What're u waitin' for?
От нас можно получать электричество: увеличиваемся в арифметической прогрессии, забиваемся под неразрисованные, кипельно-белые комоды, запахиваемся в толстые халаты, разбиваем вдребезги телефоны и мысли, прикрываемся мнимыми подвигами.
И я все чаще пишу по ночам, а значит, с телефона, в редкие перерывы между провалами в яко-психоделические сны.
Терпением добиваюсь нужного.
Если мы будем слабыми, нам никто не поверит. Нас просто сметут, неуклюже задвинут кухонными сервантами, заколотят крепкими сосенками, сочащимися пахучей смолой.
И потому - сила. Гнемся, принимая на себя удары, выпрямляемся, бесконечными обещаниями поддерживаем такую нужную в нашем возрасте уверенность. И ночами, когда заботливое мосэнерго гасит свои фонари, кутаемся в тонкие простыни снега, еще не успевшего толком выпасть.
Все чаще краснею от стыда на улицах такого родного города, судорожно рвусь. Туда, туда, вниз, еще ниже, под землю! Там - кондиционированный мертвый ветер и вечно заглушающие слезы поезда. Вечные призраки холода и революций. Верные признаки.
А завтра все заново. Судорожные удары о грудину, цветные ларьки и терпкий запах зеленых иголок на перекрестках.
У меня же его не будет. Первый год - не будет. И даже ощущение неправильности происходящего не в силах прорваться туда, к нервам: оно сжимает в холодной ладони, не более. Впервые мне будет нечего украшать. Выросла девочка, выросла.
Антон, ах, Антон, милый мальчик с пронзительно лазурным глазом, ну и что? И где? И ты теперь - прошел и не заметил. Ну и я тоже. Не заметила... А потом звонил в дверь, и домой, и в метро, где не ловят телефоны, - туда тоже звонил. А меня нет. Не заметил...
И мне не обидно, как ни странно, нет. Только вот наряжать по-прежнему нечего.
Да черт возьми, мне и ставить-то нечего, какое там - наряжать.
Она писала на обрывках документов
корявым почерком безумные стихи
и джаз.
Он - препарировал духи
до множества цветных ингридиентов
и занимался с ней любовью на столе,
словно на капище безнравственных сравнений
букетов "Опус ван" и "Божоле".
Она звала его - "мой физик-неврастеник".
Её не трогал злополучный игрек -
его безвольный срыв на ноте "соль".
Из нижних нот она ценила боль
и саксофона истеричный выкрик
ввергал её в восторг.
Он, разгадав давно -
где спрятан звук и кода резонанса,
в районе "ми" распахивал окно
и пил непостижимость их альянса -
она играла джаз. Ей было всё равно...
by DimkaTeo.
Многоточия становятся пустыми. Между ними прячется, кукожится тонкий вакуум, вырывающий из расписания жизни положенные сверху события. Кто положил?..
Пусто.
Сны, пропитанные запахами.
Халвы, зеленой, слоящейся, слюдяной. Приторно сладкой.
Детскими вечерами, теплыми, постельными, с ароматом посвежевшей за пару часов улицы.
Терпкостью рук с веревками выпирающими под тонкой кожей венами.
Тупым одиночеством, неполным, временным, и о т этого незабываемо красивым.
Мои вечера.
А потом у нас будет девочка. И мальчик. Или нет, не так, два мальчика и девочка.
И я научусь готовить и вязать на спицах, и не буду запутываться в бесконечных нитках сине-голубой шерсти, такой, чтоб под светлые мальчишечьи глазки, и так, чтоб без швов.
Но об этом пока - тсс.
Об этом - в следующей серии.
Ну!
Октябрьскими знаменами, красными, кумачовыми - дорога в зиму. В зиму снежную, запруженную машинами, темными вечерами и терпковатым клюквенным запахом.
Промежуточный период. Ноябрь с его бесконечным ветром и девичьим страхом перед мужскими телами, со слезами и никотиновыми отравлением, невыстраданными отметками по истории.
