Я знаю, что христианская церковь установила еще в первые века, что Христос страдал не образно, а действительно и что тело его, стало быть, было подчинено на кресте закону природы вполне и совершенно. <...> Но странно, когда смотришь на этот труп измученного человека, то рождается один особенный и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все веровавшие в него и обожавшие его, то каким образом могли они поверить, смотря на такой труп, что этот мученик воскреснет? Тут невольно приходит понятие, что если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их? <...> Картиной этою как будто именно выражается это понятие о темной, наглой и бессмысленно-вечной силе, которой все подчинено, и передается нам невольно. Эти люди, окружавшие умершего, которых тут нет ни одного на картине, должны были ощутить страшную тоску и смятение в тот вечер, раздробивший разом все их надежды и почти что верования.
Вечную жизнь я допускаю и, может быть, всегда допускал. <...> я никогда, несмотря даже на все желание мое, не мог представить себе, что будущей жизни и провидения нет. Вернее всего, что все это есть, но что мы ничего не понимаем в будущей жизни и в законах ее.
Я – дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить… Я сложил себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа.
Мерзавцы дразнили меня необразованностью и ретроградною верою в Бога… Не как дурак же, фанатик, я верую в Бога. И эти хотели учить и смеялись над моим неразвитием. Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицание, которое перешел я. Им ли меня учить.
Все у Сони становилось для него как-то страннее и чудеснее, с каждою минутой. Он перенес книгу к свече и стал перелистывать.
- Где тут про Лазаря? - спросил он вдруг.
Соня упорно глядела в землю и не отвечала. Она стояла немного боком к столу.
- Про воскресение Лазаря где? Отыщи мне, Соня.
Она искоса глянула на него.
- Не там смотрите... в четвертом евангелии... - сурово прошептала она, не подвигаясь к нему.
- Найди и прочти мне, - сказал он, сел, облокотился на стол, подпер рукой голову и угрюмо уставился в сторону, приготовившись слушать.
"Недели через три на седьмую версту, милости просим! Я, кажется, сам там буду, если еще хуже не будет", - бормотал он про себя.
Соня нерешительно ступила к столу, недоверчиво выслушав странное желание Раскольникова. Впрочем, взяла книгу.
- Разве вы не читали? - спросила она, глянув на него через стол, исподлобья. Голос ее становился все суровее и суровее.
- Давно... Когда учился. Читай!
- А в церкви не слыхали?
- Я... не ходил. А ты часто ходишь?
- Н-нет, - прошептала Соня.
Раскольников усмехнулся.
- Понимаю... И отца, стало быть, завтра не пойдешь хоронить?
- Пойду. Я и на прошлой неделе была... панихиду служила.
- По ком?
- По Лизавете. Ее топором убили.
Нервы его раздражались все более и более. Голова начала кружиться.
- Ты с Лизаветой дружна была?
- Да... Она была справедливая... она приходила... редко... нельзя было. Мы с ней читали и... говорили. Она бога узрит.
Странно звучали для него эти книжные слова, и опять новость: какие-то таинственные сходки с Лизаветой, и обе - юродивые.
"Тут и сам станешь юродивым! заразительно!" - подумал он. - Читай! - воскликнул он вдруг настойчиво и раздражительно.
Соня все колебалась. Сердце ее стучало. Не смела как-то она ему читать. Почти с мучением смотрел он на "несчастную помешанную".
- Зачем вам? Ведь вы не веруете?.. - прошептала она тихо и как-то задыхаясь.
- Читай! Я так хочу! - настаивал он, - читала же Лизавете!
Hombourg. 18 мая 1867, 10 часов утра. Суббота.
