Тот, кто наблюдает деградацию своей души, обычно забывает, что упадок проявляется в том числе в способности его оценивать и что чем слабей эта способность, тем бессмысленней самонаблюдение. Все дело, может быть, не в возрасте, не в опыте и не в скуке и привычке – бывают же дни, когда простой сквозняк из форточки трогает до слез, – а в каком-то яде, который стоит между душой и жизнью, в принципиальной невозможности сбыться тому, что не сбывается никогда и ни за что. Растущее с годами понимание этой невозможности нас и убивает.
Есть необратимые явления в природе – высыхает озеро, растет овраг, стареет дерево. И только мое собственное умирание кажется мне делом противоестественным. Словно это результат какого-то просчета или ошибки, которую еще не поздно обнаружить и исправить, как находят, если гаснет лампочка, неполадки в электрической сети. Я убеждаю себя, что речь идет только об исследовании, о кропотливом труде, интуиции, времени, терпении, в крайнем случае – везении; может быть, ответ уже давно известен, надо только заново открыть утраченный секрет, как бывает, что где-нибудь в монастыре или старой пинакотеке обнаруживают манускрипт с рецептом чудотворной мази. Тем более, что по натуре я как раз и есть такой близорукий книгочей, доморощенный алхимик, проглотивший не один килограмм архивной пыли и почти приспособившийся есть бумагу. Проблема в том, что пока я читаю, у меня, как у одного из героев Гоцци, с каждым новым словом становится все меньше тела и все больше камня. Если так будет продолжаться и дальше, под конец жизни я превращусь в собственный надгробный памятник, где живыми останутся одни только глаза, все еще бегающие по строчкам.
То, что человеческая история не оборвалась после пришествия Христа и продолжается до наших дней, так необъяснимо и ненужно долго (нет ведь никакой разницы, кончится она сейчас или через миллионы лет), возможно, говорит о том, что Его откровение не было окончательным и что следует ожидать прихода какой-то новой, еще нигде и никем не засвидетельствованной истины, для которой пока не найдены ни слова, ни мысли. Может быть, это уже случилось, и надо просто открыться наступающей отовсюду новизне. А я, если бы мне было дано просить о чем-то Бога, умолял бы только о пришествии этой странной небывалой нови, ощутимой всеми и повсюду, как в горах чувствуешь близость ледника, наполняющего холодом всю округу.
Чего я хочу от истины? Чтобы она обладала абсолютным присутствием и наглядностью, какую имеет, например, корова, которую можно потрогать за рога, или пахучий куст жасмина. В ней должно быть что-то плотское, повседневное, необходимое телу, не только духу, чтобы она ежеминутно наполняла меня изнутри и окружала со всех сторон снаружи: скажем, содержалась бы в еде, поглощенной за обедом, и затем превращалась в калории в моем желудке, или вместе с воздухом входила бы в легкие, обогащая свежим кислородом кровь. Наконец, надо, чтобы это она владела мной, а не я ею, иначе по слабости воли, нецельности и рассеянности ума я тут же выпущу ее из рук; или, еще точнее, только тогда я мог бы чувствовать себя надежно спасенным и защищенным ею, если бы она и я – были одно и то же.
Умереть – значит преодолеть самую закоренелую из всех привычек: привычку быть живым. Для нее не нужно никакого специального обоснования, трудных волевых усилий, даже особенной охоты. То, что ты существуешь, всегда достаточная причина, чтобы не быть мертвым.
