– Ой, мамочки... – Нинка присела на корточки, откинула мокрый картон.
Нинка Самохина вышла утром за калитку, к колонке за водой, и чуть не наступила на картонную коробку из-под «Мартини». Коробка шевелилась.
Внутри, завёрнутый в старую клетчатую рубаху, лежал щенок. Маленький, с ладонь, бурый, весь в складках, будто природа скроила на него кожи с запасом – на вырост. Глаза ещё не открылись толком, и он тыкался слепым носом в картонные стенки, попискивая так жалобно, что у Нинки сердце перевернулось.
– Ну вот, – сказала она вслух, хотя рядом никого не было. – Здравствуй, горе моё луковое.
Нинке было пятьдесят три. Жила одна. Муж Толик ушёл семь лет назад, не к другой, а вообще: надел резиновые сапоги, взял рюкзак и уехал на заработки в Тюмень. Первый год звонил, второй присылал открытки, а с третьего как отрезало. Сын Витька обосновался в Нижнем, работал на заводе, приезжал раз в год, на мамин день рождения, привозил коробку конфет «Ассорти» и виноватые глаза.
Дом стоял на краю деревни Калиново – добротный, пятистенок, ещё отцом ставленный. Участок двадцать соток, яблони, малинник, баня. И тишина такая, что слышно, как сосед Петрович через три дома кашляет по утрам.
Щенка она внесла в дом, отогрела, напоила тёплым козьим молоком из пипетки. Он пил жадно, захлёбываясь, молоко текло по бурой мордочке, и Нинка вытирала его фланелевой тряпочкой, приговаривая:
– Кто ж тебя, милый, так? Кто ж тебя на холод-то? Люди, называется...
Читать далее...