Настроение сейчас - спиртокраски
Мои руки пахнут луком, и я обожаю этот запах – сладковатый, стойкий, индивидуальный, а самое важное, не становящийся кислым, - попеременно поднося пальцы к носу и затягиваясь. В моём одиночестве не стоит никого винить – всё равно всех не перечислить, а главное, что не вскружилась голова от такого количества совершенно посторонних, кармически обошедших локальных счастьев… У меня как раз тот возраст, когда могу себе позволить веру, хоть опыта хватает только на половину, а мыслей всего на несколько вдохов, надежда же вообще умерла последней – стул, я, стол, стакан, борода – моя программа на вечер; можете направить на меня камеру, чем не реалити-шоу? Ну, направляйте же!.. А, ну да чёрт с ним.
…переливающиеся светом в тридцатидвухбитных оттенках масляные капли враз затираются половой тряпкой, в попытке удрать под стол заливаются пеной до ослепительно-серой будничной белизны, предваряя подсвеченные жалюзи рассвета поверх заживо протухшей головы.
Да, я читал, да, слышал, в Польше то или России ли, блицкриг или бомбежки, под кучей обломков или накренившейся стропильной балкой, мать с перебитыми ногами и руками, намертво ухватив край обожженной пеленки, извиваясь змеёй по собственному кровавому следу тащила ребенка в укрытие, к безопасности, подальше от оглушающих взрывов, что шли вечной очередью и отдавались в грудь, и, разрывая кожу под драным платьем о каменную терку, до последнего ползла, спасая. И что мне теперь, с двумя руками и ногами, мне, в чистых штанах и взмокшей рубашке осознавать, что его больше нет, как ни зови и какие новые игрушки не покупай, что не прибежит в пыли и ссадинах и ручонкой не схватит за мои пальцы, нет, …он лежит в соседней комнате. В небольшой коробочке, опертой на две белые табуретки.
Со всем изяществом балерины в фартуке, сметая усохшую, скукоженную листву от оградки к свежему крестику в центре, он порхал с веником из угла в угол, от изголовья к калитке, и сознание, затуманиваясь мохнатым, дымным одеялом под ритмичные звуки отовсюду, кренилось в глубокое забытье, чуть напевающее, колыбельное, мягкое…
Слова, которыми ты молчишь, навсегда въедаются в память, кулаки, которыми ты молчишь, бьют по твоей же морде… Вот здесь и вот так я перестаю молчать! Вот так я прекращаю думать и верить, вот так я берусь за золотистую дверную ручку закрытой от страха комнаты и что есть силы насилую, пока она не развалится к чертям на мелкие-мелкие пылинки. Эй, проклятые высерки! ВЫ ДОЛЖНЫ ЭТО ЗНАТЬ! Эй, неработающая тварь, чтоб ты сдохла! ТЫ ДОЛЖЕН ЭТО ЗНАТЬ! Посмотри на меня, выругай меня, ударь меня, еще ударь, чтоб я заорала как резаная и ты не смог уснуть, бесчленное никто! ТЫ ДОЛЖЕН ЭТО ЗНАТЬ! Вы, суки, ВЫ ВСЕ ДОЛЖНЫ ЭТО ЗНАТЬ!..
Мокрый уборщик придет и вытрет острые края пятен, домоет разводы. Хоть чисто только там, где не сорят, но в этом случае в нём просто не было бы смысла и, как следствие, его самого, но ведь сейчас, когда каждый стремиться свернуться трубочкой, перевязанной цветным бантиком, как не заметить, что он скрупулезно и молчаливо отделяет ржавчину от костей, вымывает грязь из извилин, разливает моющее в тусклую лужицу на абсолютно чужой земле, выведенные краской границы влияния по частям которой он смачивает бензином и бережно затирает тряпочкой, что только он это и делает… Как не услышать его зовущий, но такой безликий вопрос в детском наивном «Откуда я взялся?», от чего до «Зачем?» рукой подать? И уж, конечно, бессмысленно тупить об него лезвия, пережигать дула, вырезать целые поселки и города, прикрываясь почти крестоносскими «благими намерениями»… Ты ведь видел его, перетянутого ремнями, зеленого и немощного в чуть голубоватой больничной палате с насквозь проколотым воздухом? Помогло?...
И думается, если мы все когда-то доживем до времени, где всё, что нас окружает, можно будет получить из мусора, то увидим мы это глазами, сливающими отработанную жидкость в луженые, освинцевевшие от тоски алкогольные
Настроение сейчас - hey!
Если ты вдруг проходишь мимо рядом, заходи, на это стоит посмотреть, а мне в моём потном от летнего Днепропетровска скафандре крайне не хватает самоотверженных собеседников зрителей.
Прошло 22 года, и я верю, что открыв свой рот одним махом прихлопнул другой, прошло 22 года назад – и вот он я, слизкий, свежеиспеченного красного, с неуместно торчащими черными клочьями, скрюченный как переразвитое старение, да еще на чью-то беду распахнувший глотку… Да и если бы с чем-то полезным её раскрыл, хоть не так жалко было б! А так… Крутанем вперед – я высовываю голову из окна под проносящиеся потоком пощечины тысяч рук кипяченного ветра. «Hey you, if you really against the wall…» - он щелкает о меня пальцами, а на мою натянутую до предела улыбку впору вешать прищепки и фотографировать для цикла хрущевского трэша, вместе с водкой, баяном, газетами на стенах и кухонным ножом, воткнутым в терпеливый стол.