Если бы я был Заратустрой, блуждающим в своих темных веках (для нас темных, а для него обыденных, обыкновенных, не хуже нашего), или Гипатией, растерзанной христианскими фанатиками с помощью морских раковин, или Медемом Сотером, безвестным теперь царем Бактрии и Согдианы, завоевавшим Индию вплоть до Ганга, что позволило ему соединить Ригведы с эллинской культурой, – я бы тоже, как они, представлял собой индивидуальный и неповторимый ключ к своей эпохе, намек на целый мир, на целый пласт, которых накопилось уже неисчислимое множество и в одном из которых я живу сегодня. Всегда чувствуешь, читая об умерших, что это не просто личность, а путевой знак, указатель, узелок одной из нитей в огромном полотне, случайная фраза из текста, настолько великого и прекрасного, что порою млеешь и дрожишь от нетерпения прочитать его от начала до конца, верное свидетельство неисчерпаемого богатства – вертикального, хронологического, в отличие от горизонтального, сиюминутного, – единого ствола существования, бесконечно сложного в каждом его срезе. Как дерево имеет в центре сосудисто-волокнистые пучки, ксилему и флоэму, по которым струятся питательные вещества, так же и в дереве жизни есть пучки науки, философии, религии, искусства, которые тянутся параллельно, то увеличиваясь, то сжимаясь, перепутываясь друг с другом, соприкасаясь, но никогда не смешиваясь вместе. Эта центральная проводящая часть, интеллектуально-духовная – самая живая; ближе к краю клетки начинают уплотняться, древеснеть, мертветь в прочном, но негибком лубе обиходного существования, который как бы образует твердую оболочку, позволяющую жить более нежным срединным тканям. Где-то на пересечении этих пучков посреди ствола должен существовать и я. Когда я закончусь, оно останется, и я останусь в нем: ведь дерево, в отличие от клетки, существует не во времени, время для него – только место среза.
Человечество не является обществом святых, но оно не является и обществом гениев. Почему? Уж это-то не зависит от свободной воли человека. Господь, если бы захотел, мог бы создать каждую душу равной по силе и масштабам Платону или Пушкину. Надо понять, почему этого не происходит, если мы вообще беремся о чем-то рассуждать. В конце концов, идея или теория, обнимающая собой все человечество, должна объяснять жизнь каждого человека, а не одних избранных. У христиан осмысленным является только существование просветленных и спасающихся, «знающих Бога»; все остальные, в лучшем случае, просто материал для молитв святых. Их собственная жизнь – потерянных и падших душ – не имеет никакого положительного значения, это череда непрерывных заблуждений и ошибок. Примерно так же поступают и художники, которые делят людей на гениев и толпу (первые – избранники Божьи, вторые – «бессмысленная чернь»), ученые и философы, которые тоже держатся своей кастой, считая, что все дело в науке и познании мира, бизнесмены, не знающие в жизни ничего более важного, чем промышленность и зарабатывание денег, политики, помешанные на власти и правительстве и все, что находится вне этого круга, представляющие незначительным и мелким делом. Воины превозносят воинскую доблесть и стойкость: умение воевать, по их мнению, единственное занятие, достойное мужчины, истина открывается на войне. Любителя экстремального спорта видят смысл жизни в адреналине, эротоманы – в сексе, влюбленные – в любви, воры – в воровстве и воровских законах. Есть множество других кругов – судейства, материнства, славолюбия, снобизма, экзотических странствий, – самодостаточных и замкнутых, нетерпимых или безразличных к остальным. Общество настолько раздроблено и слоисто, настолько пронизано жилами разных идеалов, что все попытки подвести их под одну систему взглядов заведомо обречены на неудачу. Однако большинство мыслителей, создающих философские и религиозные системы, исходит не из того, что есть, а из того, что должно быть. Реальность, по их убеждению, должна рано или поздно приспособиться к их учению просто потому, что то, что должно быть, непременно и будет, иначе оно не было тем, что «должно быть», то есть не было бы правильным учением. Все, что не вписывается в систему, считается временным недоразумением или выбрасывается за борт, как лишний груз. Может быть, следовало бы поступать наоборот: убедившись, что реальность никак не желает подлаживаться под постулаты твоей теории, выбросить – или хотя бы реформировать – саму теорию. В том, чтобы создавать теории, нет ничего дурного, не надо только цепляться за то, что уже целые столетия трещит по швам. Что-то не так должно быть в учении, которое не замечает или отвергает целые пласты жизни, упрямо существующей по собственным законам.
