологической борьбы по Энгельсу
и поэтому частично потеряна.
Она то, что показывает нам нашу разницу -
восприятия, вкуса и формы уха.
Своя поэзия есть в каждом пьянице
и в каждой набожной повитухе.
Географически она ледовитая
или высеченная на слоне теософия.
Поэзия определяет рост индивида,
постойте, она гипофиз!
Простота изложения сложноустроенного
василькового поля в хрусталике глаза.
По сути, поэзия - это та же Троя,
к коню деревянных амбиций привязанная.
То есть доля поэзии есть в каждом камне
и ноге, ступающей на этот камень.
Поэзия - тысячелетний анамнез
души, не скованной именами.
Поэзия - это в сумме все человечество,
весь огромный объем его паритета.
Значит, все же поэзия бесконечна,
не смотря на конечность поэтов.
Я сухая трава. Желтый стебель и ветер по коже,
вымирание поля - в нем нет ничего от тоски.
Приложи к моим ранам холодное небо и крошки
беспощадных в своем мельтешеньи огней городских.
Приложи ко мне тело, встань в поле моем на колени
в этой рваной джинсе, с этой равной столетию мглой.
Я сухая трава, я стихаю с твоим появлением.
Приходи. Приложи ко мне небо прозрачной рукой.
Приходи, дорогая моя. Будем жить, если живы,
без отсрочек на завтра болтаться широкой землей:
в аллегории поезда мы уже не пассажиры,
мы колеса, и время бежит из-под этих колес.
Лишь не надо шептать в мою шею "смирись с этим, мальчик",
лучше стань неразрывней со мглою и, может быть, злей,
но напомни сухую траву через годы скитальчеств,
когда я не услышу себя из-за шума в себе.
Наблюдение женщины ночью. Спальня. Мы. Половина первого.
Окружающий полумрак - это холст в своей полноте.
Вот ты поднимаешь руку, и рука похожа на дерево,
она распускается листьями, пальцами, листопальцами в темноте.
Я губами ловлю эти ветви - и покорные, и непослушные,
рушу прочность ствола, обнажаю твой лес - в переносном или прямом.
Когда это дерево падает на подушку, как на опушку,
я себя чувствую одновременно дровосеком и топором.
Наблюдение женщины ночью. Свето-тени, холст и экспрессия.
Я сложил паруса поэзии в кругосветке по твоей спине,
потому что если быть образным - я не ласкаю, я путешествую,
примыкая к этому странствию своим яликом все плотней.
Путешествую вдоль по женщине, вдоль по млечному, вдоль по хаосу,
мириады морей отсверкивают на чуть влажной твоей губе,
путешествую каждым выдохом и касанием, как под парусом,
и деревья рук на том берегу прижимают меня к себе.
А мне все казалось - простая женщина,
убудет из сердца, прибудет в дом,
но ты словно парусник - морем мечена,
и волны вскипают твоим бедром.
Ты так жаркостранна, куда там северным,
таким вот, как я, волочить в избу
загарную копоть под алым веером,
совсем леопардовый выгиб губ.
У нас тоже солнце - почти библейское,
молитвенно строгое, как с икон,
почти что не солнце, почти что фреска,
но все же сияет со всех сторон.
И вроде казалось - простая женщина,
глаза земляные, слеза - ревень,
но ты занавеску на солнце вешаешь
и маленькой ящеркой прячешься в тень.
Да к черту! В карманах песок болтается,
а мне пропадать - уже не впервой.
И южное солнце - тебе, красавица,
(пусть руки спалив - что со мною станется)
я вешаю дома на бельевой.
Какое там одиночество, тоже мне -
белье постельное на полу
уже разбросано и беспомощно,
уже не служит теплу.
Весна расстегивает на мне рубашку,
бедром упирается в мое бедро,
и этот цвет ее глаз фисташковый
становится полон страстей и просьб.
