Четырнадцатый текстовый блок "Зое"08-04-2008 21:38
Весной, когда совсем сошел снег, птицелов стал готовить западни. Огород, собственно, был больше садом. Было много малины, черной смородины, сирени и многоцветов. На грядках Маланья садила морковь, репу, лук, редиску. Было немного картошки. Огород кончался баней и колодцем с журавлем. На углу бани стоял обросший понизу травой дубовый чурбак. На нем птицелов что-то тесал и на двух досках, устроенных вроде верстака, стругал рубанком. На прошлогоднюю пожухлую траву птицелов расстилал полушубок. Расставлял две-три западни с приманкой из пшена или конопляного семени. Раннее утро. Мы трое лежим на тулупе, опустив донизу головы, шерсть тулупа щекочет подбородок. Птицелов начинает манить. Он так подражал свистом птицам, что они начинали слетаться. Чтобы так издавать птичьи голоса человеку? Удивительно! Больше в жизни своей я ничего подобного не слышал. Мы не шевелились. Щелк, и западня закрывалась. Ловились чечетки, щеглы, жуланы. Мы ликовали. В доме в клетках жили и распевали щеглы. Пойманных птиц часть птицелов отпускал, а часть уносил куда-то. Тиуновы отец и мать работали. И все хозяйство было на Маланье и птицелове. Он жил в Златоусте где-то на окраине города. Один. Время шло. Отец прислал письмо. Он освободился. И мы поехали на Север. Давным-давно мы с Иваном Карой поехали на рыбалку. Лодка Митрофановой работы шустро бежала под ЗИФом. Добрались до устья Лоймы. На червя тогда рыбу не ловили. Блесны мы забыли дома. На перекате в заводи, на Омлаге, устроились на ночлег. Сварили уху, чай заварили листьями и стеблями черной смородины. Часа в два ночи я проснулся от бульканья в заводи. Гулял хариус. Один, и большой. Было холодно, комары еще не донимали. И солнце, еще не грея, из-за леса ласкало все вокруг. И меня тоже. Развел костер, поставил чайник. Тихо, придавлено сзади лодки шумел перекат. Хариус баловался. Поставил чайник на огонь и засмотрелся на костер. Прелестное творенье – костер. Смотришь бездумно, и душу наполняет благоуханье. Радость жизни. Проснулся Иван. Сел. - Чего не спишь, Жора? - Сна нету. Давай чай пить. Только кружку взял, хариус сыграл. - Давно он плещется? - Давно. Иван схватил перемет. На перекате запустил кораблик. Мусолил-мусолил мушками. И под воду их опускал, и сверху ими тряс. Хариус играл возле мушек. Молчит, мусолит. - Привяжи ты перемет. Чай станем пить. Стали пить чай. Уха еще не шла. Рано. - Попался! – Иван вскочил и поднял шнур. В брызгах, в радужном свете солнца, сильно булькая по воде, весь серебряный с зеленым отливом хариус старался уйти на дно. Шнур перемета изломался углом. Грамм шестьсот весом, упругий и сильный, скользкий, с растопыренными плавниками, он лежал на траве. - Старик. Здоровый, гад. - Ну, да. Профессор, и в очках, и с портфелем подмышкой. Его мы засолили. Тихо, не торопясь, мы сплыли вниз и на Митрофановской избе решили ночевать. Уху не варили. Надоела. Тушенки разогрели и чай. Каменку не топили. На лежанку бросили лосиную шкуру и угнездились. Невпродых набралось комаров. Из-под головы взял «москвичку» и вышел на улицу. Птичий гомон наполнял лес. В стороне поодаль куковала кукушка. - Сколько мне жить? – спросил. А она, шалава, три раза прокукарекала, и шабаш. Одел «москвичку» и развел костер. Лег на траву, поставив воротник, и, положив под голову полешки, задремал. Птахи пели вовсе рядом и, засыпая, вспомнил златоустовскую жизнь и птицелова. Года три тому назад, кажись, в Тольятти, был хоккеист в классе «Б» Тиунов. Как знать, может, это сын Додки? Жизнь – это сложная комбинация. Поймали рыбы мало, ведро на двоих. Иван Кара был умный, однако, настырный до курьезов. Смех и шутка помогали нам мирно рыбачить. Сколько знаю Иванов – все умные. И среди Георгиев тоже попадаются неглупые. Георгий значит - Победоносец. А победить труднее самого себя. И будет день, и будет пища.
В 1938 году к нам в Ухту приехал начальник ГУЛАГа, отца расколонизировали, и мы с матерью уехали жить на Урал, в Златоуст, к брату отца дяде Володе. Как-то в воскресный день мать нарядилась, то же велела сделать и мне. И сказала, что мы пойдем к старым знакомым Тиуновым. В гости. Я не помнил Тиуновых. Пока шли, она рассказала, что маленьким я был у них на новогодней елке. И что на елке упала свечка, и чуть не случился пожар. Это я вспомнил. И что сына Тиуновых зовут, как и меня, Додкой. Дом у Тиуновых большой, пятистенный. Каменный фундамент оштукатуренный, побеленный, в рост человека. Под домом склады, комнатки и комнаты, и еще что-то. Стоит рояль черный в зале, и с двумя подсвечниками. Старинная, мореного дуба, мебель, зеркало от потолка до пола. Часы высокие и с боем, и маятник медный ходит медленно и уверенно туда-сюда. На круглом столике кинжал, выдвинутый из ножен, красивый и блестит. Топорик из серебра, а ручка красного дерева, и надпись. Все это работа уральских мастеров. На стенах маслом написанные, в золотых рамах картины. - Боже, откуда и какими судьбами? – увидев нас, возгласил Тиунов-отец. Вышла на этот возглас из комнаты и Тиунова-мать. Целовались, и меня тоже поцеловали. Возгласы удивления. Охи-ахи. - Смотри, Додка, кто к нам пришел, - сказал отец Тиунов, и в залу, где мы расположились, вбежал мальчик года на два старше меня. Мы тут же подружились и вышли во двор. Потом все закусывали, пили чай с вареньем, говорили. На стадионе Додка научил меня кататься на велосипеде. У него был старинный велосипед. Редкостью был велосипед в моем детстве. Я стал бывать у Тиуновых. К ним часто приходил и жил высокого роста, широк в плечах и сухощав, мужчина. Высокий лоб, прямой нос со вздернутыми ноздрями. Квадратный подбородок. Белесые брови, а под ними вечно задумчивые глаза и вроде как бы усталые. Додка говорил, что он птицелов и что очень заслуженный человек, имеет орден, и на пенсии. У Тиуновых было две собаки. Рыжей масти сеттер. Умница и старик. Он стал мочиться под себя, и его из дома перенесли на подстилку под навес. Глаза сеттера были покрыты пепельной поволокой. Он был глухой и плохо видел. Он умер, и его похоронили в огороде у куста черемухи. Вторая собака – уральская лайка. Лобастая голова с двумя клинышками-ушами, наклоненными друг к другу. Широкая грудь, хвост кренделем, поджарая, и черно-белой масти. Птицелов часто с ними разговаривал. Он любил и понимал собак, и собаки – его. - Однако, ты непутевый. Нашел тоже подругу. Срам. Посмотреть не на что. Одно слово – дворняга. А ты за ней увязался и пропадал трое суток. Ну и вкус же у тебя! – так выговаривал птицелов уральской породистой лайке. Кобель смотрел на птицелова, подвывал с низкой на высокую ноту, и несколько раз тявкнул. Ему было стыдно. Как-то Маланья налила в миску еды и крикнула кобеля. Он полакал. Чем-то заинтересовался и отошел от миски. Курица стала клевать из миски. Кобель - за шею, и задавил курицу. - Это как же понять? Задавил ничтожное существо. Ты совсем распустился, - птицелов еще что-то говорил кобелю, а тот лежал, положив голову на лапы, и с покаянием смотрел на птицелова. У глаз, ближе к носу, у кобеля были желтые пятна. Они украшали его. Кобеля посадили на цепь. Как-то Додка побежал в спортивный магазин за камерой для велосипеда. Мы с Маланьей на веранде пили чай. Обязательно с вареньем из черной смородины. Маланья рассказывала, что птицелов с юности и по сей день любит Тиунову-мать. Потому и бывает у нас. А Тиунова-мать вышла замуж за Тиунова-отца. Маланья была женщина средних лет, полная, с красивыми русыми вьющимися волосами. Точеная шея ее переходила в полные груди. Она была убогая, переболев головной болезнью. Доводилась Тиуновым дальней родственницей. Жила на правах домработницы. Ее никто не обижал. Она ходила в магазины и на рынок. Вкусно готовила. Птицелов называл ее Маланьюшкой. Был к ней любезен и заботлив.