Будущее оказалось не совсем таким, каким его видели апостол Павел или Григорий Двоеслов. Отцам и Учителям Церкви оно представлялось гораздо менее продолжительным и не обещало особой новизны. После проповедования Евангелия по всей земле миссия истории должна была подойти к концу; вся мирская деятельность человека, науки и искусства – естественным образом прекратиться; со дня на день ожидались неизбежный распад земного мира, пришествие Антихриста и Страшный Суд. Вместо этого мы видим, как человеческая история продолжается и длится уже две тысячи лет, а содержание наших представлений о мире коренным образом меняется. Никто из отцов не ожидал, что научная практика так глубоко войдет в природу, что реальность станет настолько двусмысленной и разложившейся, такой искусственной и рукотворной, настолько крепко сросшейся с воображением и вымыслом. После двадцати веков развития от христианского учения, пытавшегося объять вселенную во всех ее деталях, остался только богословско-этический фундамент, на котором строится совершенно новое и неожиданное здание – пугающе податливый и зыбкий мир, основанный на генных алгоритмах, виртуальных образах и квантовой механике. Герой нынешнего дня – это ученый-атеист, самодовольно и бесстрастно запускающий руку в сердцевину Божественного творения и создающий абсолютно новое положение вещей, при котором даже безнадежный грешник запросто гуляет по воде, а эластичные верблюды легко проходят сквозь игольное ушко. Потомки Златоуста и Паламы готовятся жить в фантасмагорическом и невозможном мире, где врачи щелчком манипулятора меняют человеку пол, а живого носорога или льва настраивают в мастерской, как стиральную машину.
Лист умирает, но остается дерево; дерево умирает, но остается земля; земля погибает, но остается мир; мир погибает, но остается Бог. Куда исчезает тленный мир, когда мы проникаем в Бога? Вот эта жестяная доска, сорванная с какого-то забора, сгнившая и проржавевшая в траве? Бог бесконечно больше, выше и лучше мира, а я, развращенный и безумный, не хочу отказаться и от этой жалкой доски.
МАНИФЕСТ ПАРТИИ СЛАБЫХ
Что такое слабость
Слабость – величина не физическая. Это также не отсутствие внешней активности, душевная ранимость или меланхоличный склад ума. Интеллигенты и неврастеники часто бывают жестки и принципиальны, обладают несгибаемым характером и огромным внутренним ресурсом. В минуты кризиса они самоотверженно ухаживают за больными, стоически переносят страдания и горе и даже жертвуют жизнью ради убеждений. Речь идет не о них.
Слабый человек слаб прежде всего духовно. Язва скрыта где-то в корне его существа, на той глубине, куда не достают логика и разум. У каждого внутри есть своя алхимическая лаборатория, где смешиваются все ингредиенты жизни и формируется каркас характера и личности. Что бы ни происходило вокруг и какой бы вызов не бросала нам реальность, там находится последняя и окончательная точка опоры, где все решает только воля.
Но именно воли слабому человеку недостает, и в этом смысле положение его безнадежно. Нет такой силы, ни внешней, ни внутренней, которая способна укрепить его изнутри. Волевое усилие для него – скорее исключение и дело случая, проявление слабости – правило и закон. Любые успехи в этой области временны и иллюзорны, за кратким подъемом неизбежно следует срыв. Дезорганизованный, нецелеустремленный, раз за разом уступающий соблазнам или просто лени, он то рывками, то плавно катится по наклонной плоскости, проклиная себя за собственную немощь. Может быть, кто-то и способен его остановить, но уж точно не он сам.
Слабость – свойство динамичное, колеблющееся в определенных пределах, но этими пределами и ограниченное. Выйти за них слабый человек не может, даже если очень хочет. Таков постулат, основанный на опыте, ежедневно подтверждаемый реальной жизнью и тысячами человеческих обломков, на которых равнодушно, с жалостью или снисходительно-брезгливо закрывают глаза те, кто выжил. Слабость – качество парадоксальное, потому что оно всегда оценивается не потенциально, а по факту того, что с тобой произошло. Как о человеке вообще нельзя сказать, что он прожил счастливую жизнь, пока не умер счастливым, так и о человеке слабом нельзя сказать, что он слаб, пока он не умер слабым. Но если целые годы прожитой жизни и все накопленные за это время наблюдения, знания и представления о своем характере говорят о том, что ты несостоятелен перед лицом испытаний, не можешь положиться на себя и постоянно и постыдно сдаешься под напором жизни, можно смело отбросить все сомнения и сказать себе – да, я слабак.