В трех делениях позади ручка стопорится и закисает, прикипая к костюму, хоть к уходящей талии, хоть к презрительно сбрасывающей ноге, хоть след обласкать, хоть лизнуть взглядом, хоть... А нога уже на подоконнике, я вспоминаю, что карнизы с новых домов пересадили старым, что архитектура, да, развивается в прошлое и все об этом знают, но молчат. В поисках мечты о комнатушке в новостройке. И еще о чем-то – помечтать на досуге, перед сном, а то завтра рано ж… Я придерживаю её рукой, направляю в трамвай и стреляю, но он, бронированный, проносится за застеленный стеной горизонт обзора, лукаво высунув язык. Вот честно, женился б на трамвае! Прямо сейчас. Его лицо время делает только добрее, но не до такой степени, что начинаешь испытывать докторскую жалость…
Две ноги над двадцатью восемью метрами бетоно-воздушной городской смеси, мерило натикало пять лет и требует за них отчета, ну и оплатить квитанцию, конечно, - на моём счету много миллионов открытых ртов, мои жертвы ложатся в ряд по принципу домино, на их душах, проходящих через счётчик, если б поднатужился, мог бы научиться летать, игриво позвякивая в насупленную дверь хмурой жизни во всех её самопиарах в надежде на замученную рабыню, что отопрёт. Что именно мне отопрёт… Кстати, посмотри, я выключил утюг?
Я прошу таймер вернуться вперед и отсчитать месяц, - облить меня этим маем, во всей его разорванности пополам, недосказанности, нехватке, полной свободе за заевшей ширинкой – мне нужен такой эффектный взлет, за который смогу подойти к себе (ну хоть раз!), похлопать по плечу, признав, что есть еще на свете я-молодец. Просто. Помимо меня.
Я отталкиваюсь, как бы невзначай, случайно, в шутку болтая ногами. За что-то своё. Когда так умирает вирус, организм ликует, ВИЧ потому и непобедим, что слишком оптимистичен и самолюбив. А люди поэтому же продолжают свой род, детей не спрашивая даже потом, в зрелости, откровенно, чуть-чуть боязливо, нетрезво и пристально так: «Ничего, что мы тебя зачали? Правда?»…а ведь я хотел бы послушать ответы. Много, можно целый сборник.
…И вот мои ноги улетели далеко вверх, а панорама кричащего на весь свой спокойный сон пригородного района становится всё площе. Я кожей чувствую, как ссыпаюсь по крыльчатке огромного колеса, с другой стороны подымающего одного за другим небесных рядовых – у смерти закрытый производственный цикл: даже когда умираешь ты, остальные тоже продолжают умирать. Даже, когда, падая, в сантиметре от земли открываешь правый глаз и по-сонному критически оглядываешь край мокрой подушки… И враз индульгенция падения заменяется им же, только в настоящем длительном.
Я нёсся сквозь кроличью нору, летел спиной с балкона, срывался с высокой ветки, оступался мордой в асфальт и слишком твёрдую воду, терял равновесие просто стоя на земле – сон опытом приучил к сладкому адреналину вместо такого привычного страха
Крики! Вот сейчас бы в тишине они отчетливо отчеканивались бы на любой поверхности, дырявя пространство по чем зря, безнаказанно и с удовольствием, а потом там же расходились волнами, ломая скрюченные лапы деревьев вместе с полуоборотом человеческой боязливой походки… Но. Сейчас далеко не тишина, и, упорно убегая от ближайшего прошлого на остановку, намеренно слушая специально выдуманный и записанный мелодичный крик, я всё равно их слышу. Сквозь грохот помех китайских ушей, трамвайное приветствие лязгом и доброй мордой, сквозь туго распираемый острыми вопросительными знаками беременеющий живот, всё более дискретные лица, по строчкам уплывающие из памяти, через… Хватит! Я всё, блядь, равно слышу их, и они ярче повалившегося на землю Солнца, что вот-вот, в десяти метрах распахнуло свою уставшую глотку и, заорав миллионом переливающихся голосов, прикрыло лавочку жизни на застойный переучёт, а никто и не заметил! И в довершение услышанного вот уже – почти вижу – испещренный червивыми мыслишками коллективный ум, насаженный на самый высокий флагшток для пущей важности, посвистывает ветром из своих собственных дырочек, и что-то членораздельно, спутано крякает: «Нет, сейчас не поймать маршрутки, а так ноги гудят, так находилась, правда, вот это сиськи, да, эх, пожрать бы сейчас, только не жирного, конечно, надо кинуть на кредитку денег, ужас, я такая толстая, интересно, а как убивает кокс, ооо, посмотри фотку на стене, поржи, еще бы не забыть взять бабла…» - и всему этому я вверяю свой извиняюще-боязливо-писклявый, будто выметенный из-за печки сухой голос – «Можно?», звучашее как «Мо» или «Мя», снова протискиваясь и подставляя зад в печальном обзоре сорока глазами…
Сломанный самим собой, я уже вижу гораздо больше причин остаться для или ради, я более согласен и более спокоен, менее задумчив, в выводимых головой закономерностях гораздо больше счастливых финалов, и это придает дополнительное ускорение движению под сорокатрехградусным Джеком в прямом направлении по ровному и твёрдому.. Из человека я превратился в побежденного мечтой, и теперь лепить из меня можно всё, что угодно; а от осознания этой неизбежной конечности хочется на полную громкость врубить «тикалку» на всех часах вокруг, закричать под этот адский метроном , перекрикивая всех так срочно в ненужном дерьме нуждающихся и, прихватив с собой парочку очень срочных и важных информаций, врезаться с разбегу в стену, оставив только мокрый уплывающий след… Пусть растекается, обои все равно переклеивать, да и к чему врать - это всего лишь очередное «хочется»…
То, что никогда не будет моим, манит, оставляя на внутренней стороне кожи рубцы размером с карандаш каждый раз каждой мысли. Когда-то, когда я полностью обрасту ими, потеряв глаза, совесть, восприимчивость, какие-нибудь дети, с интересом в меня, случайного, заброшенного и темнеющего, всматриваясь, спросят в прошедшем времени: «Дядь, а зачем ты оставил после себя так много ненависти? Она же вызывает рак…», а я только и смогу, что прошамкать бестолковую ложь, вспоминая, как закатывал в банки, обжигал в кирпичи, зарывал в земле, прятал в чужих ушах под сгустками серы, заливал в бутыли, выдувая алкоголь, а иногда и просто смывал в унитаз сиюминутности городской жизни тонны соленых капель вырабатываемого для внутреннего пользования яда... И чётко осознавая, что они, подобно радиоактивным отходам, прямо сейчас, в этот момент, укорачивают жизнь кому-то, кто просто не в силах выключить эти доводящие до исступления крики в своей голове и оттого забивает себя всё глубже от органов чувств, буду тихо ухмыляться удачно переданной подаче. Полностью довольный.