Я знал от бабушки, что Ефимовна безбожница. В церковь она не ходит. Но икона в углу с лампадой висела. От матери-де осталась. Но посты соблюдала. Муж Ефимовны был убит в гражданскую войну, и где похоронен, она не знала. Два сына отделились и были женаты. Работали на заводе, а жили в своих домах. Ефимовна держала корову, и часть молока продавала, и сбивала сливочное масло. Сено ей косили и привозили сыновья, и дрова тоже. Да еще свой огород. Жить было можно. - Вот, собрала хунды-мунды. В узлы завязала. Юбки да кофты, платья. Да ишо полуперденчик перелицевать надо. Александре унесу. Портниха она знатная. - Работы у нее много. - А я, паря, ужо с ней договорилась. Нести тяжело. Старею. Силы уж не те. - Давай, Ефимовна, я унесу. - Сиди уж на дыре-то. Сколь рыбы наимал? - Три щуренка. - И то дело. Баская уха будет. Я бабушке не скажу, что ты чуть не околел, имаяши рыбу. Ладно? И ты молчи. А больше так не делай. Вишь, с Шаркану задуло? На валах пена. К непогоде, стал быть. - Ну, я пойду. Спасибо. - Иди, милая душа. Да слушайся бабушку. Она добра тебе хочет. Бабушке и Александре кланяйся. Погоди-ка, стой! Ужо спрошу. Таисье-то полегчало? - От мурашей-то? - Ага. Бабушка сказывала, как вы собирали мурашей-то в лесу. Опять они тебе шею искусали, мураши-то? Чисто горе, хоть пляши. Не умрешь ты, Додка, своей смертью. Ей-ей, не умрешь. Ну да беги. Поди, тебя уже ищут. Побежал я домой. Дома тетя Шура сказала: - Экой ты молодец, наимал рыбы. А бабушка в церковь ушла. Таисья посмотрела в сумку и сказала: - Эких шибсдиков наимал. К трем щурятам моим бабушка добавила подлещиков, чебаков. И все вечером хлебали уху. Серой дымкой, туманом время закрыло часть детства. А часть еще вспомнилась. Ефимовна умела варить темно-синий, почти зеленый, уксус под пельмени, ароматный. И продавала. Четушка, или «мерзавчик», стоили дешево. Бабушка посылала меня к Ефимовне, и я покупал. Уксус-то.
Юрий Воронов пережил все 900 блокадных дней. Он написал:
Я не напрасно беспокоюсь, Чтоб не забылась та война. Ведь эта память – наша совесть, Она как сила нам нужна.
Откуда мы? Мы вышли из войны. В дыму за нами стелется дорога. Мы ныне ближе как-то быть должны. Ведь нас осталось в мире так немного.
Ефимовна.
Если сбежать по ступенькам из дома – тут и двор. Ворота надо открывать за сплющенную медную, с тремя поясками, скобу. И – бегом вдоль улицы, а тут вскоре и проулок к пруду налево. В проулке жил поп, и я редко ходил проулком. Пробежишь проулок, и улица упирается в речку Березовку. На углу дом на два окна, а третье окно выходит на Березовку, и дальше виден сосновый бор. Сосны эти, как говорила тетя Шура, "старучьи", им невесть сколько лет. Они широкие, разлапистые, с толстыми сучьями, и темно-зелены цветом. В доме живет Ефимовна. Я шмыгнул за угол дома. Еще через огородные заборы и - такой же дом. В нем живет Петька. Чтобы берег не размывало прудовой волной, его укрепили бревнами и засыпали каменьями. Большими – не поднять. Петька ждал меня. Он заговорщичьи мне моргнул. Но тут нас увидела мать Петьки: - Вы куда, антихристы? - Рыбу имать! - Не долго! Баня топится! Мы пошли. Потому что пространства для бега уже не было. Зашли в воду, и вдоль травы, как и раньше, тихо бредем. Не глубоко – выше колен всего воды-то. Щурята, они сытые, стоят смирно в траве и греются на солнце. Волосяную петлю, приделанную к вице, заводишь с хвоста, и, когда она окажется около жабры, дергаешь резко и – в сумку. Сумку сшила тетя Шура, и она через плечо правое на мотузке висит. Солнце то было, то его не было – заслоняли кучерявые тучи. Без солнца ох, как плохо. И видать плохо, и прохладно. Как-никак конец августа. Скоро в школу. А тут, как на грех, с Шаркана ветерок рябью покрыл почти всю воду в пруду. Петька левой рукой ухватил бревно и тихо вел его рядом. Рябить перестало. Увидел я Петькину хитрость не сразу. А он, Петька, выдернул уже трех щурят. - Экой ты дурак, Додка, - сказал Петька, когда мы встретились.- Надо было с бревном, как я. Помогает. Я тоже имал щурят по Петькиному способу. Часа три мы бродили. Ветер уже дул с напором. Солнце ушло за тучи. Мы и не заметили, как у нас посинели губы. На ногах образовались пупырышки, и хуже стали разжиматься пальцы рук. И тут Петькина мать: - Петька, пора в баню! Петька не шел и я тоже. Мы бродили. Совсем рядом с берега у Петькиной матери в правой руке хворостина. - Окаянные души. Язви вас! Марш домой! Я стоял, недвижим, потому как видно было, что Петька заводил петлю на щуренка. Момент был ответственный. Мать Петьки хворостиной секанула по воде. Щуренок молнией рванул и ушел на глубину. Петька чего-то возопил, а потом сказал ясно: - Эх ты, маманя, таку рыбину из-за тебя упустил. Делать было нечего, и мы вылезли на берег. - Антихристы! Ведь вовсе околели! Губы-то, вон, как у покойника, синие. Марш домой! От приглашения Петькиной матери зайти и поесть я отказался. Ведь Петьке надо было идти в баню. И я побежал. Окно у Ефимовны было открыто. Она крикнула: - А ну, стой, пострел! Заходи в избу. Она отложила недовязанный носок и скрылась в избе. Увидев меня, запричитала: - Ты где был? Что делал? Околел вовсе. Посинел весь! Да что это за жизнь такая? - Рыбу имал. - Садись. Она отодвинула заслонку. Поставила на стол крынку с молоком. Молоко сверху покрылось коричневой коркой. Миску шанег. Картошка была в коричневых пупырышках, и шаньги вкусно пахли. - Пенку-то любишь, или чё? - Люблю. Она ножом по краям крынки надрезала пенку и вылила эту вкусноту в кружку. С двумя шаньгами я выпил две кружки теплого молока и изнутри стал весь согреваться. И заулыбался. - Пей еще. - Не стану. - Маложелудочный какой-то ты. Ну, как бабушка, как ее здоровье? Как Александра? - Живут, как могут. - Ну и ладно. Экой ты нефильтюляпистый. Отчего? - Народился такой. - Судьба твоя такая. Посуди сам. К Чайковскому ездил? Ездил! И чуть не утоп. Рыбаки спасли. Опять же, в ясли к корове провалился. Напужался, чуть заикой не стал. И корову перепугал. Еле с молоком она наладилась. И бабушка, сердечная душа, испужалась за тебя. А тут эта история с попом. Опять же, тебе попало. Ну, да ладно. Ужо, увижу длинногривого, я ему выскажу. Обманом живет.