Становится он потолком и звездами,
становится видом из окон всех,
мигают жарко зрачки-мимозы,
кружится смех.
А дальше все уже предугадано,
в стихах описано сотни раз:
фрегатом станет диван продавленный,
до неба выгнет матрас.
Какое там одиночество, к чертовой?
Когда каждый час весной обходится,
когда лежит на плече моем четная
тридцать четвертая моя любовница.
Мы составляем такую пару, о которой говорят: "хэй, давайте пригласим его, он такой клевый! Но придется терпеть и ее". То есть пару, где один партнер вызывает всеобщую любовь, а второй - стойкую неприязнь. И, конечно же, со сменой круга общения все меняется до противоположного: "ах, она такая умничка, но с ней будет этот раздолбай."
Мы составляем пару, в которой любое понимание дается только лютым боем, а пленных брать некому. В которой то и дело у обоих возникают мысли вроде "этого человека невозможно понять", "мои слова снова перекрутили", "нам стоит разойтись" или "боже, как все задолбало". То есть пару людей, которым настолько дико и чуждо рядом, что иногда это кажется заманчиво прекрасным. Маняще привлекательным, как еще не открытая книга или страна. Отношения, не перестающие быть новыми, потому что не способны прийти к единому общему знаменателю.
Мы одновременно и отважные первооткрыватели друг друга с палаткой и копьем в чужеродной среде, и отстающие студенты, годами не способные выучить урок личности в соседнем кресле, который выучить очень хочется. Действительно хочется. И поэтому она цепляется за меня упрямыми и влажными от волнения пальцами, дрожит, кажется болезненно простуженной от внутреннего озноба и почему-то голодной. Поэтому я психую, хватаю ее за одежду, оставляя тряпки порванными, и угрюмо запираю двери, если получается загнать ее в дом.
А потом мы долго сидим на полу в комнате без света - злые, влюбленные, обессилевшие, ранимые, яростные, и слушаем шепот наблюдателей: "они так не похожи, что держит их вместе? Они неправильные, они правильные, это любовь, это нелюбовь, это, это...". Сидим, слушаем и смеемся.
Лежит бесформенным и мягким войлоком
на стульях, на ковре, на простынях,
бесспорная, со скулами покойника,
домашняя тягучая возня.
Вся комната молчанием исполнена,
здесь каждый день как будто предыдущ,
но разрезает самой яркой молнией
твой быстрый профиль эту мишуру.
И я пишу: моя непоправимая,
сверкай в моих глазах,
сверкай еще,
ты юная и царственная битва,
ты бритва, распоровшая плечо
до сердца, вниз.
Гудит вся кухня трубами,
в полуослепших сумерках плывет,
и только в серп сложившиеся губы
цветы срезают с этих вот болот.
Безликой тьмы
и долгости,
и спящести
разбрасывает тени по стене
твоей души сияние слепящее
и видимое только мне.
Знаешь красоту поля, словно бы заламинированного тугой пленкой росы, отсверкивающей на каждой травинке? Поля, граничащего с бесконечностью, уходящего в туман и дальше, дальше, за достижимый и недостижимый взгляду горизонт. И дальше, дальше. Или красоту красного, почти медного солнца? Красоту этого светящегося желтка с кровинкой, в котором созревает жизнь, из которого очень скоро вылупится все сущее? Красоту вздрагивающего на ветру паруса, словно бы белая рубашка колышется на груди неба, движимая дыханием в этой груди. Красоту неонового ночного города, отраженного в черной медленной воде рек и каналов? Красоту крадущегося сквозь заросли тигра, мышцы которого под яркой шкурой выглядят чем-то слишком идеальным, чтобы быть правдой? Так вот, она значительнее красивее всего этого.