Здравствуй, Ангел мой, Аня. А тут игра, от которой оторваться не мог. Можешь представить, в каком я был возбуждении. Представь же себе: начал играть еще утром и к обеду проиграл 16 империалов. Оставалось только 12 да несколько талеров. Пошел после обеда с тем, чтобы быть благоразумнее до нельзя и, слава Богу, отыграл все 16 проигранных да сверх того выиграл 100 гульденов. А мог бы выиграть 300, потому что уже были в руках, да рискнул и спустил. Вот мое наблюдение, Аня, окончательное: если быть благоразумным, то есть быть как из мрамора, холодным и нечеловечески осторожным, то непременно, без всякого сомнения, можно выиграть сколько угодно. Но играть надо много времени, много дней, довольствуясь малым, если не везет, и не бросаясь насильно на шанс. Есть тут один.: он играет уже несколько дней, с ужасным хладнокровием и расчетом, нечеловеческим (мне его показывали), и его уже начинает бояться банк: он загребает деньги и уносит каждый день по крайней мере 1000 гульденов. – Одним словом, постараюсь употребить нечеловеческое усилие, чтоб быть благоразумнее, но, с другой стороны, я никак не в силах оставаться здесь несколько дней. Безо всякого преувеличения, Аня: мне до того уже все противно, то есть ужасно, что я бы сам собой убежал.А между тем это наживание денег даром, как здесь (не совсем даром: платишь мукой), имеет что-то раздражительное и одуряющее, а как подумаешь, для чего нужны деньги, как подумаешь о долгах и о тех, которым кроме меня надо, то и чувствуешь, что отойти нельзя. Но воображаю же муку мою, если я проиграю и ничего не сделаю: столько пакости принять даром и уехать еще более нищему, нежели приехал..
Hombourg. Воскресенье 19 мая 1867, 10 часов утра.
День вчера был для меня прескверный. Я слишком значительно (судя относительно) проигрался. Что делать: не с моими нервами, ангел мой, играть. Играл часов десять, а кончил проигрышем. Было в продолжение дня и очень худо, был и в выигрыше, когда счастье переменялось – все расскажу, когда приеду. Теперь на оставшиеся (очень немного, капелька) хочу сделать сегодня последнюю пробу.Употреблю последние усилия. Видишь: усилия мои каждый раз удаются, покамест я имею хладнокровие и расчет следовать моей системе; но как только начнется выигрыш, я тотчас начинаю рисковать, сладить с собой не могу; ну что-то скажет последняя сегодняшняя проба. Поскорей бы уж.
P.S. Подробностей сколько выиграл, сколько проиграл не пишу; все расскажу при свидании. Одним словом, покамест плохо.
"о послушании под диктовку <...> бытия"
-Я думаю, что не имею ни талантов, ни особых способностей; даже напротив, потому что я больной человек и правильно не учился... А почерк превосходный. Вот в этом у меня, пожалуй, и талант; в этом я просто каллиграф. Дайте мне, я вам сейчас напишу что-нибудь для пробы,- с жаром сказал князь
- Сделайте одолжение. И это даже надо... И люблю я эту вашу готовность, князь, вы очень, право, милы.
- У вас же такие славные письменные принадлежности, и сколько у вас карандашей, сколько перьев, какая плотная, славная бумага...
<…>
![]() | ![]() | ![]() | ![]() |
Да, знаете ли, знаете ли вы, что…
прожить человечеству…
без науки можно, без хлеба можно, без одной только красоты невозможно, ибо совсем нечего будет делать на свете! Вся тайна тут, вся история тут!
Пред иною мыслью станешь в недоумении, особенно видя грех людей, и спросишь себя: «Взять ли силой али смиренною любовью?» Всегда решай: «Возьму смиренною любовью». Решиться так раз навсегда, и весь мир покорить возможешь.
Смирение любовное - страшная сила, изо всех сильнейшая, подобной которой и нет ничего.
![]() | ![]() | ![]() | ![]() |
![]() | ![]() | ![]() | ![]() |
![]() |
и лестно, да, лестно... <...> а ни одного правильного понятия. Не то... Особенно драматично - о краденом.
Цитата БЛОГбастер
100 романов, которые, по мнению коллектива редакции «НГ - Ex libris», потрясли литературный мир и оказали влияние на всю культуру
28. Федор Достоевский. Преступление и наказание(1866). Роман контрастов. Наполеоновские планы Роди Раскольникова приводят его к вульгарнейшему преступлению. Ни размаха, ни величия; только мерзость, грязь и неприятный привкус во рту. Даже краденым он не может воспользоваться.
30. Федор Достоевский. Идиот(1868-1869). Попытка создать образ положительно прекрасного человека, которую можно считать единственно удавшейся. А что князь Мышкин идиот, так это как раз нормально. Как и то, что все кончается крахом.
32. Федор Достоевский. Бесы (1871-1872). О русских революционерах-атеистах и нигилистах второй половины XIX века. Пророчество и предупреждение, которым, увы, не вняли. А кроме того, убийства, самоубийства, причуды любви и страсти.