В 1940 году База Фадеевна удалила мне зуб мудрости. Оттого я и не мудр. С И.Д. Каракашом мы тут же пошли рыбачить. На бревнах, сбитых гвоздями, на Кирпичном я переплыл на ту сторону, и двойным переметом мы поймали рыбы. Иван Дмитриевич, будучи практичным человеком, ее намариновал и взял в дорогу. И мы втроем поехали в Воткинск. Тетя Клаша приехала на родину. После войны мы в 1947 году с Баяном Яковлевичем Липским приехали на Веселый Кут. Он попросил лодку у Забродина. Переплыли плес и перед перекатом остановились. Было сказано, чтобы лодку я держал на мели. Баян наладил спиннинг, который я видел впервые, и произвел заброс. Фарватер на перекате идет корытом и достаточно глубок. Он поймал корзину рыбы. Пуда два. В 1948 году мы поднимались шестами на Сухой ручей. Очень много рыбы было в реке, и поймали большую бочку. Заключенные женщины жили в землянках, заготавливали лес, и при помощи лямок, укрепленных к бревну, тащили его к берегу, устилая в штабель. То же было и на Коммуне. Но была и «железная дорога». Жерди прибивались к бревнам-шпалам, колеса имели желобок, но тоже деревянные, и деревянные оси. Это была телега. На ней и возили тоже лес. Потом с Иваном Колотием от Параськи плавали на плотах. На плоту полно сена и травы. А мы в трусах. Блажен, кто смолоду был молод. Один раз встретились с Андреем …………. . Он был начальником лагпункта и тоже рыбачил. Лодка, а ее гнали веслом, а сзади две блесны-дорожки, и до Титвани – два пуда рыбы. Сейчас, проплывая по реке, вспоминаются те, с кем когда-то рыбачил. Вспоминаются все подробности. Многих уже нет. Мы с Куклиным собирались на Чуть, на Девятнадцатую. Он позвонил и сказал, что поедем ловить рыбу неводом. Небывалое дело.
Офицер, который нас сопровождал, разрешил ребятам, что были из Краснодарского края, поехать по домам на три дня. Таких было много. Сам он куда-то исчез. Делать было нечего, и мы устроились на вокзале. Зажглись огни. Был теплый вечер, и была надежда. В вокзале пахло карболкой, табаком и еще чем-то. Я вышел на улицу. И обомлел. Густое темно-синее небо, почти черное, усыпано звездами. Они мерцали и были совершенно ярко-голубые. На фоне крыши вокзала в небо вонзались вершины кипарисов. Трещали цикады, и что-то светило на земле и пнях, на траве. Это меня сразило. И я нашел этот светящийся синий огонек. Светлячки. Постлал шинель, улегся, все во мне благоухало. Тишина, покой, смиренное состояние души. Не думалось ни о чем, и я уснул. Прохлада разбудила меня. Все также мерцали звезды. Хотелось подпрыгнуть и достать хоть одну звезду. Пока одна летела и светилась, я успел повторить трижды: "Буду жив!" И она сгорела. Такого зрелища я больше не видел нигде. В жизни ведь так всегда: что-то сгорает и что-то возникает. Зашел в вокзал, ребята, кто где, спали. Я уселся рядом с женщиной. Она проснулась, посмотрела на меня, положила голову мне на плечо и закрыла глаза. Свою голову я уложил на ее голову и уснул. Утром зашебаршились и вышли на улицу. Ни звезд, ни черного неба не было. Хотелось есть. И мы пошли на рынок. Рынок галдел, спорил и кричал. И я услышал: "Горячая картошка! Соленые огурцы!" и еще что-то. Стал глотать слюни. И тут я увидел ее. О, дева Мария! Надо же родиться такой! Это была цыганка. Совсем юная. Черные волосы локонами касались плеч и черные же, полудужьями, брови от переносья украшали ее редкой красоты лицо. Прямой и строгий нос. Алые чувственные губы и черные с искоркой глаза смотрели уверенно, не мигая. В ушах серьги, на груди на ленте монеты и легкий платок, небрежно накинутый на плечо. Стройная и пленительная, она была, несомненно, украшением в этом пестром людском потоке. В руках цветастый узелок, и ангельская походка. Я забыл про голод. Мелкий озноб меня колотил, когда она подошла совсем близко. Сказала: - Давай, красавец, погадаю. Всю правду расскажу. Во рту пересохло, и слова не шли. Она взяла мою руку, погладила ладонь и стала говорить. Я не понимал, что она говорила. Меня уже трясло. Она, видимо, понимала мое состояние и своими жгучими глазами смотрела в мои глаза. Я еле держался на ногах. Вспотел и что-то мычал. Я «прогадал» мыла кусок, байковые портянки и чего-то еще. Мешок был пуст. Я расстегнул карман, достал и отдал ей половину пачки денег. Спросила: - Как тебя зовут? - Георгий. - Егор, значит. Дурачок ты. Она взяла меня своей горячей рукой за кисть руки, сказала: - Идем. И мы пошли. Я переставлял свои отчего-то тяжелые и упрямые ноги. У плетня сказала: - Подожди меня тут. И ушла. Уплыла. Скоро вернулась и завернутую полкрыни в тряпицу подала мне. - А теперь прощай, - сказала, и добавила – Останешься живой. И исчезла. Я постоял у плетня. Вспомнил, где я. Медленно ступая, добрел до рынка и затерялся в толпе. Ребята меня нашли и спросили, почему я такой шалый. Я молчал. Мы пришли во двор. Чисто побеленная хата утопала в зелени. На улице на столе стояла четверть с самогоном, и стол ломился от еды. - Деньги на кон, - сказал Пашка. Я сказал, что половину денег отдал. - Кому? - Цыганке. Паша сказал, крутя у виска пальцем: - Один из доблестного войска уже готов. Без войны контужен. Хозяйкой хаты была пожилая казачка. Полная и добрая, она приютила нас. То ли ее внучка, то ли приемная девочка лет пяти была тут же. Я отдал ей полкрынки с медом и пожелал ей вырасти хорошим человеком. Ребята, побывав дома, собрались. Появился и сопровождающий офицер. Поездом мы поехали в Баку получать танки с экипажами. А дальше нас ждала дорога. Но куда? Цыганку звали Дашей. Уцелев на войне, я в 1947 году ехал в Пятигорск лечить раненую ногу. Поезд остановился в Тихорецкой. Я вспомнил Дашу. Тогда я отдал ей деньги. А зачем деньги на войне? А ребята многие погибли, и Пашка тоже. Здесь, в Тихорецкой, у меня чуть не уперли чемодан. Всегда со мной случаются приключения. Интересней жить. В Пятигорске Эолова Арфа, где встретились Печорин и Мэри. Озеро Провал, куда в корзине казаки опускали Лермонтова для лечения. На Машуке место дуэли. Есть грот, где Лермонтов поссорился с Дантесом, домик, где жил поэт, около дома – дуб, свидетель буйной жизни поэта. Академическая галерея. Тут в меня влюбилась молоденькая медсестра из кабинета ЛФК. Не успели даже поцеловаться, и она с мамой и папой уехала. Не везло мне в смерти, не везло в любви. В Кисловодске дом художника Ярошенко, но был закрыт. Ялта – дом Чехова был на ремонте. Здесь вечером я наблюдал шторм 7 баллов. Величие красоты дикой. И тут музы: Море шумит, дикое. Ты
Каждый базарный день он был на своем месте, этот старик. Как говорила старуха, он "продавал свои хунды-мунды". И никто их не покупал. Она знала, зачем он торговал. Он приобретал, а не продавал подковы своей души. Я еще был на родине и пошел на базар. Место старика было свободным. Его не было. Не было вообще. Он унес много рассказов, рожденных его пытливым умом и добрым сердцем. Аминь! В мясном ряду я нашел Таю. Она торговалась с мясником. Я через ее плечо протянул деньги, взял мясо и мы пошли. Она сказала: - Дурак ты, Додка, - и обиделась. Много лет позже я понял, что торговалась она не из-за денег. Она была дипломатом, и ей нужно было самоутверждение. Ее женское самолюбие подсказывало ей и доставляло удовольствие в процессе торга, если снижалась цена. На базар ходить для нее было делом важным и потому, что она встречалась с знакомыми, вела разговор, присматривалась и показывала себя. В это время она была веселой. Она надула губы, да так мы и пришли домой. Мне дали корыто и сечку, и я рубил мясо. Пельмени настряпали. Георгий, как звала его Тая – Горька, ее муж, застенчивый и больной туберкулезом легких, принес винища. И начался пир. Все поняли, что мы не поладили с Таей. Но захмелели, обида у нее улеглась, и пошли шутки-прибаутки, смех, юмор. Юмор помогал Таисье выстоять и выдюжить перед ее болезнью. Она спросила: - А ордена с медалями привез? - Нет, - говорю. - Эх, ты, Аника-воин! - А зачем они тебе? - Да не мне. Ты бы их прицепил. Я бы взяла тебя под крендель, и пошли бы в центр. Пусть глядят, какой у меня брат. Тетя Шура сказала: - Сиди на дыре-то! В табуретках полумесяцем были дыры, чтобы удобно их переносить. Потом я вспомнил. Мальчишкой еще, если не ждать, когда бабушка подоит Бельку, через двор выбежать в огород, то нарвешь бобов и натолкаешь за пазуху. Сорвешь пару морковок, оботрешь их росистой травой, и через огород - на пруд. В меже между огородами рос дуб. Он был стар и весь в болячках. Желтые и скользкие желуди, упав, лежали под его могучими ветками. Даже бабушка не помнила, кто и когда его посадил. Проскользнув через огород и двор тети Мани