У нее рассеянный взгляд, многие движения неловки, юбка смята, но, когда я смотрю на нее, мне в голову приходят именно такие мысли. Мысли о озерах и пустынях, летящем ястребе или картине художника возрождения. И осознание, что она красивее всего этого. Я не люблю их, такие мысли причиняют боль. Я пытаюсь убежать, выбросить их из головы, уйти в работу или в выпивку. Лишь бы не думать о ней так. Это правда больно, черт возьми. Потому что вот ты сидишь, в голову приходит "боже, она же красивее звездного неба, наблюдаемого зимней сибирской ночью из безлюдной тайги", а она на твоих глазах закуривает, кашляет, и ты понимаешь "она убивает себя этими сигаретами".
Она убивает себя сигаретами, бесконечными авралами и дедлайнами на работе, грязными городскими улицами, перебежками на красный свет. Ты сам убиваешь ее - ссорами, надеждами, которые не смог оправдать, недовниманием, недолюбовью, всем. Она красивее музыки лучших мастеров. Но из телека сыпятся грязь и мусор, которые тоже убивают ее.
Нет, лучше думать - мы просто посредственные мужчина и женщина в посредственном мире, идущие к посредственному финалу. Мы просто завтракаем, ходим на работу, ездим в маршрутках и занимаемся сексом на промятом матрасе. Мы умираем как тысячи таких же мужчин и женщин, и ничего не жаль. Но в какой-то момент пелена обезболивающей хмари и чуши падает с глаз, сердце сжимается в молекулу, пульсирует, превращается в ядерный взрыв, и ты снова безнадежно, отчаянно думаешь: "она красивее...".
Давай жить у моря?
Сорвемся сейчас же.
Ты русоволосой русалкой побудешь,
с руками, как волны,
с глазами, как чаши,
с чешуйками света - по образу чуда.
Мы будем одеты в рыбацкие сети
и пену.
Мурены совьются в браслеты.
Давай жить у моря, у тысячелетий
большого прибоя, песком перепетого.
Все будет твоим:
из ракушек матросики,
цветной разнодневности полный садок
и весла,
и весны,
и синие осы -
хвостатые жители донных садов.
Ты будешь рыбачкой с загаром обветренным,
и юбки носить беспардонно короткие,
ценить, как игриво искрятся у берега
соленые рыбки,
смоленые лодки.
А вечером включим все звезды и сбудемся
какими-то нежными и безрассудными -
я все расцелую:
и море,
и губы,
и парус души,
и груди твоей судно.
Ну все, решено.
Доживаем у моря
двухместную жизнь, мой прекрасный бесенок,
двухместную, жаркую, черную, спорную,
такую штормящую,
такую соленую...
А правда, почему? Я могу найти тысячу ответов на этот единственный вопрос. Милочка, все дело в дифференциальной психологии, понимаешь, мы слишком разные, мы не совпадаем ни внутренними ценностями, ни средой обитания. Или все дело в химии, в биологии, мы не сошлись запахом, формулой, двумя вздыбленными молекулами. Или не случился Божий промысел, нам не суждено, не судьба, мы фатально чужие. Или самое примитивное - а почему кто-то должен тебя любить? Дорогуша, в этом мире никто никому ничего не должен, запомни.
А она стоит, переминается с ноги на ногу, смотрит застенчиво, но в то же время широко, и спрашивает:
- Почему вы не любите меня?
Милочка, это инфантильность, тебе же не пять лет, нельзя же настолько наивно, настолько откровенно, настолько просто задавать такие вопросы. На них существуют тысячи ответов, но на самом деле нет ни одного. Не любим. Просто не любим. И знаешь, иногда самим тошно от того, что не любим. Не умеем. Не знаем, как любить тебя.
А она стоит, утирает моську рукавом, вся лохматая, неряшливая, но целостно прекрасная, как щенок на помойке. Исподлобья зыркает своими голубыми плошками:
- Ну почему вы не любите меня?