35. Федор Достоевский. Братья Карамазовы (1879-1880). Отцеубийство, в котором так или иначе замешаны все сыновья Федора Карамазова. Фрейд прочитал и придумал Эдипов комплекс. Для русских же главное: есть ли Бог и бессмертие души? Если есть, то не все дозволено, а если нет, то извините.
Дон Кихот. О, это книга великая, не такая, какие теперь пишут; такие книги посылаются человечеству по одной в несколько сот лет. И таких подмеченных глубочайших сторон человеческой природы найдете в этой книге на каждой странице. Взять уже то, что этот
Санхо, олицетворение здравого смысла, благоразумия, хитрости, золотой средины, попал в друзья и сопутники к самому сумасшедшему человеку в мире; именно он, а не кто другой! Всё время он обманывает его, надувает как ребенка и в то же время вполне верит в его великий ум, до нежности очарован великостью сердца его, вполне верит во все фантастические сны великого
рыцаря и ни разу, во все время, не сомневается, что тот завоюет ему наконец остров!
Как бы желалось, чтоб с этими великими произведениями всемирной литературы основательно знакомилось наше юношество. Чему учат теперь в классах литературы - не знаю, но знакомство с этой величайшей и самой грустной книгой из всех, созданных гением человека, несомненно возвысило бы душу юноши великою мыслию, заронило бы в сердце его великие вопросы и способствовало бы отвлечь его ум от поклонения вечному и глупому идолу средины, вседовольному самомнению и пошлому благоразумию.
Эту самую грустную из книг не забудет взять с собою человек на последний суд божий. Он укажет на сообщенную в ней глубочайшую и роковую тайну человека и человечества. Укажет на то, что величайшая красота человека, величайшая чистота его, целомудрие, простодушие, незлобивость, мужество и, наконец, величайший ум - всё это нередко (увы, так часто даже) обращается ни во что, проходит без пользы для человечества и даже обращается в посмеяние человечеством единственно потому, что всем этим благороднейшим и богатейшим дарам, которыми даже часто бывает награжден человек, недоставало одного только последнего дара - именно: гения, чтоб управить всем богатством этих даров и всем могуществом их, - управить и направить всё это могущество на правдивый, а не фантастический и сумасшедший путь деятельности, во благо человечества!
Но гения, увы, отпускается на племена и народы так мало, так редко, что зрелище той злой иронии судьбы, которая столь часто обрекает деятельность иных благороднейших людей и пламенных друзей человечества - на свист и смех и на побиение камнями, единственно за то, что те, в роковую минуту, не сумели прозреть в истинный смысл вещей и отыскать их новое слово, это зрелище напрасной гибели столь великих и благороднейших сил может довести действительно до отчаяния иного друга человечества, возбудить в нем уже не смех, а горькие слезы и навсегда озлобить сомнением дотоле чистое и верующее сердце его...
"Увлекающаяся" молодежь, то есть те, которые могут "увлечься" (пусть даже и Нечаевым), почему непременно должны состоять из одних только "праздных недоразвитков", из тех, которые вовсе не учатся, - одним словом, из шалопаев с самыми дурными наклонностями? Таким образом, уединяя дело, выводя его из сферы учащихся и сводя непременно лишь на "праздных недоразвитков", вы тем самым уже заранее обвиняете этих несчастных и отказываетесь от них окончательно: "Сами виноваты, буяны и ленивцы, и смирно за столом не умели сидеть". Уединяя случай и лишая его права быть рассмотренным в связи с общим целым (а в этом-то и состоит единственная возможная защита несчастных "заблудшихся"!), вы тем самым не только как бы подписываете им окончательный приговор, но даже удаляете от них самое милосердие, ибо прямо удостоверяете, что сами заблуждения их произошли единственно от отвратительных качеств их и что эти юноши, даже и без всякого преступления, должны возбуждать к себе презрение и отвращение.
С другой стороны, вдруг случится, что в каком-нибудь деле оказались бы замешанными вовсе не недоразвитки, вовсе не буяны, болтающие ногами под столом, вовсе не одни ленивцы, а, напротив, молодежь прилежная, горячая, именно учащаяся и даже с хорошим сердцем, а только лишь дурно направленная?