Лещевой, тут и пруд. Солнце в мороку, и гладь такая, как будто пруд покрыт стеклом. В тумане угадываются силуэты лодок, и рыбак, сидя неподвижно, следит за удами. Но вот незадача. В нескольких шагах от берега, не понять, как, образуются волны. Пологие и невысокие, набегая на берег, они шевелят все, что тут плавает. Я, стоя в воде, нагибал голову и влево, и вправо, и не мог понять, как образуются волны. Ветра-то нет. А волны есть. Там, подальше, мужики вполголоса вели разговор. Разогрев смолу на таганах, они смолили лодки. Запах смолы и до сих пор, как аромат детства, я люблю. Он будоражит. Один мужик спросил: - Почто Васютка лодку-то не смолит? Я не знал. Я посидел у них, они спросили, как здоровье бабушки, чего нового в жизни. Детство – счастливая пора, и до конца своих дней человек его помнит и должен хоть немного оставаться в жизни ребенком. Надо было бежать кушать. Хлеб с молоком, одно яйцо – вполне приличная еда. Начинался день. Я умел гнать лодку по прямой, ориентируясь на проулок, сидя в гребьях. Если гнал с кормовой беседки одним веслом, ориентиром служил Шарканский мыс и кудлатая сосна. Но в плохую погоду, когда на пруду были валы с пеной, мне не разрешали. Шарканский мыс обрывисто и, весь из песка, опускался в воду. В нем были норы стрижей. Они стремительно носились, привлекая мое внимание. У них красивая форма тела. За мысом – поворот. Но туда я не ездил. Речка Шаркан широко разливалась и, заросшая камышом, образовывала настоящие шхеры. Можно заблудиться. За рекой Березовкой, через которую был налажен переход на сваях, у пруда, на поляне остановился цыганский табор. И мы, мальчишки, побежали. Цыгане ставили шатры, треножили коней, разводили костры. Я попросил молодую цыганку: - Погадай. - Принеси хворосту и воды. Да смотри, из речки! Тогда и погадаю. Я принес. Она смотрела на мою ладонь и сказала, что я утону. Дома я рассказал бабушке. - Ах она, анафема! Почто ты ее не отхлестал вицей? Ну-ко, пойдем, покажи ее. Я не пошел.
Старик шел к другу. С бабой вести разговор надыть. Да не то. Не тот смак выходит. Давно к другу шла незримая тропинка. Душевная. Он шел и думал, с чего он начнет свой рассказ. Надо, чтобы поинтереснее. Да и торговал он ради того, чтобы быть на людях. Человек ведь только с виду прост. А если поразмыслить да приглядеться к нему, многое можно обнаружить. Базар для него, что театр. С его гвалтом, движением, куплей и продажей, массой разных людей доставлял старику радость. Иначе он не мог. Он зашел. Спросил: - Здоровы ли хозяева? - Благодаря Богу, здоровы, - ответили ему. – Раздевайся. Иди к столу. Разделся, перекрестился на образа, что висели в углу. Сел. - Вот и ладно, что зашел. - Почитай, с Пасхи не виделись. - Выходит, так, - хозяин знал, что пришел старик неспроста. Старик поставил на стол четвертинку. Хозяйка нарезала малосольных огурцов, квашеной капусты в миске. Поставила на стол. Хозяин достал нож, прижал к груди каравай хлеба и стал отрезать по ломтю. - Куда столь пласташь? – спросил старик - Ноне все съедим, - ответил хозяин. По рюмке выпили. Хозяйка не стала. Гость рассказал о красивой бабе и приезжем мужике. - Гли-ко, чё втемяшилось в голову мужику, - заметила хозяйка. Улыбнулась чему-то своему далекому и поправила вышитый передник. Разговаривали. Осушили четвертинку, и хозяин сказал: - Сбегай-ко, старуха, в казенку. - И не подумаю, - ответила хозяйка. Достала и поставила на стол четвертинку. – От нас, значит. - Одначе, запасливая. - Да траву ноне настоять хотела. Старики степенно рассказывали, вспоминая свое. Они оба были на войне еще при царе. Имели по Георгию. Воевали в гражданскую. Старик собрался уходить и пригласил обоих в гости. Но еще до ухода они пели песни про Ермака и про бродягу. Без песни нельзя. Душа просит. Старик поклонился, поблагодарил за угощение и вышел. Дома за прялкой при свете керосиновой лампы старуха сучила нитку. - Поговорили малость, - сказал старик. От еды отказался и лег спать. Утром выпил ковшик квасу и пошел ладить дела в стайке. Подоив корову и накормив кур, старуха процеживала молоко. Потом старуха станет одеваться, доставая нужное из сундука. Пойдет в церковь. Зайдет к подруге и вместе они, довольные встречей, улицей, заросшей травой, пойдут по проулку вверх. Старуха зачнет рассказывать, какую писаную красавицу видел ее старик на базаре. - Старый, а туда же, - скажет подруга. - Не бай, - ответит старуха. - Ты, как-нито, заходи. Шаньги испеку, самовар наладим и посидим. В пятницу, ага? В пятницу она пришла. Самовар вел свой разговор, и на столе, с пылу, румяные, на блюде – шаньги. - Вовремя пришла. - Потому как знала. Поставила на стол мерзавчик, и старику не досталось, было поставлено только две рюмки. - Ладно ли это? На молодых баб заглядываешь? – спросила гостья. – Видно, седина в голову, а бес в ребро? Или как? - Ишшо чего, - старику не налили, и он был не настроен на разговор. Потом он обмяк, и дело в разговоре пошло на лады. Старик в душе был поэт. Он был писатель. Психолог. Я знавал эту добрую старину. Она мне по сердцу. И память кое-что сохранила.
После войны тетя Шура гостила у нас на Водном. Потом мы поехали на родину в Воткинск. Приходил уже старенький, с батогом, в чесанках с калошами, дядя Гриша Авдеев. Посмотреть на меня. Живого. В царское время с командой военных моряков и под командой адмирала Макарова он пригнал крейсер «Варяг» из Америки в Россию. В Порт-Артур. Поговорили, вспомнили. Он умел делать шикарное мороженое. Давно, правда. Я его проводил домой. С той поры больше не видел. Утром все встали, умылись во дворе из умывальника чугунного и пузатого с соском. На столе призывно шумел самовар. После чая тетя Шура спросила: - Чё нето делать-то станем? Было воскресенье. - Станем пельмени стряпать, - ответила Тая. И стала прихорашиваться.- А где мой полуперденчик? – спросила. Она одела лучшее, и мы пошли на базар за мясом. На пески. -Возьму тебя под крендель, - и она взяла меня под руку. Базар уже галдел. В рядах был народ и что-то выбирал, предлагал, торговался, веселый и негодующий. - Иди-ко пиво пить, не мешай мне, - сказала Таисья. - А где тебя искать? - В мясном ряду и найдешь. Она взяла у меня плетеную сумку и, довольная успехом, пошла. Три мальчишки стояли в ряд. Один, что в средине, держал на руке и прижимал к груди голубя, поглаживая другой рукой. На сгибе крыла у голубя кровь. Простоволосые, в рубашках в клетку, один в рубашке с горошком. В штанах, которые держались лямкой через плечо, и босые, они кого-то ругали за то, что много натянуто проводов, и что-де голубям негде летать. Расшибаются голуби. И этот тоже повредил крыло. Тот, что держал голубя, ниже ростом, курносый и конопатый, спросил: - Что же делать с голубем? - Отнесем к Ефимовне, - был ответ. – Она вылечит. И они пошли. Довольные найденным решением, сердобольные и отважные мальчишки России. Я посмотрел им вслед. Надо нарисовать эту троицу. Как знать? Может, так и будет. Сухой и рослый старик сидел на табуретке, верх которой был обтянут кожей. Удобно и тепло сидеть-то. На голове треух наполовину закрывал высокий лоб. Черные с сединой брови, лохматые и длинные, уместились над карими, близко к носу устроенными глазами. Прямой нос, длинный, с резко очерченными ноздрями, несомненно, был украшением лица старика. Подбородок имел четкие строгие линии и был частью квадрата. Он был одет в полушубок, крытый сукном. Чесанки с калошами на ногах. На холстине перед ним лежали подковы, ухнали, гвозди, замки и еще какие-то железки. Каждый базарный день он был тут. Это было частью его жизни. Посидев, и ничего не продав, он собирал все в мешок и шел домой. К старухе. Оставив табуретку у знакомого, живущего рядом с базаром. Дома старухе он рассказывал: - Ноне видел бабу. Царица – не баба! Бела лицом, глазаста, румяна и при теле. Он рассказывал, как и во что она одета, и какая у нее походка. - Неладно что-то ноне с тобой, - сказала старуха. - А еще вел разговор с молодым мужиком. Не нашенский он. Приезжий, слышь-ко. С северу, значит. Стужа у них там до 60 градусов. Лес кругом. В лесу зверья и птицы много. Сплав по реке, рыбы опять же много. Нефть и уголь каменный добывают. Старик не велел накрывать на стол: "Пойду-де к Степанычу". Старуха все поняла и уселась за прялку сучить из шерсти нити. Для носков. Старику. Ноги чтобы в тепле держать. Старик зашел в казенку. Выложил на прилавок 3 рубля 15 копеек. Продавщица поставила на прилавок чекушку. Старик осмотрел сургучную печать на головке чекушки и поместил ее в карман. - Не смотри, дедушко Ваня, печать целая, - сказала продавщица.