Деточка, мы сами порой хотим задавать этот вопрос всем подряд. Нас тоже это удивляет - почему нас не любят? Почему не все? Мы ведь хорошие. Это внутренний ребенок жаждет внимания, для этого ребенка не существует никаких сложных логических схем рациональных ответов. Ему просто хочется, чтобы любили. И непонятно, почему нет. И все мои аргументы тебе точно так же будут безразличны, как и мне самому.
А она ждет - расстроенная, обиженная, искренне не понимающая. Сунула одну руку в карман, нашла там дырку, просунула в нее палец и стоит теперь, ковыряет пальтишко этим высунутым оттопыренным пальцем. Щенок на помойке, детдомовское солнышко.
- Почему вы не любите меня?
Потому что мы люди. Потому что у нас есть ответы на все вопросы, даже такие - самые сложные, самые невыносимые. Потому что мы все очень умные. Все очень правильные. Потому что у нас есть руки, ноги, головы, отличные мысли и установки на жизнь, потому что нам тесно в этих руках-ногах-головах-мыслях-установках любить еще и тебя. Потому что мы просто люди. А ты - душа.
В наше время хочется большего, чем банальное внешнее,
в наше время хочется духовного культурного шторма,
в наше время можно полюбить орфографию в женщине,
минуя талию, грудь и иные формы,
влюбиться в литературу между двух жемчужных
полуоткрытых губ, горячих Цветаевой.
В наше время слово способно обезоружить,
потому что нашим временем оно ломаемо.
- Я люблю, люблю...
Глаголы сползают бретельками.
- Я люблю!
В прилагательном хочется приласкать.
Я - люблю:
не ресницы, а солнце у тебя под веками,
Я - тебя:
не в юбке - в наряде исписанного листка.
В нашем времени есть окно предрассветно мягкое,
силуэты людей и потрепанных книжных обложек.
- Дорогая, ты чувствуешь? Стены дома пропахли маем.
- Я люблю в тебе ночь поэзии, моя хорошая.
Наше время спасется в таких вот отдельных окнах,
где смеженье людей пахнет Лермонтовым и чаем.
- Я тебя целовал Маяковским, дорогая, помнишь?
- Дорогая, не гаси свой свет, мы еще почитаем.
Весна всегда начинается с неба. Снега на полях по пояс, деревья выглядят безжизненными костяками на монохромной картине минималиста, до разнузданного концерта капели, до почти стыдливого, почти девичьего набухания почек и совсем одуревших птиц еще не скоро, но небо уже изменилось. Поменялось в цвете, в весе, в высоте, словно кто-то подрезал его ровно по твою макушку и разлил лазурь. И вот ты стоишь, задеваешь эту яркую синь торчащими вихрами и понимаешь - весна. Она уже началась. Никто еще не верит, не чует - а она уже здесь, присматривается к людям синим прищуром - как они изменились за эту зиму? Вот и я подошел сегодня к окну: сугробы высоченные, переливаются золотыми солнечными боками, перемигиваются друг с другом и с голыми ветками тополей, но все уже изменилось. Небо, небо другим стало! Небо вернулось, краски вернулись, значит и возвращение жизни - не за горами. Всмотрелся я в эту самую первую хитроглазую палитру, улыбнулся, подмигнул ей: ну, здравствуй, девочка весна. Мы скучали.
Плечи колючие, губы надутые -
я в этой женщине падаю, путаюсь,
локтем с трудом островетки разбрасываю -
лесом бреду до лица через маски.
То ее руки болотные, в ряске,
то она сладкая, яблочно-спасская -
строит мне глазки, влажно хихикает,
то вырастает собором над плитами.
Пытками, прятками, пряником кажется,
в женщине этой весь мир обнажается -
вот уже мчатся по пальцам кораблики.
Море - сегодня! Вчера была яблонькой.
Яблонька, девонька, женщина, милая!
Боже, помилуй, какая идиллия:
вот ее небо подбровное, синее,
вот я смотрю на нее, как в пустыню.