Несколько признаков слабости
Слаб тот, кто ломается, когда приходят трудности.
Слаб тот, кто не стоек и не дисциплинирован, не может взять себя в руки и добиться поставленной задачи.
Слаб тот, кто, дав себе слово что-то сделать, все-таки этого не делает, а потом рвет на себе волосы от отчаяния.
Слаб тот, кто никогда себе такого слова не дает, заранее зная, что это бесполезно.
Слаб тот, кто не выдерживает пресса критических событий, но не может достойно вести себя и в благополучном мире.
Слаб тот, кто не делает того, что сам считает правильным и нужным, обрекая себя на безвестность и ничтожество.
Слаб тот, кто сам себя не уважает, а лишившись самоуважения, теряет последние остатки сил, согласно
Сегодня оригинальный мыслитель, чтобы не выглядеть наивным дилетантом, может существовать только под видом подражателя. В самом деле, как возможно, чтобы, после такого-то и такого-то, кто-то обратился к этому вопросу не опосредовано, через комментарий или интерпретацию, а запросто, грубо, напрямую? Если у вас есть какие-нибудь соображения, например, о вселенском зле, оставьте их при себе: напишите лучше о том, как этот вопрос отражен у Бубера или Кафки. Тогда вам будут обеспечены аудитория, печатные издания, внимание и уважение серьезных критиков; в определенных кругах вас примут за своего как человека знающего, эрудированного, владеющего терминологией, разбирающегося в тонкостях современных течений и концепций и т.п. А о красоте и смысле жизни пусть пишут графоманы и подростки в Интернете.
Когда человек говорит о своих убеждениях, он часто упускает из виду собственную забывчивость. Когда-то он пришел к этим убеждениям, но сегодня он уже не помнит, почему и на чем они основаны. Причиной были какие-то прочитанные им книги, какие-то факты из жизни, какие-то умозаключения, сделанные по тем или иным поводам, но теперь они затеряны в прошлом и едва ли могут быть воссозданы. Поэтому, если появляется необходимость объяснить свою позицию, вместо тех реальных и подлинных причин он начинает приводить совсем другие, наспех взятые, псевдо-логичные и мнимо-убедительные аргументы.
Представим себе новый вид дискуссии. В обычном споре разговор идет изнутри наружу: обе стороны стараются логически доказать уже сложившееся у них мнение и во что бы то ни стало победить противника. Было бы правильней, если бы каждый из собеседников попытался повернуть снаружи внутрь, т.е. проанализировать, каким образом у него сформировалось это мнение, так, чтобы и ему самому, и его оппоненту стал виден путь, в результате которого он пришел к конечным выводам. Надо пройти от устья к истоку все русло реки, отмечая места впадения притоков. Тогда станут ясны и точки расхождения и можно будет придти к соглашению или хотя бы выяснить, почему это невозможно.
Из писем семинариста. «Время – движущийся образ вечности». Движутся тогда, когда хотят придти от чего-то к чему-то, от чего-то избавиться или чего-то достичь. Всякая вещь обладает «энтелехией», стремится стать тем, чем должна быть, поэтому она должна двигаться во времени, – чтобы уйти от своей незавершенности и воплотиться в законченную форму. А вечность – это состояние мира, где двигаться ненужно, где все уже воплощено. Для большей ясности вообразим, что существование может находиться в трех планах: небытия, бытия и всебытия. В небытии нет ни времени, ни пространства; в бытии есть время и пространство; во всебытии есть всевремя и всепространство. Что такое всепространство, представить легче – это вездесущность, нахождение каждой точки во всех других, как пресловутый «алеф» из рассказа Борхеса. Но то же можно отнести и ко времени: всевремя, или вечность, – это область, где вещь находится сразу во всех своих состояниях, не только в конечном, но и в любых градациях недовоплощенности или распада, от нуля до абсолюта. В платоновской терминологии – это идея, которая включает в себя и все ступени приближения к ней, или, говоря ботаническим языком, зрелый плод, в котором идея служит ядром, а мякотью – вся совокупность ее возможных воплощений».