Владимир Ильич, а вы? Что вы-то скажете в свое оправдание? Как пробегали, пригнувшись, между конвойными, сквозь стены вдоль и поперек знакомого Смольного, затем - в поезд, всегда вонючий, и в Москву, в хитровские переулки, к обожаемой Вальке-минетчице. А там: дифецитный шоколад и конфекты, и по утрам не партийный, правильный коржик с жидким чайком, а стограммовые, янтарного цвета рюмчонки и кусок краковской на грязноватой, с засохшими икорными плевелами вилке.
А потом назад, назад, партия зовет, не спит, ждет на широкой постели теплая, разморенная сном и панами, линиями да декретами Натаха. Не Натаха, Наталья. Друг и товарищ, соратник, плечом к плечу всегда. Жена. А с соратником какие ж конфекты? У соратника зато садик в Горках и хранится где-то в закромах эмалированное больничное судно - как предчувствие.
Владимир Ильич, а может, ну их, эти оправдания? Вас перепишут, казнят и реабилитируют, и про Вальку-минетчицу забудут. Ее навсегда закопают в архивах, как и остальный. Сколько их там? Двадцать? Больше... С бантами, широко подведенными веками, блондинок, брюнеток в хорошеньких пижамках, перезрелых матрон, пахнущих яблочной прелью.
И все чисто. Стерильненько, гладенько, поделено на вехи истории. Да ну их.
Владимир Ильич, только вы научите меня не дрожать от дурацкой угловатости бедер. Расскажите о той же Вальке: уж она-то, бесстыдная, знала, как надо стягивать шерстяные чулки с гладких, для вас подготовленных, ног.
Научите сдерживать надоевшие слезы, выкатывающиеся от любого неосторожного "нет", и коленки научите не подкашиваться от наплывающего рядом с ним желания. Потому что всю жизнь с подкашивающимися коленками - больно.
А от желания не уйти, оно ловит, скручивает, ставит в беспомощный совершенно ступор - неутолимое. И вырывается глухими криками, разрывающими черепную коробку, беззвучными, чтоб не дай бог не услышал.
Неуемное, дикое, Владимир Ильич, слышите, научите! И я буду учить историю, и обращаться к Вам с уважением, буду. Только скажите, как отвязаться, чтоб не засыпать, сгибаясь пополам от холода синюшных, бесчувственных рук - своих. Ну больно же, Вы же видите, больно! Чтоб не рвало изнутри злой, сбитой в ком нежностью.
Больно же...
Уф.
Отмучалась. Отмотала, отбегала - все.
Теперь лечь на холодный от осени бордюр, да краской замазывать синяки под глазами, отдававшими когда-то ментолом. И зализывать вспухшие на коже струпья, полусгнившие, кровоточащие - зализывать прогулами уроков и бесконечным смехом, длинной челкой и мальчиком в смешной шапочке, темным шоколадом огромными плитками и постоянно повышенной температурой. Вливаться в глухо, набатно звенящую Москву-реку и Яузу, доплыть до далеко глядящего Петьки Кривого и...
Вниз. С разбегу, задев бедром псевдоандреевский флаг, - вниз. Через шпили проклятого всеми святыми города - еще ниже. Так, чтоб потом, потеряв от высоты падения сознание, путаться в руках, больших и сильных, и плакать в подушку о неданных вовремя обещаниях, от того, что внутри - до двух атмосфер и один никуда не помещающийся кровавый комочек, бьющийся за диафрагмой. А его бы вытащить, расковыряв податливую плоть, - и тебе. Перевязанный голубой ленточкой, в целлофановом пакетике, чтоб не пачкал, незаметно склеенный по трещинам скотчем, скукоженный.
Отдать, так, чтоб с концами, чтоб положил в ящик, далеко, переложил ненужными лоскутками-винтиками, да и забыл.
И хорошо. Хорошо...
Пусто. По перекошенным венам - пусто.
По сколотым в кровь зубам - пусто.
И дальше режущими стонами прорывается вязкая пустота - вниз, к животу.
Прорывается, окутывает, облепляет невинные ни в чем органы, хлещет уставший мозг, сильно, больно, так, чтоб рубцы от нечаянных слов. Водянисто-кровяные.