Нервы натянуты, жилы раскручены,
Господи, с ней это кажется к лучшему -
душу мне мятую всю отутюжили
губы надутые, плечи колючие.
Вне зоны. Пикает рассудок каким-то монотонным звуком,
и провода под толстой шкурой опять запутались в комок.
Вне зоны. Голос электронный, хоть ты сегодня убаюкай
меня, хохочущего дико и бледного до самых щек.
Вне зоны. Не звони, не надо. Я выбросил вчера мобильник:
разжал ладонь. Он долго падал. Так долго падал в грязный снег,
что снег в ногах успел растаять и оголить вокруг могилы,
что постарели в небе птицы и кончился спешащий век.
Вне зоны. Значит, есть та зона, которой я всегда очерчен,
в которой мне невыносима горячечность твоих страстей.
Вне зоны едкого рассудка, вне зоны чувственного смерча.
Вне зоны связи наша близость. Вне зоны. Не грусти о ней,
а лучше пей и пой, как раньше, срывай другие телефоны,
как вырванные вместе с корнем цветы — и волоки домой,
туда, где вечер изнуренный, туда, где свет всегда включенный,
куда глядит вне зоны света мое мобильное бельмо.
На улице март, снег, а у нее дома - рыжие осенние букеты. Под листьями сидит оранжевая лиса с совершенно наркоманской, но счастливой плюшевой рожицей. Все потому, что, не зависимо от сезона, она живет в том специфическом погодном состоянии чувств и взглядов на мир, которое можно назвать словом "клёвень". Это когда шарашит ливень, везде летят мокрые листья клена, а ей от этого - клево. Когда на улицы приходит сам клёвень, она бегает мокрая, счастливая, хватает его широко раскрытым ртом, хлопает в ладоши, и становится совершенно очевидно, как сильно она влюблена. Она говорит: "у каждого человека должен быть свой клёвень, иначе люди теряют в росте и превращаются в мышей с кнопочными грустными глазками и обиженно надутыми усами". Говорит, а сама собирает новые букеты. И широко улыбается. Потому что она именно такая. Потому что ее душа родилась в октябре. Потому что ей нравится иногда быть счастливой. Потому что очень сильно любит свой клёвень. Потому что знает, что мой клёвень - это она. А еще она хочет обрить налысо своего кота. А то вдруг ему жарко в этих багряных тонах? Ведь и у котов тоже обязательно должно быть хоть немножечко клёвеня.
Ее сарафан красной ниткою шит,
ты на пол готов его скидывать,
но женщина — это обитель души,
и так ее просто — обидеть.
Прошу, осторожней! Скажи ей в висок:
«Малыш, ты моя невозможная,
давай я усталость сниму с твоих ног,
как бежевые босоножки».
Прошу, осторожней! Сегодня, всегда
будь с ней осторожнее, бережней,
ведь сколько цветов опадает в садах,
которым название — женщина?
Ведь сколько своих лепестков они рвут
для нас, беспардонно чумазых?
Скажи ей: «спасибо за тихий ваш труд,
за вашего сердца — алмазность».
Прошу, осторожней! Прошу, не губи
словами, руками, движением
того паутинного чувства любви,
которому имя — женщина.