На краю посадки, что стоит редким-редким древесным лезвием, высится покатый холмик, в промасленной чугунной пыли на белом кирпиче, сточенном зубном кольце под наносами ветра и времени. Иногда сюда стаей прилетают птицы, неясные, черно-серые, посидят напротив, поглядят друг на друга нарочито серьезно, поклюют показавшееся, отпоют свою минуту молчания – и разом снова взлетят до поры.
Я видел, как собаки, заприметив гул надвигающегося состава, начинают вертеться вокруг оси, а потом с лаем бросаются бежать вдогонку до следующего, отрезвляющего вдоха, в страхе с каждым шагом отпрыгивая вбок, но продолжая выть по вагонам, смотрел, как дети синхронно машут руками в блики окон, смеясь, или старые деды, остановив велосипед посреди параллельно змеящегося проселка, превращались в столбы-статуи и долго еще смотрели со странной морщинистой ухмылкой вслед, будто насквозь поезда проглядывая на предмет мелькнувших, удаляясь, юношеских мечт, за которыми бы сорваться с места – и вдаль по рельсам до упаду головой о щебенку или до заветного поручня, где всё сразу стало бы близко, спокойно и долго... Когда? Давным-давно. Но она была не такой. Она чувствовала поезд ступнями, она рывком выходила из дому и аккурат к концу электровоза носочками становилась на шпалы. Чтобы с запутанными и, казалось, отлетевшими в направлении вперед, волосами, с руками, разбросанными в стороны, балансируя, вытянуть губы и целовать ребристое движение стали. Её глаза открывались и светились, щеки сияли алее обычного, я прижимал её после и ощущал жар, что не спадал, и будто все внутренности слились в одно сердце, и оно, завернутое в кожаный халат, пульсировало «ту-дух, ту-дух. ту-дух, ту-дух…», оставляя всё, что вне его, за ним, бесконечной стеной леса от Москва до Хабаровска, одинаковым, постоянным, милым какому-то ностальгическому, душевному закоулку, но бессмысленным, постоянно проходящим мимо и неинтересным… Да. А я прижимал её, хотел близко и еще ближе, хотел украсть себе и только для себя, хотел долго, хотел детей… Но какие ж там дети – она любила поезда.
Мы немало прожили в этом доме, с этим забором за задворками поселков, у самой колеи, в полусотне километров до ближайшего райцентра, мы чуть диффундировали кожей, вернее, она в меня, постаревшего и чуть подавшегося вперед, но её обязанность встречать каждый проносившийся, блестящий ли в утренних каплях, будто только из утробы, разъедающий ли предночной сумрак влажный состав отогнала и возраст, и разговоры, и семью, и даже само существование времени, что здесь и так напропалую давало сбой своим уставшим непостоянством хода на обочине бесконечно длящегося поля, засеянного заброшенной культурой…
И, наверное, потому однажды я нашел её с вывернутой шеей, сжатыми губами и далекой улыбкой разреза глаз в кювете. На щеке синело пятно с пробивающимися красными прожилками – да, на ста двадцати случайно открытая дверь раздает смертельные пощечины... И как бы не обращая внимания на нереальность произошедшего, я, не знаю, почему, всё пытался вспомнить хоть одно слово, один взгляд на меня или хоть что-то в этом вербальном роде, хоть одно колебание её, но глухая стена полотна множила на день за днем и в бесконечности повторений в безупречном расписании без единого исключения, и всё не мог понять, вспомнить, выбрать, угадать, как её зовут, а заодно и кто я вообще такой. Так и не вышло у меня этого тогда сделать.
По документам, датированным выцветшей ручкой и слезшей с правого нижнего угла печатью, она до сих пор жива, проживает со мной на совместной жилплощади, она конкретно зовется, чуть старше, по скучным строчкам она была рождена женщиной и продолжает ей быть конкретного числа и года в далеком-далеком, очень людном и почти уже исчезнувшем от этого месте, в её паспорте фотография сосредоточенной девушки, бережно выведенная роспись и абсолютно пустые страницы, давно перевернутые временем и правилами… А на самом деле – вот же она, вот холмик с деревянным крестом и табличкой последней даты, когда я мог сказать, что видел её приложенной губами к движущемуся вагону, вот уголки вкопанных кирпичей в чугунной саже и промасленной пыли с колес. Вот она. У колеи, где и всегда. На краю посадки, что всё также стоит древесным лезвием.
Поезда
Мне до сих пор стыдно, по прошествии тысяч часов и стертых подошв, которые не раз успели потерять своё начало запутавшимся клубком, что из всех людей, имевших полноценный рот, нос, глаза, даже волосы, зубы, и голова их держалась высоко и прямо, тогда я спросил у самого себя. Что сил и храбрости хватило только на это, да так, что сейчас я и не вспомню вопроса, а ответ и подавно сам загладился в почти жидком пластилине извилин. Для сохранения внутренней красоты ;)
И каждая отражающая поверхность для меня зеркало заднего вида, где моему помолодевшему отражению постоянно набивают шишки, оставшиеся от которых шрамы воют так, что моих рук катастрофически не хватает, чтобы успокоить все сразу, - потому я сгибаюсь безвольной буквой, потрясая тысячами слоёв лицевых морщин, как трещоткой, и в психически выверенном, постоянно действенном спазме всё время вижу его – он стоит со включенным пылесосом, направив на меня ощетинившуюся трубку. А пылесос сосёт. И в его временном мешке неризмеримо пыльных фактов с истекшим сроком годности, прокисшей дружбы, растворившейся симпатии, спрятанных от глаз в задние карманы пугливых срамостей и так много (зло)памятных снимков со всех возможных ракурсов, что только из-за их багажа, кажется, я не люблю фотографию… А Илья смотрит на меня сверху вниз и кривится то ли в горькой усмешке, то ли в окончательно сделанном очередном выборе – всё никак не уймется в злости, что я так запросто переложил ответственность за всё происходящее на него, и что ему некуда от этого деться.