В прогоне между домами образовался родник. В земле. Вода чистая и холодная трепала песчинки. Трепала недели три. Потом пришли, приехали люди, приполз экскаватор и разрыл яму, как воронку от тяжелой бомбы. Обнаружилась труба. По краю воронки, на корточках и стоя, собрался народ. Все смотрели на трубу. Песок оплывал и стал закрывать ее. Начальник посмотрел на Ваню. Тот понял и спустился на дно воронки. - Щупай, где вода бьет. Ищи дыру. - Какая она, дыра-то? Узкая, длинная? Или какая? - Может, хомут поставим, а? Ване было тяжко. Он не успел прыснуть за сараи и потом леском добраться до заветного места. Надо было похмелиться. А попал в яму. Ваня засучил рукав и искал дыру. - Может, дыра-то сбоку или снизу, - кричали те, кто были вокруг воронки. Ваня, простодушная и добрая душа, искал дыру. А сверху давали советы. Все давали. И тут Ваня не сдержался. Он больше не мог. Душа его клокотала. - Что труба-то, баба, что ли, щупать ее, дыру искать, - сказал в сердцах Ваня и красиво, уверенно, с достоинством выругался, посмотрев на всех снизу вверх. Кто стоял – присели на корточки, кто был на корточках – встали. Мокрым песком по крутому склону воронки замыло трубу. Всем стало ясно – так не годится. Сейчас привезли насос и откачали воду. Ваня лопатой ударил по трубе и пробил ее. Охнули. Загалдели. Все стали говорить умно. Ване подали палку, он уцепился за нее и с чувством исполненного долга вылез из ямы. Намеченным и только ему известным маршрутом он сбегал куда надо. И пришел. Улыбчивый и спокойный. Через полмесяца уложили и приварили новую трубу. И завалили. Ваня ищет другие дыры и утечки. Иногда похмеляется. Жизнь, она ведь как вода, утекает через дыру. Хомут не поставишь.
Дым из кухни прекратился. С котелками, мисками, тарелками направились на запах. Несколько раз наполнялось ведро водкой, а цепь надежно удерживала кружку. Зачерпнул, выпил, и радуйся. Каждому свое. Ели кашу с мясом и еще чего. Но молча и сосредоточенно. И вдруг я высказался. Нежно, робко сперва, а потом как надо. Лейтенант сказал: - Молодец, Жорка! Прямо как в кине. Я окончательно ожил и был тому рад. Обед с водкой разморил, захотелось спать. Спрятанная дрожь вовсе утихла. Пришел начальник штаба. Значит, бой окончен. Зашел в дом, нашел спальню. Снял сапоги. И упал на очень широкую кровать. Провалился сном. Утром уселись в студебеккеры и поехали в лес. Надо было делать землянки и ждать прихода танков из России. Жизнь – это театр. И люди – артисты. Мы исполняли свою роль как умели, как могли. Впереди еще готовились бои. Много боев. И жизнь текла своим чередом. Кем-то направлялась и изменялась. Нужна была полная победа. О смерти не думалось, но она была каждый раз рядом. Страх, загнанный куда-то в глубину души человечьей, жил вместе с твоей жизнью, но заставлял двигаться, шутить, смеяться и очень много материться. Так проще и легче. Живи, человек, и радуйся восходу и заходу солнца, траве, по утру сверкающей бусинками росы, цветам, зелени, что вырастила земля, где нет войны. Не пугайся больше тишины. Она очень мирная, тишина-то. Привыкнешь. С одного взгляда научись понимать ребят, и они тебе будут благодарны, как и ты им. Короткая тишина пройдет быстро. А потом опять сядешь в танк … и вперед. Не раздумывай, что, когда и где с тобой случится. Один господин «случай» тебе судья и пророк. Он же – любовь и ненависть. И удача тоже.
На дебаркадере.
Раннее утро. Пахнет свежей краской. Скрипнула и открылась дверь. Спокойно вышел служитель. На палке устроена из веревок толстая и длинная метла. Она распушилась. К другому концу палки привязана веревка. За веревку служитель опустил метлу за борт и поболтал ею. Метлой вымыв палубу дебаркадера и поставив ее в угол, он уселся на табуретку. Свернул самокрутку, прижег ее конец и, довольный проделанным, сладко затянулся. В шапке-ушанке, сером в полоску пиджаке с мятыми отворотами, в штанах, тоже в полоску, заправленных в яловые сапоги, уже не молодой, он курил степенно, и, видно, был доволен началом дня. Откуда ни возьмись оказалась оса. Он отмахнулся. Она была некстати. Он был весь в думах. Она назойливо крутилась около. Он резко махнул рукой и в ладонь поймал осу, сведя пальцы в кулак. И тут же выругался матерно. Она оставила жало между пальцами. В кулаке, рассерженный этой нелепостью, он раздавил осу и с силой бросил ее на палубу. Встал, придавил сапогом, и растер, пошевелив пяткой влево-вправо. Отошел к борту и помочился на ладонь. Сходил, вымыл руки и уселся на табурет. Стал закуривать вновь. На той стороне реки, за лесом, золотое, с красным ободом, восходило солнце. Оно осветило песок, и он тоже стал золотиться. Золотыми же мазками оно отражалось в воде и упиралось в борт дебаркадера. Тихие волны, слабо набегая, шлепали в борт. Пахло водой и смолой. Прохлада воды наполняла воздух, было тихо и спокойно. Снизу воды подошел буксирный катер. - Чалку, чалку-то бери! – закричали с катера. Служитель сидел. Тогда с катера спрыгнул мужик и, накинув петлю на чугунину с нашлепкой, подошел к служителю. -Ай оглох, Митрич? Что с тобой? Неладно что-то, а? - Оса укусила в конечность, - сказал Митрич. Однако, сидел. Из утробы катера вылез парень в тельняшке. Лицо его, грязное от масла и сажи, сияло. -Че с ним? – спросил парень и стал носить какие-то мешки и ящики. Старший подошел к Митричу. Попросил: - Писни в этом месте, - и подал карандаш с бумагой на фанерке. Митрич расписался. Они стали отваливать. Молодой крикнул: -Ты смотри, Митрич, без штанов-то не выходи на палубу. А то, неровен час, другая конечность попадет под осу-то. Они дружно, с радостью довольных всем людей, рассмеялись. Митрич матюкнулся и стал сносить привезенное. Начинался еще один день в этом интересном и непонятном мире. Начинался весело. Дождавшись багажа, мы с матерью сели на пароход из Котласа, поплыли в Усть-Вымь.