И никуда от нее, и скорее, скорее в тепло да на свет, чтоб не достала. И вид непринужденный и как бы все хорошо, и еженедельные такие прятки так, развлечение.
Пусто.
The.
Определенными артиклями и терпким запахом лесных ягод и крепкого здорового пота - фрагменты последних дней.
Адаптация происходит медленно и очень, знаете ли, натянуто.
Скоро Новый Год.
Carmina Burana.
И ваганты - вечто молодые, с едва пробивающимся пушком на верхней губе и длинными, висящими сосульками, но чудно-мягкими волосами.
Фортуна сегодня играет: бегает, шлепая по лужам, подсаживается беспардонными тетками в ресторанах быстрого питания, сжимает, стискивает, давит слезы на улицах, в куски разбивает коммуникационные средства, ставшие уже наркотиком для немногочисленных еще в этом городе постиндустриальных девочек.
Ровные тени - ни зазубринки, на пятнышка, темно-серые, асфальтово-лиственичные, кленовосиропные. И если слова, то непременно тягучие, пластичные, свеже-терпкие, на буквы рассыпающиеся, примерно, как первоклашки, держащиеся за руки. И если двигаться - так же, быстро, впопыхах стягивая ненужные джинсы, путаясь в не по размеру длинных штанинах, которые, как назло, не хотят подворачиваться, трясясь бледными от недосыпа пальцами, формируя в неокрепшем, незарядившемся еще этой осенью мозгу неудачные бизнес-проекты.
И в холодной голове (маленькие, нерастянутые сережками мочки постепенно становятся одной с падающими листьями температуры) - бардак. Вечный, непреходящий и от этого еще более родной, и тепло, и случайно сохранившаяся с весны бабочка летает себе, летает, опускаясь, когда надоест летать, на дрожащую, протянутую по диаметру венку.
И мы говорим о любви - бесконечными парцелляциями, и уже нескромно, и резко. И неправ Алексей Евгеньевич - вовсе не быстро...
Мокрые пальцы - вены немного саднят, но это пройдет.
Постоянное срывание с места - тоже. Определенно, в этом нет ничего страшного, и у меня снова роман с зажигалкой и длинными волосами. А по ночам, когда никто не видит, сосед Руслан тихонько аккомпанирует мне на пивных бутылках - тогда садимся на подоконник и шепчем в мокрый дождь навязчивые тексты "Бумбокса". Иногда Руслана заменяет Анатолий, тот, что сверху, - тогда уже и не шепчем, уже и кричать можно - все равно никто не услышит.
Этой осенью я грезю (грежу?!) апельсиново-абрикосовым соком и терпеть не могу виноградный. И у поцелуев вкус этой осенью почему-то другой.
А периодически, очень редко, но все же, можно услышать, как смеются норвежские фейри, перекроенные на наш совковый лад.
Алексей Евгеньевич, я соскучилась по Вас. Соскучилась, но подарок так и не придумала.
Наконец-то. Родной до улыбки запах стирального порошка, нестройный смех и попытки драться за упоминание о возрасте - а сам-то?
И все это под жесткие барабанные стуканья по нежной черепной коробке, под дурацкие комментарии проходящих мимо людей, под запах молока и немного - соли.
Торопливые черкания ручкой по кажущейся розовой бумаге, неумелые, непродуманные - и оттого, кажется, более искренние.
Ворчание Маруси с другого конца стола. Беззлобное, даже чуть ироничное - но ворчание.
Двухчасовые мучения выбором: будить-небудить. Решила не будить.
Пусть высыпается...
Родной.
Когда нонконформность становится образом жизни. И это не полохо, но и, конечно, не хорошо.
А мне - растрепанные волосы, недосушенные, завивающиеся под осенним, ставшим уже почти моим, ветром. Мне - дрожащие руки, разворачивающие смятые бумажки стихов. Разговоры о шмотках и мальчиках на бесконечных уроках математики, смех на литературе и натертые немножко ноги от гуляния по темечку Города.
Мне - мамины руки, поправляющие одеяло, манная каша на завтрак и трогательно-влюбленная покупка пирожных.
Но зато я не умею носить каблуки и выразительно молчать.
И то, и то я делаю слишком громко.