А настоящего нет. Цепкими лапами вакуума вылепляя прошлое из всего, что возможно, тянет, тянет пылесос времени, и вслед за свежестью только что тут бывшего вкусного воздуха в трубу влетают способности, навыки, старания, планы, умение управлять мозгом, вроде бы, еще недавно спасавшее от троеточий, сейчас же намеренно на отмерших серых полях только их и расставляющее, чтобы дать ему быстрее устать и спустить на тормозах всё, что ни приходит в голову, всё, что ни увлекает необычностью, всё, что требует хотя бы мизерного усилия, чтобы увидеться полностью, всё, что стучится только раз и всё реже... И эта куча с полумесяцами остригаемых ногтей, клочками вылетающих волос, полифонией смрадов каждого неудачного утра всё усиливает скорость своего бесконечного перманентного исчезновения, десятками тысяч одинаковых слов о том, что я здесь только чтобы терять, отпечатываясь по роговеющей коже.
И вот уже мне не нужно ни зеркала, ни воображения – я иду через толпу улицы, а Илья наступает на меня, и алюминиевая труба, гудя, по старой памяти блестит на спрятавшемся в тучу солнце. Я сосу из пальца, а он – из меня силы. Мои глаза настолько налиты желчью, и я боюсь, расплескав, испачкать рубашку, потому вокруг считают, что я всё время игриво прищурен и пытаются этим воспользоваться... И нет вообще никакого мегакатаклизма в планетарных масштабах, упорно незамеченного из-за глазных брёвен – жизнь идет своим чередом, и как бы я ни вставлял отвертку в ухо вкрест этой мысли, идти будет, и это будет правильно…
Илья читает эти слова и впервые согласно кивает – радость прогрессу в исцелении всего за полторы тетрадных страницы, что он продиктовал мне на ухо. Иль я сам это сделал. Не знаю.
У тебя такие мягкие руки, так какого хера ты расходуешь их на поручни и клавиатуру?
Они должны нажимать на курок и стрелять! Без разбору, пробиваясь напролом сквозь толпы ограждающих согласившихся, пассивных залихватски хныкающих противников и броуновски шатающихся в наушниках… Иначе то, что лежит под сердцем, никогда не захочет вылезти само, а, вытащенное, услышит сюсюканье и резко острый каблук, со смехам так картинно и радостно скачущий по неокрепшей, но крошащейся детской черепушке, и улыбка откуда-то сверху сверкнёт в каждом из стеклянных стен бизнес-центров вокруг. И пока волдырями лопаются по всей планете денежные пузыри и тучами умалишенных забиты очереди к проповедникам, и твоя жизнь росчерком на фирменном бланке с гарантиями сачком снимается с ветки и аккуратно сложенной вновь вкладывается к остальным в чемодан нового хозяина, ты должна убивать. Кровь за кровь. Независимо от милости славненького личика, независимо от длины ног и размера сисек, от которых все почему-то разом вошли в штопор и по плечи вонзились головой в землю, независимо от новомодных тенденций, а, вернее, вопреки им, независимо от того, хочется ли тебе или, действительно, проще вмазаться в уши пластиком и вжаться в кресло, пока за окном оно «само собой разумеется». Ты не на той планете живешь, чтоб безнаказанно так думать!
У нас уже есть мода на нездоровую радость, на миллиарды копеечных побрякушек, внутренних тоже, да-да, и она сверкает белозубо, не срёт, развлекается круглыми сутками и с тарелкой амфетаминов у неё никогда не болит голова, потому что она сама назначает сексуальные правила, у неё в подчинении всё рабы лампы плюс полки минималистичных магазинов, и все вокруг готовы почитать её величество, прислуживаясь, из радости от этого разбивающие головы о следы её божественных каблуков по плитке, подстукивающей и подцокивающей удесятеренно… Да, она, вроде бы, есть давно и чёрт с ней, но… в этот самый момент, когда это словонепроходитсквозь проверку орфографии нерасчлененным, она испытывает свою новую способность и уже готовится великодушно сказать своё «Ня!» и назвать это ПРИРОДНЫМ…
Платить нам в аду до- и посмертном вечную аренду сковородки и масла под драгоценные жопы за наделение способностью мыслить. Никто Там не спасет душу с красным треугольником «Человек» на голой коже.
Потому убивай, не думая о завтра, потому что о нём нужно делать. И делать немедленно.
P.s. Всем котятам под каблуками улыбчивых мразей посвящается.
Настроение сейчас - рвать
Улыбка «по-привычке» не строится нарочно – её перекосил на свою сторону звериный оскал, он даже гири на стальных крючьях подымает с протертых до трещин век, исходя волнами взъерошенных мышц, в судороге застывших на моём теперьуженовом лице, про то, что кому было и кем-чем станет, спрашивать и не хочется – нужно просто рвать, без разбору, драть до кровавого пола под лоскутками кожи и еще не упавших капель крови в воздухе грудину правого-близкого-нового-лучшего, ведь такой уязвленный по самые ступни самолюбия я просто не может (как казалось еще минуту назад) спокойно ерзать на стуле в перелистывании бездумных, опротивевших картинок на страницах картонной жизни – ему нужно скулить, размалывая кости в мясное тесто, которые, естественно, поэтому ему и не даны.
И капля взгляда, пойманная в слове, неосторожном местоимении и намеренно поставленной запятой, в раздвоенном выражении, застывшей ухмылке или доведенной до неузнаваемости улыбке, что тянет за собой обязательное ушедшее и гораздо более сознательное будущее, которому за его наличие впору бы, взмолившись, не видя, орать «Спасибо!» и бросаться в ноги, под самую весеннюю грязь подошв – а не об этом ли мечтал, хныкая от бессилия в прошлом, обратном крайне недалекому настоящему? – но хочется разорвать, разделать, выдрать все гортанные звуки из его ненавистной гортани и, растворив в кислоте, смыть к чертям, чтобы ни пальцем, ни голосом, даже косвенно не мог больше, не смел, скотина, привыкать дарить радости!.. Открытым плечом зашивается кадр – перелистывай, не могу смотреть, не думай, кто когда где и с кем, и почему ты вдруг уменьшаешься, как снежный ком в кипящей стали текущего, и ты готов метать оторванными у себя же руками на поражение, на преднамеренное убийство, нахуй, да и пусть летят, если им больше не дано, и вовсе не нужны они теперь – висят лямками, путаясь в ногах и кучках дорожной пыли.