Гностик Василид считал, что Господь наказывает и за те грехи, которые человек не совершил, но мог бы совершить, если бы его жизнь сложилась по-другому. Это объясняет, почему и безгрешные люди претерпевают иногда страдания. Человек может сам не подозревать о своих грехах, но Господь видит, что он мог согрешить в тех или иных обстоятельствах. То же самое относится и к людям, которые потенциально содержат в себе греховность, но не имеют возможности ее проявить. Василид говорит: «Я готов скорее принять это положение, чем признать, что Провидение может быть злым». Таким образом, наказуются все грехи, не только совершённые, но и те, которые могли быть совершены человеком во всех вариантах его жизни (неизвестно, правда, относится ли то же и к добродетелям). Прожитая жизнь поэтому не более важна и значительна, чем только возможная: все они заранее оценены и взвешены по совокупности. Учитываются не человеческие поступки, осуществленные или неосуществленные, но потенциал греховности как таковой: насколько велика заложенная в душе сила греха. Реализуется они или нет, неважно, потому что это зависит не от души, а от других причин. Василид: «Если я вижу его (человека) страдающим, даже если он не совершил ничего, я называю его и плохим, поскольку (это значит, что) он хотел согрешить».
Что бы там ни говорили, непрерывная последовательность моего сознания – единственная реальность, которая мне доступна, и одновременно единственная вещь, которую невозможно разделить с другими. Только о себе самом можно уверенно сказать, что реально существуешь, остальных приходится наделять собственным существованием. Поэтому любая биография, если принимать ее всерьез, грозит безумием и раздвоением личности; поэтому ее никто всерьез не принимает. Нет ничего грубей и бесцеремонней, чем обращение потомков с жизнью умерших людей, уныло и покорно распластанных под руками бодрых вивисекторов, словно трупы на столе анатома. Да и что с ними церемониться, если они уже не текут, подобно нам, в неумолимо равномерном, несжимаемом и нерастяжимом времени, не переживают последовательно каждую его секунду, если события их жизни можно тасовать, как колоду карт, а поступки разбирать и складывать в любом порядке, словно кубики из детского конструктора? В свое оправдание биограф может заметить, что и с живыми дело обстоит немногим лучше. Если вглядеться повнимательней, в каждом нашем дне зияют бессознательные дыры – время сумерек души, если не сказать «провалов в памяти», промежутки томительного будничного сна, когда живешь просто по привычке, с едва брезжащим сознанием, в теле-автомате, управляемом двумя-тремя простыми мыслями. Только в перспективе прошлого, обернувшись мысленно назад, мы сообщаем своему опыту непрерывность и единство, которыми сам по себе он никогда не обладал. В конце концов, всякая вещь, к которой я прикасаюсь, каждое умозаключение, которому я стремлюсь придать законченность, является заведомо ущербной выжимкой из целого, наудачу вырванным фрагментом, то есть чем-то произвольным, подражательным, насильственным и лживым, как фальшива статуя античной Афродиты, которой реставраторы приставили отвалившиеся руки. Неизвестно, происходит ли такая подмена безотчетно или на нее идут сознательно, может быть, из самых лучших побуждений, но всем она благополучно сходит с рук, по крайней мере, поначалу. Потом возникает ощущение удушья, еще позже начинаешь замечать, как тебя изо всех сил стараются втиснуть во что-то все более тесное и узкое, проделывая это, правда, безо всякой злобы, уверенно и хладнокровно, словно дело это всем известное и давно решенное, следовательно, и неоспоримое. Тут действуют законы круговой поруки, настолько давней и глубокой, что со временем она забылась даже первыми ее участниками: возмущаться и бороться вроде бы уже и не с кем, остается только набраться терпения и улыбаться, как посетитель ресторана, которому вместо хлеба принесли кусок пористой резины.