Опустили задний борт. Из брезента вытащили половину туши коровы. Сержант зарычал: - Опять ты без передника? Шофер открыл дверку кабины. Вытряхнул из тряпки гаечные ключи. И тряпку, а это и был передник, одел на себя. Теперь порядок! Может быть, раз в жизни надо бы постирать передник, да, видно, без нужды, да и времени нет. На плахе, в кузове, стали рубить мясо. Тут же в кузове и дрова. Пришел мой лейтенант. Его где-то носило. По морде видно - сыт. Спросил: - А что в бочке? - Водка, - ответил сержант. У кабины в кузове находилась железная бочка литров на 300. - Что? Какая водка? - Ты что? Не пил водку? – спросил сержант. Лейтенант слегка дрогнул и вскочил в кузов. Шофер подал ему молоток и зубило. Лейтенант отвернул пробку и потребовал кружку. - Там в углу ведро, - ответил сержант. Я прыгнул в кузов. Лейтенант подставил ведро. Я накатил бочку. И полилось! К ведру на цепи приделана кружка. - Черти! – заорал лейтенант.- Мы же в Европе! - Оно-то так, - сказал сержант, - а кружек уже не сыскать во всей Германии. Исчезают. Славяне забирают. Тем временем подходили уцелевшие танкисты. Мы выпили по кружке и понюхали хлеб. - А это что за бочка? - Это – для бани, - ответил сержант. - Жорка, держи! – и лейтенант накатил бочку. Я опустил ее наземь. - Будем мыться, - сказал безапелляционно лейтенант. Сержант зарычал, но его успокоили. Закатили бочку в сарай. Под бочкой – топка. Натаскали воды. Затопили. Немцы очень аккуратно, по форме стога сена, укладывают дрова. Из дома принесли ковер и устелили на пол. Поставили стулья и кресла. Еще прикатили полубочку с колосниками и топкой. Разобрали ломом камни с мостовой, облили водой и заложили в полубочку. Зажгли дрова. Радость-то какая! Я не нашел в доме ни трусов, ни подштанников. -Фрицы с бабами спят в шелковых рубашках. Так проще, - сказал лейтенант. Пошли искать тазы. Мне достался медный таз, что варят варенье. В котле уже варилось мясо с пшеном. И компот из сухофруктов. Запах вареного мяса сшибал с ног. На раскаленные камни вылили воды и образовался пар, как дома, в России. Сержант принес мыла, вехотку. Пару шелковых панталон, но обрезанных и чистых, два веника, не понять, из какого дерева. Лейтенант посмотрел и изрек: - Да ведь это бабьи, - и бросил в угол сарая. Парились и стонали от блажи. Выстирали свои трусы и круто выжали. Надели. Парились, кто хотел. Пришел целехонький младший лейтенант. Из боя. Из пополнения. Тоже казанский. Первый раз в бою был. Повезло человеку. Сказал: - Вы тут яйца моете, а там ребята горят! На него посмотрели свирепо. Умолк. Танкисты не говорят и не вспоминают, что бывает во время боя. Фашистский снаряд пробивает бронь и попадает в снаряды, что уложены в гнездах в танке. Взрыв. И человеческие тела разрывает в клочья. Загораются баки с горючим. Человеческие куски обгорают. Не каждый раз. Но часто. Срывает башню, вырывает десантный люк. Ребят не найти.
Вчера в клубе была встреча с Девятаевым. Летчиком он попал в плен к немцам. Работал на аэродроме. Подобрал ребят, и они на самолете прилетели к своим. Его посадили на 10 лет. Дело было при жизни Сталина. Умер Сталин. Его освободили, и он стал первым капитаном судна на подводных крыльях. Ему присвоили звание Героя Советского Союза. О судимости, понятно, он не рассказывал. Пессимизм – проявление лени.
2 октября 1985 г. Ночью умер Радий Павлов. 4 октября его схоронили. 1925 года рождения. В 1943 он на фронте, снайпер. Потом окончил танковую школу в Саратове. Танкист. Радист-заряжающий. Война ведь шла под девизом «Смерть для жизни новой». Ничто так не заразительно, как пример.
7 октября 1985 года в зимнем саду нам вручали ордена Отечественной войны I степени. Вручал военком Кулик. Фронтовики уже старенькие, плохо передвигаются, с палочками. Вручались ордена и посмертно. А меня память вернула к войне. Это было, когда я, контуженный, с одним лейтенантом вышел, потому что выжил, из боя и показал начальнику штаба на карте место, где сгорел танк. Ребята не уцелели. Мы пришли в немецкую деревню. Состояние контуженного удивительно. Не слышишь, а, главное, не получаются слова. А как бы помогло, если бы выматерился! Легче бы стало на душе. Мат на войне – необходимая добавка к твоему состоянию. Он имеет форму приказа, просьбы, устрашения, ласки и уважения к себе и друзьям. Удивительное свойство. Губы шлепают, а мат молчит. Я был голоден, напуган, кто-то, сидящий во мне, глубоко был рад, что жив. Трясло. Нервный озноб. Я вскочил в улицу, мощеную камнем. По бокам – дома. Начальник особого отдела допрашивал пленного немца. Впереди и справа, у крыльца дома. Я это понял, когда увидел лейтенанта-переводчика. На меня замахали руками и что-то кричали. Я не слышал и злился. И тут я увидел двух солдат-минеров с миноискателями, идущих мне навстречу. Остановился. Стало вовсе страшно, и я зачем-то поднял левую ногу. Постоял на правой. А потом решил: пропадай моя телега, все четыре колеса. Слегка присел на правую ногу, оттолкнулся, потом на левую, на правую, хоп-хоп, и оказался на крыльце дома. Видно, я все же зарычал от радости – взрыва-то не было. Минеры улыбались. В доме – никого. Я нашел ржавую половинку хлеба, разбил об угол стола. Налил воды в какую-то чашу и вышел на крыльцо. Сел и, запивая водой, хлеб ел. Все мое существо наполнялось блаженством. Минеры, между тем, приближались. Я закончил пиршество. И надо было закурить. Табаку не оказалось. Минер, ведя миноискателем, подошел к крыльцу. Стал говорить, но понял, что я чокнутый. Мимикой, руками я показал, что хочу курить. Он достал кисет с газетой и всыпал густо махорки. Я свернул, послюнявил и закурил. На роже моей, конечно же, сияла улыбка, как будто я вышел из гарема. Минер улыбнулся, покачал головой и, оставив мне еще табаку, пошел дальше слушать мины. Было солнечно и тепло. Молодые силы возвращались ко мне. Уже было не страшно. Мин не нашли, но написали: «Проверено. Мин нет». И тут вкатился студебеккер, а на прицепе – кухня. Но дым из кухни не валил. «Черти, – подумал я, - приехали пустые». На мотоцикле с коляской подкатил старшина и с грозным видом и словами что-то изрек. Из кабины выскочили сержант и солдат. Отцепили кухню. Машину поставили впритирку к стене дома. И тут я услышал далекие разрывы бомб. Ребята отвернули барашки крышки котла и с ведрами ушли за водой. Радость-то какая! Кухня сама подкатила ко мне. Я стал слышать.
Зое дали путевку в Феодосию, и мы поехали. Там я купил курсовку и жил в гостинице. Перемена климата ломала нас обоих. Декабрь, холодно и стыло. Приехали домой. Нас встретили Валера, Николай. Спросил: - Как бабушка? - Все нормально,- ответили ребята. Через несколько дней позвонила Татьяна и сказала, что бабушку похоронили рядом с дедом. - Еще давно, как вы уехали в Феодосию. Я не стала вас беспокоить. Пища попала ей в дыхательное горло. Няня, которая ее кормила, испугалась приступа и побежала за медсестрой. Поздно. Мы устроили ее в дом престарелых с ее согласия. После смерти отца мать потеряла веру в себя. Она принимала старушек из религиозной секты. Читала религиозные книги, молилась, но со старушками распивала вино. Это при ее сахарном диабете. Бывали тяжелые приступы. Я жил у нее и ухаживал за ней. Приехала тетя Клаша, и мы перевезли мать к себе на Водный. Она издевалась над нами. Особенно над Зоей. Жить стало невмоготу. На наши просьбы и уговоры она не обращала внимания. Она окончательно сломалась. Потом тетя Клаша скажет: «Да простит ее Всевышний». Пусть будет так. Мы ее тоже простили. Я плохо знал родителей. Меня воспитывала бабушка, тетя Шура, даже Таисья, Василий. И даже поп. Всем, что есть во мне знатного – патриотизм, любовь к России, гражданское мужество, донкихотство и пр. и пр., – я обязан своим учителям, пионервожатым. В первую очередь им. Я горжусь, что я русский до мозга костей. Иногда страдаю оттого, что "до мозга костей". Другого не дано. Я горжусь, что родился в стране Пушкина, Толстого, Некрасова, Гоголя, Горького. На войне я отстаивал и защищал идеи великого Ленина. Как мог. Хорошо, что были Келдыш, Королев, Курчатов. Низкий им поклон. Иногда нас, фронтовиков, называют героями. А я скажу так. Были убиты старшие защитники страны, и пришел наш черед. Война – это противоестественное состояние человека. Это - когда надо убивать себе подобных. Но ведь их не просили в Россию. И это были страшные звероподобные люди – фашисты. Три процента осталось в живых ребят 1923 года рождения. И я всегда буду чувствовать перед погибшими вину. Они своей смертью даровали нам жизнь. Как мы оправдаемся, как мы живем? Что мы им можем сказать? Вся дрянь, которая во мне есть, она – моя, и я за нее в ответе. По телевизору кажут «Бесприданницу» Александра Николаевича Островского. Высоконравственная вещь. Сейчас таких мало. 27.IX – 1985 г.