Ведь что мне на самом деле остается, А? Кроме как порвать резину и забраться обратно в прошлое, в яйца, предательским раком оскопить намерено собственный ненавистный глаз, дьявольский нюх, уродливо распластанный на огненной сковородке мозг?.. Да, как уставшему старому хирургу, мне без нужды в конце дня копаться в мертвых кишках и считать это нормой. А почему-то так нужно рвануть обоев со стены и, закутавшись пьяным, наадреналиненным в жесткий рулон, биться головой о бетон, с тем, чтобы то, что у меня умеет думать, вышло из задницы и, протиснувшись по пишеводу, прорвав небо, взгромоздилось в голове на положенном месте и начало действовать, чтобы, выгнанным и обидевшим, сплавить себя с окончательно образовавшейся, поднесенной на осознательном подносе мысли, что у неё всё обязательно будет хорошо, потому что без меня.
Закурив воздух сквозь трахейную трубку, я черчу встречи, дни грядущего настоящего, фото, слова, бегущие кадры косой полоской по диагонали каждое, привыкая, что за неумение быть настоящим мужчиной, мне осталась только светлая память.
Планы растворяются в голове карамельным надгробием, слизанным насухо в голодный до действий год, и градациями серого вскрываются запустевшие белые стены в застывших кофейных брызгах, в неумелых потёках, царапинах нервного дивана и воздухе, спёртом, что, как загнанная в угол взбешенная кошка, утробным воем рычит на протянутую ладонь. Замкнуто. Разбросано. Пыльно, окно вместо свежести приносит ветер и мартовский снег.
Пляшет провод, наверное, им несётся любовь, а может, очередных погремушек раздают уставшим лысеющим и толстеющим детям – пусть поиграются, завтра ведь на работу... Вслед за цифрой календаря и вновь_неясно_каким_днем_недели отлежанный бок завернул за угол дивана и, скользя на собственном жире, улегся на грязный палас, а за его шлепком пришел будильник и напомнил, что я свожу счеты с жизнью, не вижу плюсов оставаться из-за их четкого отсутствия, мысли зажигают строчку, выгорают на середине, и только их уносящийся пепел заставляет кончать троеточиями, упорно пытаясь зачать.... Но что и где?
И если местом вполне можно было бы назначить вчерашний автобус, что вдавливал пот и прыщи дороги обратно в её обветренное морщинистое лицо, где деревья лапами умоляющих хватали бамперы с обочины и тут же отбрасывались в кювет резкой оплеухой, то «что» - это, определенно, всё то же бесправное, бессмысленное, беспомощное, глупое нечленораздельное мычание, которым я одариваю округу, сочинение из междометий на тему «Какого хера я решил завязать», (а мозг сам себе находит подсказку, что в 21 должен начинать уходить на пенсию по всем внутримозговым нормативным документам и никто не в праве его сдерживать), и если это оно, то, значит, яд из меня окончательно вышел, а тем более мне больше не нужно бояться не успеть сказать самых важных слов, и моё приземление на все лапы состоялось, о чем я должен ни капельки не жалеть, а начинать новую жизнь своего парня, только что зашившего себя в старых друзьях, старых словах цветущих плесенью тетрадей, старой памяти, вылезшим по-тихому из куколки червём и отправившимся в дальние дали абсолютно голым, чтобы не узнали и приняли хотя бы в хлеву переночевать…
…Когда-то однажды я залез на беседку за виноградом, упал и ударился головой об асфальт, много позже по пути домой нашел раннюю ромашку и съел её ртом прямо с земли, с самых колен, - сейчас же по крыше стучит фантомный снег ампутированного зимнего всевластия, я ем сено и, умиротворенно жуя, гляжу на закрытые новые ворота, за которыми свистит ветер, аукая собеседника по всей земле, но дома только стыдливо хлопают ресницами ставней.
Настроение сейчас - flower's'/end
А пока пусть родня меня ругает, что снова явился домой немного гнилым… Спасибо возрасту, когда даже продремавшие юность разреженные остатки, стираясь до белой кости, выгоняют из себя всё, за что можно было бы сказать «Вот таким тебя помню», и память замещается непрекращающимся сегодняшним днем, последним сроком возврата долгов, когда всё неопробовонное грозит съежиться в ничто, предновогодней распродажей выполненных обязательств по взвинченным до звезд ценам. По любым ценам, лишь бы отдали.
И я, кажется, не зря не боюсь, со временем потеряв руки и ноги по самый корень, не стать снова завернутым в скатерть беспомощным ребенком, а превратиться во взрослый отброс, моя пресыщенная нитритом натрия голова внутренне кровоточащей кишкой ноет об увеличении дозы, что нужна уже не столько для усвоения, сколько чтобы потерять сознание в болевом шоке – спрятаться в него от хронической боли... О, да, и запах изо рта, конечно, он (куда уж без?), стоматологи – выйдите, надеюсь, мои друзья и безместоименные знакомые вовремя вылечат насморк, не заразятся прогрессирующей тухлятиной, выйдут за дверь, пятясь, и снова мир во всём мире водрузится задорной пилоткой на Эверестов пик – настанет персональное затяжное спокойствие для каждого.
Думы спросонья недву(и таких чисел я даже не знаю)смысленно утыкаются в мягкий бок очень горячей кошки, что придет ко мне. Обязательно. Покрывалом долгожданного сна, пару раз, принюхиваясь и плюща огромные глаза-блюдца, осторожно пройдется сквозь круглую дырку в моей грудине, выросшую очагом с обугленными откалывающимися краями, урчащим животом, будто случайно, погладит кустящуюся щеку, молчаливой украдкой дойдет до изголовья, незаметно вонзится лапой над шеей и параллельными бороздками коготков причешет мысли, разрежет чересчур переплетенные узлы пульсирующей лески и, наконец, сорвет с серой поверхности завонявшийся слой птомаинов, кладбище нервов-самоубийц, их разлагающие почву мемориальные таблички... Мечтая, улыбаюсь. Да, мои мечты сродни матерным стенаниям шахтеров, ползающим на пузе по тлеющему трупу Донбасса, его сужающимися пластами прогрызая дорогу в ад… Но и им, как и мне, иначе жить просто никак.