Она смотрит на нас — вызывающе сумасшедших молодых людей, взнуздывающих собственную жизнь с каким-то немного пафосным ковбойским прищуром, с восторженными взглядами неопытных щенков, но хваткой матерых собак. Она смотрит, как мы гуляем по ночам, тайком убегая из дома (это «тайком» — рудимент, оставшаяся с детства привычка, уже ненужная, но все еще упрямо повторяемая). Она смотрит, как мы залезаем на деревья, падаем с высоких уступов в гладкую морскую муть, прыгаем в самолеты, отправляясь навстречу незапланированным приключениям, без страха, без сковывающей неловкости, без какой-либо страховки и без четко выверенных планов. И всегда бесшабашно находящих эти самые приключения. Она смотрит на нас — танцующих на кухне, со смехом валяющихся на полу, в порыве ребячества оккупирующих качели на детских площадках, занимающихся сексом просто для того, чтобы лучше понять друг друга, легко поддающихся любым юношеским придурям, в какой бы палитре они не были — счастья или тоски. Она стоит — уже стареющая, надевшая яркие сережки (что становится словно бы тоже значимым поступком, важным событием, маленьким никем не замеченным поводом гордиться собственной смелостью) и смотрит на нас. Чувствует ли она себя брошенной? Или пытается прожить эти мгновения созерцания в радости за наблюдаемыми? Зависть к громкой музыке наших судеб? Благодарность за разбуженный интерес? Сопричастность? Одиночество? Может быть, в какую-то долю мгновения она почти чувствует себя нами, словно переезжая из собственного тела, смущенно переступающего с ноги на ногу в сторонке и немного нервно мнущего аккуратную сумочку или платок. Может быть, она никогда не задумывалась над своими чувствами, и они являются тайной даже для нее. Может быть, она ждет, когда кто-то из нас пригласит ее вступить, как в танец, в иную жизнь. Но мы не приглашаем ее, мы слишком привыкли к собственной свободе. Мы слишком мы, и для нее это уже непоправимо.
Дворик за окнами.
Двор из породы садов -
травноухоженный, сложно украшенный ветками
ивок? рябин ли? каштанов?
Не знаю, пардон,
имени этих деревьев, лучами одетых
солнца ленивого,
малого,
солнца с пятак -
хочешь, купи на него две улыбки девчонки,
той, что по дворику ходит
и любит собак,
судя по маленькой и истеричной болонке.
Дворик за окнами.
Самый обычный, из тех,
где дон-жуаны на пенсии цокают девкам,
режутся в шашки,
где сушат рубашки под смех
десятилетних героев, отважных по-детски.
Где от дородных матрон раздаются дары
внукам — еще не созревшие, кислые яблоки,
где все детали и чувства сединно стары
и новорождены,
где их и много,
и мало.
Я, растревоженный чем-то далеким, чужим,
в окна смотрю.
Я смотрю, но как будто не вижу
ни человечьей души,
ни житейский ушиб,
ни неподвижного Бога меж ног и булыжников.
Может, к чертям этот поиск причалов, причин,
может, ответы вот здесь, где вся жизнь на ладошке?
Вот и молитва мне:
Господи, научи
видеть за окнами двор и не требовать большего.
Разбросаны листы по белой коме,
по белой комнате.
Чернеет стул.
Глагол стоит в бледнеющем проеме.
Я, кажется, уснул.
Уснул,
у скул зависла белым облаком
жизнь — черный пар.
Я выдохну ее.
Сорвется колокол,
утихнет март.
Согнутся над души моей пустышкой
читатели-врачи.
Так что же, больше слова не услышу,
забуду, как звучит?
Ни слова!
Как смогу я быть без слова?
Бессловен свет,
бессловной акварелью нарисован,
меня в нем нет.
Я сплю, я сплю, мне этот свет невнятен,
не мил, не люб.
Я просыпаюсь с криком на кровати
и говорю…
Нижний Новгород — дети и лыжницы.
Там февраль. Нижний малоподвижен.
Я хотел бы уехать до Нижнего,
встретить девочку — прежнюю, рыжую.
Нижний — разве же это булыжники?
Звезды прямо на землю нанижем.
Словно в лодке ладони качает Всевышний
церквями изнеженный Нижний.
Нижний — сколько здесь песен досижено -
вечерочком, на кухне, поближе
к той девчонке с коротенькой стрижкой.
Нижний может звучать словом «выживу».
Нижний, снежный, как скоро увижусь
я с твоей обнаженной обиженностью
за мои опозданья, отлучки и книжки,
за мое несвидание с Нижним.