Смерть – не абсолютная тишина, а беспорядочный шум. Не полное отсутствие чего бы то ни было, а присутствие хаоса, фоновое потрескиванье в пустом эфире. Не небытие и уничтожение, а распад, дезорганизация, вырождение существующего до исходной неразборчивой и безразличной массы. Это как копошение червей на трупе, которое издали можно принять за движение самого тела. Небытие по сравнению с этим – само воплощение чистоты.
Однажды в салон женской парикмахерской, где находилось несколько посетительниц, вошла миловидная девушка и попросила сделать ей «перышки». Когда мастер принялась за дело, девушка вдруг выхватила нож и полоснула ее по лицу. В тот же момент в салон вбежали трое мужчин, которые набросились на женщин и, угрожая оружием, стали их насиловать: сначала шестнадцатилетнюю студентку, потом сорокалетнюю армянку, потом трех работниц парикмахерской. Женщин насиловали по одной, остальные ждали своей очереди в соседних креслах. Девушка, у которой был нож, тем временем переходила от жертвы к жертве, и рассекала их лица глубокими крестами, перерезая лицевые мышцы, чтобы человек на всю жизнь остался изуродованным с безобразным шрамом и неподвижной половиной лица. После этого бандиты отобрали у всех деньги и ушли. То же самое преступники проделывали несколько раз в других местах: врывались в частные квартиры, куда вначале звонила девушка, затаскивали прохожих в подвал или терроризировали пассажиров в ночном метро. В общежитии университета изнасилование двух студенток снимали на видеокамеру.
Все это реальные случаи, рассказанные в документальной телепередаче. Я почему-то не могу, узнавая такие вещи, не испытывать упадка духа, отчаяния и отвращения к жизни. Каждый раз я чувствую одно и то же – смесь бессильного бешенства с мстительным желанием возмездия. Особенно мучительно думать про шестнадцатилетнюю студентку, почти школьницу, только «начавшую жить», которой теперь любое зеркало будет всю жизнь напоминать о происшедшем.
Представил, как этой студентке, которая не знает, как жить дальше, кто-то посоветовал обратиться к Богу. Она пытается понять, почему это случилось с ней и почему это вообще могло случиться. Конечно, Бог не отвечает за тех ублюдков, но почему Он не помешал им действовать, ведь это не означало бы вмешательства в их волю, а только пресекало бы их поступки и ограничивало распространение зла. Значит, Богу было нужно, чтобы это случилось со студенткой, но она не может этого понять и принять. Можно еще представить, что если бы Бог слишком явно проявлял Себя в этом мире, это тоже было насилием над волей: человеку ничего бы не оставалось, как следовать за Богом, Который все равно не давал бы ему возможности совершать зло и делать то, что хочется. Если воля освобождена, то нельзя ограничивать и ее последствия, одно противоречило бы другому. Поэтому Бог как бы скрывает Себя от мира, попустительствует злу, чтобы вызвать сомнения в Своем существовании и тем самым дать возможность человеку проявить свободный выбор. Он действует только субъективно, в душе человека, помогая благодатью тем, кто выбор уже сделал, но не вмешиваясь в какие бы то ни было поступки. В таких условиях выбор сделать гораздо труднее, поскольку он четко не обозначен: нет ясного сознания, что, потворствуя своим страстям, выбираешь зло и дьявола, нет и определенного понятия греха, все выглядит гораздо более невинно, действуешь подсознательно, непроизвольно, почти не отдавая себе отчета в своих поступках. Если бы человек хотя бы твердо знал, между чем и чем он выбирает, его задача сделалась бы гораздо легче. (В конце концов, если знание своего положения уменьшает свободу, подталкивая в определенном направлении, то его незнание уменьшает ее еще больше, заставляя действовать наполовину вслепую и наугад; это вмешательство наоборот).