Я ставлю точку в начале предложения, а личные местоимения выделяю запятыми, обороняя. Я прихожу домой подгниловатым, меня бранят, но кормят, а я хнычу, я пишу это, пока нитрит натрия в голове требует криком еще больше ярких, сияющих картинок – самая ослепительная будет шедевром, пока секунду спустя не станет обузой, новой нормой, я молчу, давая прохода в переполненной маршрутке меня по кругу, зацепившись кольцом парашюта за поручень, да всё сам никак не выпрыгиваю. Я, смиряясь, всё больше наглею и злею, и всё чаще по темени стучится, что «Я» - это просто наиболее удобное слово для обобщения всех противо(?)естественных жизненных процессов, по влажным следам которых расчетливо скачет моя оголтелая жизнь. Потому я и повторяю его снова и снова - неопределенно-интегральное существительное с ярко выраженным причастным характером.
p.s. Понятия подменены, а некоторые глаголы намеренно не употреблены в Present Indefinite из-за отсутствия такого времени в русском языке для удобства чтения и понимания. Наречия «обычно», «всегда», «изредка» и «часто» могу рекомендовать к использованию разве что как приправу.
Неосторожный шаг – и снова в западне у собственных прошлых удач, я на миг забываюсь, впопыхах ищу опоры, сажусь на скамейку. Мне 21, а я опираюсь на палочку и, картинно выпячивая угловатый жирный зад, аккуратно примеряюсь к спинке, кряхтя, наклоняюсь, пока не теряю равновесие и не плюхаюсь на неё всем телом, в миг одним большим раздразненным нервом. Кажется, у меня болят штаны и куртка, а ноги прохудились до дыр…
Невозможно чешется нос – сегодня утром в ванной я нечаянно порвал его пальцем слева до самой переносицы, потому весь день хожу с одним застывшим выражением лица: не дай бог кто что заметит! Впереди, на желтоватой глади реки замер игривый «бесовской» буй, приветом из навсегда прошедшего врезается на полной скорости пьяная камера, в ней снующие улыбки, знойный ступор, много водки и слишком странно одинаковые женские имена – помнится, был вечер рождения, и красный поплавок неваляшкой подпрыгивал и моргал из-за каждой волны, сам их и нагребая, будто в песочнице... И была там одна бледная со шлейфом утерянного смеха, осторонь, но очень близко, и я всячески пытался увлекаться любой подворачивающейся мелочью, только бы не взглянуть на неё, вина душила. А она ждала. Она давно ожидала, так, что, казалось, всегда, беспощадно и полностью, в шаге назад за тенью смерти – и страшно, что как ни поглядывал, она всё равно оставалась там... Недавно я увидел её вновь, опускаемой в яму после позиционных войн с туберкулезом; глаза были открыты, руки крепко сжаты перед грудью и тряслись, а в словах с немых губ только и слышалось гулкое как обух «Ты!..Ты!..Ты!»; она попирала носком комья земли на крышку собственного гроба, через каждое «ты» ударяя ладошкой по моему стиснутому в точку лбу; она нагромоздилась крестом над свежим бурым холмиком, а вечером вываливалась на нём из каждого окна улицы домой, и с криком «Ты!» смотрела в упор, разжимала пальцы и ежесекундно разбивалась об асфальт…
Мой левый зрачок укрылся тонкой плёнкой, как калькой – так всегда бывает, когда глаза начинают стягиваться кожей, но веки еще не отмерли, я читал, но – черт бы побрал оптимизм медсправочников! – даже не представлял, что случится так скоро!.. Некоторые из встреченных мной между делом бывших одноклассников пытаются обмануть необратимость очками, но, увы, на разлазящемся на полоски носу над надорванными уголками губ они выглядят еще несчастнее и жальче, резко начиная отражать твою собственную заискивающую деловитость, животный страх идущих на взлёт волов с твоей ускоряющейся упряжкой и все абсолютно лживые попытки удрать «по делам»... Но нет, мне темные стекла ни к чему – я хочу еще разок развернуться и взглянуть на дерево за спиной.
Когда-то оно приняло меня, моё бесконечное «почему?» на повторе, пиво и створки циркуля моих беспомощно брошенных об землю ног, а теперь с камнем на шее уносит вниз руками людей, от которых отказался ради будущего. И вот, дальше некуда, будущее настало, и будто смятые с детства знакомой ладонью фотографии порхают бабочками вокруг стремительного падения, они машут крыльями-лицами, восклицают иглами в мозг о себе, местах, временах, жизнях, моих опрометчивых словах и ветре, что поднял их и нагромоздил на мою голову корону из дерьма. А затем много-много отксеренных рассудочных раз, где я, никогда не щадя шалостей, размахивал бревнами в глазах, успешно подбивая игривые соринки и их покушения на безжалостную оптимизацию возомнившего себя самодостаточным эгоизма кучки комплексов....
Чтобы рот зарос правильно, обязательно нужно дождаться, пока выпадут зубы. Все до единого. И вот ты ждешь, пока десны вытолкнут их через неистовую, бестолковую, но «абсолютно природную» боль, ты ходишь по автобусам, магазинам, улицам, работам, жмешься по всё тем же углам, скрываясь, пытаясь жить обычной жизнью, но всё равно сталкиваешься там с такими же, с лицом, превращенным в рваный фарш, пережеванным, залитым слизью и приклеенным на место, обязательно неравномерно, клочьями, что раздраженно шевелятся при каждом шаге, рвутся с жуткой болью и опадают всегда не вовремя, у всех на виду жутким зрелищем, особенно для тебя самого... И за каждой сухой или подгнившей
Настроение сейчас - лысеюще
Я не знаю, у кого забрал эту мину господь, прежде чем подцепить на моё досье, может, это был глуповатый пожарный зарубежной глуши или собирательный образ генератора случайных лиц – теперь она со мной, всеми колкими отростками наружу, нате, гляньте на меня, как я зла!.. Однажды недавно к отражению незаметно подкралось Позорище, думал, покривляется и уйдет, а оно так и осталось паясничать.