Тридцать третий и последний текстовый блок "Раз-сказа"03-04-2008 21:36
25 сентября 1985 года. Дождь, хмара. Осень. Маленьким, еще в Златоусте, мать водила меня в оперу. Марица, Роз–Мари. Дома она напевала песенки из опер. Старые романсы. Песни на стихи Есенина. Сам-то я мечтатель, доверчив, сентиментален, вспыльчив, бываю наделен, после сильного потрясения, воображением. В обычном вижу необычное, усматриваю красоту людскую и, вообще, жизненную, красоту природы, а обсказать все это мне не дано. Это могут писатели, художники, поэты, актеры. А кто я? Не знаю. Неотесанный, видно, мужик. Ну, и ладно. Надо, чтобы каждый фронтовик описал жизнь свою, как я. Получилась бы всероссийская книга величиной с вагон. Для истории было бы славно.
Иван Максимович Мусорин.
Отец Зои. Только после получения справки о реабилитации он рассказал о своей жизни. Его отец был талантлив, по-крестьянски трудолюбив, смекалист. Но был выпивохой. Это его беда. Он построил мельницу с помощниками у себя в селе Обшаровке. Пропивал порядочно денег. Умер. Максимыч, будучи умельцем, с братом ковали коленвалы в кузнице. На токарном станке, сделанном из дуба его отцом, они с братом протачивали шейки вала. Брат вручную крутил, а Максимыч точил. Цилиндры и поршни для них отливали в Куйбышеве. Они изготавливали двухтактные движки 12 лошадиных сил и продавали. Максимыч, участник империалистической войны 1914 года, воевал в Румынии, в Карпатах, за царя, за Отечество. Заболел тифом, но крепкий организм победил болезнь. В 1929 году, при организации колхозов, его арестовали. Суда не было. Он не знал, за что. Его жену Евдокию и тогда еще маленьких дочерей Нину, Клаву, и Зою на телеге вывезли в поле и оставили. Дом зачем-то разобрали и увезли на станцию. Там его растаскали на дрова. Эту часть жизни лучше расскажет Зоя. В тюрьме Максимыча три дня кормили селедкой, не давали воды и не давали спать. Он рассказывал, а слезы текли по щекам. Потом позвали к следователю. Посадили на табурет, по бокам стояли надзиратели. На столе стоял графин с водой. Следователь потребовал подписать протокол допроса. Максимыч не знал и не чувствовал своей вины. Через какое то время он подписал протокол. Подписал смертный приговор. Ему дали воды и отправили в камеру смертников. Он написал на имя М.И. Калинина кассацию. Получил 10 лет исправительно-трудовых работ. От Котласа их повели этапом. Охрана состояла из уголовников. Сосед по этапу, узнав фамилию Максимыча, рассказал, что он читал в газете: - У Мусорина, то есть, у тебя отобрали при аресте пулемет, винтовки, прокламации. - Ты, - говорит, - с дружками готовил бунт против Советской власти. Максимыч оторопел. Их привели в лес. Зима, холод, нет теплой одежды. Интеллигенты умирали. Выживали более стойкие здоровьем. Их построили и объяснили, что будут заготавливать лес, что нужны умеющие точить топоры и пилы. Максимыч умел, и это спасло ему жизнь. Их было двое, и они построили избушку. Наладили печку. Насаживали и точили топоры и пилы. Распухли и экземой покрылись руки, а это смерть. И его товарищ отваром из хвои елок и сосны спас ему руки. В 1931 году их привели этапом в поселок Водный, тогда – промысел №2 имени ОГПУ. Будучи отменным плотником, он строил огромные чаны на химзаводе №1. Они есть на фотографии в музее. Потом монтировал дизеля и стал механиком дизельной станции, старшим механиком. Он умел делать все. Ковал долота и стамески у дома, когда начал строить лодку. Сделал двуручный рубанок и с Вовкой строгал доски. Его смекалка, покладистый характер, вера в жизнь, придавали ему силы и оптимизм. Он сказал однажды: - Если бы был живой Ленин и попросил, я бы добровольно поехал на Север. Он почувствовал себя плохо, и Зоя ушла к нему. Тещи уже не было - умерла. Пришел и я. Скорая помощь, и сестра с нее сделала ему уколы. С шофером на носилках мы вынесли его в санитарку. - Лучше я дома бы умер, - сказал Максимыч. Лестничные клетки маленькие, трудно разворачивать носилки. Мы привезли и уложили его в палату. Он умер на руках у Зои. Великий труженик, терпеливый и покорный человек, он прожил трудную жизнь и никогда не роптал. Он любил жизнь. Но не всегда любовь приносит радость. «Ты судьбу за это не кляни» (из песни). Отец мой был безнадежен, и я приехал его навестить. Он сказал еле слышно: - Сынок, я испортил тебе жизнь. - Не надо об этом - ответил я ему. Через три дня он умер. Он не рассказывал о себе, да я и не спрашивал. Мать моя говорила, что отец моего отца, мой дед, которого я не видел, был культурен, образован, благороден. Он служил у купца. Потом стал сам купцом. Отец же мой любил свою мать и берег всю жизнь ее фотографию. Отец мой был умен, предприимчив, был организатором. Умел вести беседу с любым человеком.
Тридцать второй текстовый блок "Раз-сказа"03-04-2008 21:23
Писание моё - исповедь или повесть о былом - пусть прочтут дети и внуки. И еще друзья по сердцу.
По лыжне Ивана Колотия.
Надо прокатиться по парку до памятника погибшим, а там под горку, через поле, спуститься с горки и - через реку. Поднявшись, болотом зайти в лес. На этом болоте до войны мы стреляли куропаток. Иван разыскал старые дороги, по которым вывозили еще до войны уголь и лес. Лыжня по дороге среди соснового бора приходит к факелу. Встречаются ямы, заросшие мелким осинником и сосняком, в которых выжигали уголь. От факела через ручей влево. Тут три сосны, как три сестры, вас встречают у лыжни. Начинается длинный подъем - тягун. Доверчивая осинка срослась в упор с сосенкой, да еще и скрутились, как обнялись. Поваленные деревья и пни укрыл снег, создав причудливые картины. Спуски, подъемы - лыжня для души, но и для тела. В марте солнечным днем прокатиться - одна прелесть. Бывало, падал, воткнувшись головой в снег, заносило на задницу и опять на голову. Главное, чтобы лыжи уцелели. А там - снег стряхнул, посмеялся над собой и дальше, с песней, вперед. Спуск к ручью, подъем. Солнечно. Стоит одинокая, вся в красе, сосна. Панцирный ее ствол до роста человека покрыт куржой, как обмазан сметаной. И в лучах яркого солнца блестит золотом окрашенный ствол. Ветви создают правильный конус дерева. Вся она величавая, гордая, и независимый вид ее придает ей уверенность. Пусть живет и радует людей. Ельник, как седой бородой, покрыт донизу космами. Убогие цветочки покрывают ветви и ствол. Идет подъем. На вершине холма начинают раскачиваться и тихо шуметь сосны. Далекий ветер и в солнечный день добрался в низину и шевелит простынь на березе. Обнажается белое, с малиновым оттенком, тело. Оно нежное, и манит к себе. Сошел с лыжни и поцеловал (как жену родную, обнимал березку). Стылые ветви березок и осинок, касаясь друг друга, издают унылый звук. Скрипит и попискивает соседняя осинка. Ветер с напором раскачивает сосняк, и он, трепеща, шуршит и чуть воет. Ветер здесь, внизу, затихает в парусности ветвей елок. Обрываются комья снега, издавая ухающий звук. Величавые и голые лиственницы подсвистывают и лениво, нехотя, раскачиваются. Музыка леса. В двух местах на крутых спусках надо, чтобы не упасть, ложиться грудью на воздух. Прибежишь на равнину. Это недалеко от факела. Освещенные макушки елей, и два клеста на елке отламывают шишки и достают семена. Красивая и заботливая птица. Жизнестойкая. В пне дятел расширил трещину и, как кузнец, обрабатывал шишки в этой трещине, удобно вставив шишку. Под пнем их много. И они в куче. Белка трепала шишки на елке и закидала ими снег вокруг елки. Столовая. Заяц натропил прорву следов и грыз сваленную осинку. Следы куницы, молодой. Тут, слева от дороги, молодые, как копны, сосенки, укрытые от стужи снегом. Перо рябчика ветром понесло. Оно ложечкой, и оттого крутится, застряло в ветвях. Покой во всем, истома, благодать жизни, радость созерцания. Пробегись, читающий, по Ивановой лыжне. И благодари его. Неосознанна и буйная радость созидания жизни наполнила мое сердце и голову. Рад, что остался живой. А сейчас: "Я теперь скромнее стал в желаньях. Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Словно я весенней, гулкой ранью проскакал на розовом коне". Много я передумал и вспомнил на Ивановой лыжне, идя тихо на подъем и лихо спускаясь под гору. В жизни я сделал немало ошибок и глупостей. И на склоне лет своих, как и каждый, перебирая ее, эту жизнь, говорю людям: - Уж вы простите меня. Постарайтесь понять мою судьбу. А что такое судьба? Стечение субъективных и объективных обстоятельств. Но это философия, и я в ней не силен. Я Дон-Кихот, Я Дон-Кихот. И это всем понятно, Я Дон-Кихот, Я Дон-Кихот, Но вот беда - не всем приятно.