Бог, говорит студентка, должен проявлять Себя недвусмысленно и ясно, не как внутреннее откровение, а как внешний очевидный факт. Тогда всем было бы ясно, что к чему. Христос, чтобы убедить рыбака Петра, дал ему сверхъестественный улов рыбы. Сила самоочевидности чуда спасла множество людей. Если грязная душа не способна воспринять Божественный свет, она может, по крайней мере, увидеть его физическими очами. Но ничего подобного не происходит, чудеса якобы больше не нужны, Бог как бы отстранился и не говорит с людьми. Случившаяся с ней катастрофа кажется студентке величайшей несправедливостью, и она не хочет слушать объяснений, которые ее не удовлетворяют. Она должна примириться с этим, простить и полюбить своих врагов, преисполниться благодарности и смирения? «Эти ублюдки изнасиловали мое тело, а вы хотите изнасиловать мою душу».
Божье царство везде, кроме свободной воли, то есть везде, кроме человеческой души и всех ее проявлений, то есть человеческой жизни вообще. Мы живем на острове зла, окруженном океаном блага. Царствие Божие везде, только не внутри нас.
Мой друг Z. ненавидит бедность за то, что она ограничивает его возможности. Духовные ценности он ставит намного выше плотских, однако люди, увлекающиеся, например, классической музыкой, но при этом неряшливо одетые, ужасно причесанные, пренебрегающие своим внешним видом, потому что они «выше этого», вызывают в нем раздражение. По его представлениям, пренебрегая всеми этими вещами, они добровольно суживают свой кругозор и ставят себе ненужные границы. Он же хотел бы ничего не упускать из виду, быть всюду, всем и всеми, понимать в равной мере и щеголя, и бедняка, и философа, и слесаря. Всякое отрицание ему неприятно, всякое непонимание и отчуждение, холодом проходящее между людьми, приводит его в уныние. Он, конечно, понимает, что такой подход к жизни тоже есть отрицание, допустим, ограниченности, и что невозможно жить неизбирательно, впитывая в себя все подряд и не раздавая никаких оценок; но у него нет желания разбираться в таких противоречиях, он просто свободно и без особых рассуждений следует склонности своей природы.
Дамаскин. Бог все предвидит, но не все предопределяет: Он предопределяет все, за исключением нашей свободной воли (действия которой Он, однако, предвидит), это и есть Промысел. Промысел заключается в том, что Он не принуждает нас к принятию решений, но поощряет их, если они добры, и оставляет без внимания, если они злы. Оставление без внимания бывает двух видов: оставление временное, ради испытания и исправления, и полное и окончательное, если грешник, несмотря на все старания Бога, упорствует в своих грехах и, следовательно, безнадежен. Однако и злые дела Он использует и превращает во благо, помимо воли совершающего их. Непонятно только, почему, если Промысел начинается там, где человек перестает просто думать и хотеть и начинает уже действовать, почему в этой подвластной и управляемой Богом области все-таки существует зло: ведь Бог мог бы пресечь и изолировать любой дурной поступок, допустив его, ради нашей свободы, только в замысле и в воле. Августин прямо заявляет, что зло необходимо для общей гармонической картины мира: оно «оттеняет» благо, которое без этой тени, очевидно, было бы недостаточно рельефным. Неясно также, как сила, с какой Бог побуждает грешника к раскаянию, соразмеряется с силой его противодействия. Бог, во всяком случае, сильнее, Он мог бы, и не принуждая свободной воли человека, воздействовать на него наказанием, примером, поддержкой, чудом, вразумлением и в конце концов привести самого упорного и закоренелого грешника к спасению. На деле то, что происходит в жизни, если и обладает каким-то внятным воспитательным воздействием, то только для людей, уже верующих в Бога, другие же могут сделать прямо противоположные выводы. И в Евангелие Господь говорит притчами, чтобы его могли понять только заслуживающие этого, то есть избранные. Как это совместить с желанием спасти всех? Кажется, что в своем воздействии на грешника Бог доходит только до определенного предела и тут останавливается, полагая, может быть, что дальнейшее вмешательство будет равнозначно насилию; а если учесть, что Он заранее предвидит все поступки человека, включая и его реакцию на Свои действия, то незачем делать даже и эти попытки. Допустим, я точно знаю, что мой знакомый не примет у меня деньги, если я предложу ему меньше тысячи рублей; тогда я могу спокойно предлагать ему десятку, сотню и так далее до девятисот девяносто девяти рублей; это будет то же самое, что не предлагать совсем.