Ведь, действительно, я не так уж и добр, в моей голове то прямо сейчас обветшалая молодая женщина качает на руках тринадцатилетнего дурачка, что, теребя член, усердно пускает слюну, протяжно завывая с полусмехом, а за окном под ночью парит вздыбившаяся метель в двадцать градусов, и по трубам под цвет обоев несется кровь из верхней ванной, смытая в канализацию вместе с душком запертой на сутки бетонном ящике души и тонной гирей, в момент ставшей меньше кварка, об небо разбивается самолет, а осколки летят на исчезающий дом, полный ночных скрипов припавшей пылью запустевшей кровати, а в комнате напротив пожилая шлюха от безысходности и привычки учит ремнем молодую основным положениям Книги Жизни, скомпилированной временем из обрывков рекламных газет…
Неизвестно, когда и зачем, соседнюю комнату сняло Позорище. Оно подсматривает за каждой запятой моих беспомощных сравнений и лебезит каждой отговоркой или лишним словцом перед идиотизмом, чтобы быть понятым. Оно постоянно твердит, что нужно жить, не снимая презерватива – и тогда его 97-процентная вероятность, что не родится уродливой боли, широкой души предательства, смысла сомнения, отважного цинизма, напускного натурализма, когда самому нечего ответить из-за шор тотальной отпущенности на волю объект отсасывания. И о том, чтобы, снова непроизвольно развлекаясь, не нарушить гармонии между синтетическим желанием, реакцией и безответственностью за действия – ничья задница из них не должна утянуть вертящуюся тройную качелю к земле; эмоции поглотятся клапаном резинки, избыток – мягкой стеной розового «здорового» эгоизма... И только так. Доверие и случайность режутся еще в генетическом редакторе – рудименты окончательно Разумного Человека. Вселенной во флаконе, от которого каждый обязан понюхать брызги, те самые звезды, что при приближении не становятся гигантскими огненными шарами, а остаются масляными блестками на отпечатках напудренных щек... В это время, прямо вот-вот, паучьи лапки учатся жить отдельно от тела, пока это только моторика, но прогресс расчленения не стоит на месте – я разведал, я подползал, я участвовал лично!
Добрый вечер, ораторы и молодые литераторы, доброй ночи, алкоголики, бог – растение, попавшее на благодатную почву, доброе утро, музыканты и пикаперы, добрый день, идеологические наркоманы… Вам всем недолго, но кому какое дело, правда?
Большой город надстроен над нами, не наоборот, и каждый держит большой его кусок, каждый матерится и гнётся, ноблесс оближ, края порвавшихся от натуги натянутых улыбок при этом аккуратно замазываются герметиком – никому не нужно знать, что тебе плохо, иначе… Хочется «иначе»? Поделись – и вон тазик, куда бросишь себя выжатого за секундную слабость серьезности потом, а я уж потружусь вынести на свалку, раз ты всё же идиот.
Выше стены – больше свободы; я знаю, что это инкубатор, потому я жру, пью, торчу и трахаю всех, без разбора. Неизвестно, когда и зачем соседний угол с тенью заняло Позорище. Оно глядит на, черт бы побрал, звезды, а я плыву на очередной волне дозы счастья в дом, откуда на прогулку высыпают развалившимся снопом гиперсексуальные инстинкты и участливое обвисшее женское горе вдогонку…
…..
Шелушится и падает на землю пепел. На северной стороне от влажности пузырится краска вечно подсвеченного горизонта. Клубится дым. Позорище смотрит на тлеющее перекрытие соломенного неба и молится.
Настроение сейчас - в глубине голодных окон
Мы с тобой топчемся по одним облакам, что роняют микрокапли на микрозонты, вдавливая их подошвами всё глубже в грязные разводы топлёным, оттепельным снегом. Наши лужи с растворённым воспалением лёгких в каждой общие, смежные - если ты пустишь волну неосторожным шагом, она дойдет до центра, чуть побалансирует на бритвенном лезвии взгляда и вернется, но уже ко мне. Наши звезды под туманным соусом падают за горизонт малиновыми мигающими самолетами и запоздалым утренним шлейфом-указкой... Если за такой потянуть, можно вытащить пепельный камешек и паказаться сумасшедшим и глупым, но счастливым, если оставить висеть - ты защищен, предупрежден и вооружен указательным пальцем; и так с нами будет всегда.
Пока подсвечу тебе уличным фонарём - оттепель посторонится. Не бойся отражений - просто моё лицо хулиганит и бросается на каждого встречного прохожего, и потому мой взгляд прыгает с зеркала на зеркало, с одним выражением, взглядом, целью.. Слушай, а я и не знал, что такой урод!.. Подмигну тебе сзади оглушительной сиреной троллейбуса - проснись!
0.5 тебя, 0.5 меня, 0.5 водки между нами - ходим по разным её берегам, выпущенные наружу, чёрт знает, с какой целью, каждый по своему неоглашенному "Зачем": я просыпаюсь по ночам и каждый раз вижу, как крик скалит белоснежные зубы сквозь немытое окно моего 9-го этажа, я слышу в нем свой страх - щелкает как счётчик Гейгера, я смываю его, сплющивая дрожащие веки, а где-то на гулкой глубине черепа чую, как улыбка разрастается до рваной трещины.. . Ты ничего не можешь сказать, сделать, написать - просто нечего, а, что есть, пылится в коробках с грибком, превратившись из гранатового вкуса в размякшую резину, и она неприятно цепляется за острые зубы, которые точатся зазря.