Личность человеческая создается в детстве. На всю жизнь.
Тридцать первый текстовый блок "Раз-сказа"03-04-2008 20:42
Эгерт руководил драмкружком, и мы с матерью были его участниками. Ставили пьесу «Цветы». Мне нужно было петь. Я запел. Эгерт сказал, что так петь не годится. Назавтра он подвел меня к старушке и сказал: - Займитесь, пожалуйста, с этим молодым человеком. Простоволосая, худенькая, просто одетая, она осмотрела меня и сказала: - А глаза-то! Какие глаза у этого юноши! Она учила меня петь. Рассказала, что она учила петь Любовь Орлову. После войны я ездил с отцом на Ветлосян. Она умерла. Молодая, после института вся ладная и симпатичная Ира, попросила меня (мы вышли из зоны после репетиции) донести ее до дома. Я ее взял на руки и донес до дома. - Поцелуй меня, - она попросила. Я поцеловал. - А теперь иди. Скоро приедет мой жених. Она была врачом и, говорят, ушла на войну. Что с ней было на войне и после, не знаю. У меня были лыжи с ротофелловскими креплениями и ботинки. Предмет моей гордости. Лыжню я накатал до места, где теперь Аэропорт, и дальше по санной дороге, по которой вывозили лес и сено. В апреле бывают теплые вечера. Темно-синее небо. И откуда-то образуется с улыбкой луна. Одинокая, с зубцами. Облако на миг закроет луну, и в лесу темно. Потом луна откроется, и ее матовый свет покроет лес, лыжню и все вокруг. Причудливо осыпанные снегом пни и деревья заставляют сработать фантазию. Катишь на лыжах в мире сказок. Летом и осенью, где теперь аэродром, в землянке жили два старца, заключенные. Гнали смолу. Я бывал у них, пил чай, приносил им махорку и слушал рассказы о жизни. Алексей Левашов был старшиной дивизиона. Лет 32, коренаст, выше среднего роста, он имел открытое русское лицо. Спокоен, рассудителен, уверен в себе. Мы дружили. Командир дивизиона, красив и самоуверен. Что-то поругался с женой, и, сломав гитару об пол, разбил и ружье. Алексей мне сказал, что ружье можно отремонтировать. Я увез его на Водный к дяде Яше. Потом я с этим ружьем охотился. Шведское ружье. Стволы дамаск-букет, двустволка, 12 калибр. Она и сейчас у Коли Козюбердина. С Иваном Чижиковым, он был стрелком в дивизионе, по первому снегу тропили зайцев. Он, как и Алексей, служил на Дальнем Востоке действительную службу и завербовался в стрелки. Восьмерки, вскидки, обратные ходы зайцев Иван читал запросто. Я не освоил. Голова занята была ролью в пьесе. Он, когда в Воркуте было восстание заключенных, участвовал в усмирении. После войны он работал шофером в пожарке, а Володя Гвоздик был начальником. Володя сказал, что несколько лет назад Иван умер. Ивана лет 20 назад я встретил в избушке на Холодном ручье. Он приплыл с товарищем на резиновой лодке. Странно, но мы не вспоминали о былом. Двуколка, запряженная доброй лошадью, подавалась к дому, где жили Усковы, и мы с Алевтиной ездили в школу в Ухту. Я правил лошадью. Там, у школы, мужчина забирал лошадь. После войны Алевтина окончила институт и стала врачом. Вышла замуж на Вой-Воже. Муж ее работает в ЦК КПСС, а она в институте имени Склифосовского. Давно она с Зоей обменялась письмами. И все кончилось. Кто-то сказал: "Жизнь - это театр, а люди в нем - актеры". Я заканчиваю свою жизненную роль в этом театре. И сделать надо так:
Тридцатый текстовый блок "Раз-сказа"03-04-2008 20:29
Время прошло быстро. Отец освободился и прислал нам вызов. В 1939 году мы поехали на север. Почти всем классом меня провожали ребята. Мне не узнать, видно, живы ли Гера и Вася. Да и номер школы я не помню. Тетя Шура и дядя Вася уже, видно, померли. С матерью мы приехали в Усть-Вымь. На машине, загруженной овсом, было несколько человек женщин, и одна с маленьким ребенком. Мешки разложили по бортам, и в этом углублении мы все разместились. Поехали. Километров через 40 шофер остановил машину и спросил: - Кто умеет водить машину? - Я умею. Он позвал меня в кабину. - Я, - говорит, - не спал двое суток. Садись за руль. Действуй. Я поехал. - Только не гони. И он скоро уснул. Проехал я километров 80. У ручья постучали в кабину. Я остановился. Все слезли из кузова. Шофер проснулся. - Молодец, - сказал. Умылся в ручье. Стали кушать. Он позвал женщину с ребенком в кабину. Я полез в кузов. Мы приехали в Ухту. Однако жить мы стали на Водном. Отец работал начальником снабжения и часто подолгу был в командировках в Усть-Выми и Княж-Погосте. Мать работала медсестрой и участвовала в художественной самодеятельности. В пьесе «Егор Булычев и другие» играла жену Егора. В клубе играл духовой оркестр. Был и струнный, и симфонический. Заключенные - музыканты из Ленинграда. Почти вся филармония симфонического оркестра была арестована, и была на Водном. Татьяна Пушина - балерина из Ленинграда сидела и вела бальный кружок девочек. Михаил Михайлович играл на сцене. Потом освободился и стал заслуженным артистом СССР. Рано умер. Из Златоуста я привез ружье-одностволку, и с ним и собаками дяди Яши Козюбердина охотился в основном на белку. Петька Козюбердин бывал со мной на охоте. В стужу до - 55° надрывно стучали и скрипели качалки, шлепали компрессора, нагнетая воду в скважины. Выбрасывали красивые крендели голубого цвета нефтяные движки, установленные в домиках при скважинах. Летом и осенью от скважины к скважине были протоптаны тропинки, и мастера ловили петлями и хлопушами дичь. Дичи было очень много. Кое-кто имел с разрешения оперуполномоченного ружья. Заключенных в лагере было 3.500 человек. И после работы пропускники строили дома во втором поселке. Скоро приехала тетя Клаша с Тамаркой, и жили с нами в квартире по Ухтинской, против магазина с подвалом, первый подъезд, направо, внизу. Тетя Клаша вышла замуж за И.Д. Каракаша, и они переехали в другой дом. Отца перевели на Ветлосян. Мы жили в доме барачного типа. Приходя из школы, я уходил в лес, который был сразу за домом. Курил и думал, почему все время передают по радио и поют песни про Сталина, а про Ленина редко?