И, как прозрение, тут же рушится об землю туча, лопаясь от натуги! Брызги заиндевелости сосульками разносятся в стороны, и уже видишь - тысячью языков вылизываются пробитые в окна комнаты, тысячью пальцев выколупывается вся слизь из щелей и недодорванных уличных ран, сносятся за борт миллионы случайных свидетелей, весь горот залит мастерски, маргаритски, полом верхнего этажа и ненависти, случайно спроецировавшейся на отдельно взятую квартиру... Капли застывают в воздухе. Из них выглядывают рваные провода, постреливая искрами, полная луна уносится на вздымающихся крыльях блестящего водостока, кнопки столбов нажимаются все вместе, и вот избитый до смерти асфальт приоткрывает разорванный глаз в мутном ожидании гигантского паука, для которого кто-то сплёл из гладкой массы черно-бесцветную сеть разорванных швов и земельных морщин; и...говорят, грехи, смываются также, с мясом... А в закромах уединенной, больной и страшной памяти, забитой дубинами десятилетних пластов покалеченной жизни, вылупляется разжеванный ударной волной и пламенем вагон, становится на дыбы, грузно рычит, разевает пасть гипертрофированной одиноким безумием дверью и с хищным лязгом опускается на то_что_смотрит...
0.5 мужчины, 0.5 женщины, 0.5 водки между нами. Изначально и навечно неполноценное существование. Каждая из этих моих частей умеет сидеть на бордюре и ждать, думая, что она думает о чем-то важном. Умеет завидовать друг дружке. И по лебеде-рако-щучьи нестись по трём ортогональным осям, непростительно разрывая малюсенькую каплю клея в точке "О".
...Глубокой ночью дождевые реки, прощаясь, стекут вместе с нами за край земли, под слонов, кита... И каждый из нас булькнет по-своему. По-своему одинаково...
А пока у меня есть три полдороги.
А в 00:00 ты опасливо выглянешь из-под одеяла и за холодным окном увидишь КРИК.
Возьми у меня паузу. И спрячь в карман капюшонки, левый как раз свободен от руки. Не видно и на пару метров, ветер вбивает глаза всё глубже в мозг через решетки заиндевевших ресниц, проткнувших застывшее веко… Кусками жгучего льда по коже, ножом по щеке и шее, и я одариваю мостовую рубиновой россыпью.
Когда одеваю капюшон и становится спокойнее, вдруг на секунду темнеет и черной полоской по периметру поперечного разреза комнаты убегает к двери. Возьми из кармана паузу и верни её мне на минуту. Я машина. Я дискретный генератор собственной жизни, дай посмотреться в зеркало… Вчера под автомобильный гудок мужик за занесенным бордюром сбросил ушанку и заплясал, раскинув руками свет фонарей до полной темноты; так и танцевал под желтковый грязный проезжавших маршруток, вертелся с открытым ртом, глотая пепел с пережаренного солнцем бока глазастой Луны, бросался ногами до синяков попятившихся боков улицы... И вдруг исчез в зажеванной mp3-пленке.
За следующей паузой я бегу, отчеканивая чечетку по холодному линолеуму, с размаху бьюсь о косяк и падаю на пирамиду непочатых алкогольных лекарств с полок соседнего магазина… Прости мне меня. В каждой из них частичка паззла той самой моей разбитой вдребезги настоянной на сердечных переломах души. Выплюнутый мозгом-жвачкой серыми губами дома напротив в темень следующей паузы, я уже возле собственного памятника. Я в нем. Черный, стальной, незаметный, с размытым фото, закрашенной датой, будто поставленный посреди квадрата кирпичной кладки трезвеющего ума... Примерзшей к раскаленному от холода железу руке хотелось лизнуть – и вот... Колонна простившихся сплвёвывающих в стороны друзей, будто увозимых конвейером в никуда /везде, навсегда/, уходит в зашитый паутиной мрак туманного пасмурного дня, я кричу их спинам, что, шатаясь, исчезают. Я остаюсь совсем один, я кричу и неистово бьюсь телом о бетонный зимний воздух, смешанный со стальными листам, ужасный гул разносит уши со всех сторон темноты, коктейль их железного лязга, шлепания сырого мяса и страха, я кричу всё громче.
…И вдруг понимаю, что молча, ускоренно глотая воздух, бегу за очередным разрывом-терминатором, который, опережая свет и опоясывая периметр разреза улицы, уносится от меня с моей же скоростью.
А потом, запыхавшийся и обдутый до рубиновой лужи, сижу в сугробе и смотрю за причудливой игрой подснежных змей, роющих витиеватые ходы. «Я не одинок, я одиночка» - с каждым шевелением губ моё лицо всё больше тяжелеет, рвётся по швам, трещит, клонится, пока, наконец, не падает об землю солёной ледяной глыбой. Мой длиннющий нос опоясал Землю уже в двадцатитысячный раз, он всё растет и растёт, а я всё говорю и говорю с собой по душам, скупо по-мужски…
В постоянном ожидании «вот-вот» автобуса для таких же. Которым стыдно говорить по телефону громче, чем шёпотом, нужно обязательно отворачиваться от знакомых и картинно трогать подбородок, сидя скрючившись или, подвешенным на плети рук, не мочь ни сказать, ни промолчать, а только беситься междометиями на себя, впитывая кожей ядовитый человеческий смрад… В каждом из автобусов такие есть. Посмотри: в твоем тоже.
Привыкаю к жизни. Привыкаю терпеть. Это несложно.
Пауза берет меня сама, я её не хотел.
...в центре толпы, запертой в горящей пластиковой банке?
Раскуроченное газами небо, растянутое за обрывки и до пустоты разворованное, кренится в нашу сторону, осыпая дождем толи снегом по прямой линии. Той самой прямой, по которой от дома до маршрутки, от неё до дома, от двери куда угодно, и которая перпендикулярна стеклам окон – бьет яйцом града с утра раннего, пробуждая… Спасибо, Башлачев, за «ничего я больше не хочу»(с).
Всё, чему осталось мне научиться – спать на сжатом кулаке подбородком. Мне больше не стоит верить, в воздушные замки не пустят, в земных и подземных и так пОлно.
Всё, что мне теперь нужно – целовать кулак, засыпая. Ни к кому не привязываясь, никого не забыв, но и не открывать никого, чтоб не ранили.
Тело моё слишком позднее для выправки – сетка бикфордова шнура от мускула к мускулу. Неразвитому от недоразвитого передается амбиция, больше нечего. Врач засыпает золотыми антибиотиками, градусник врет, что болезнь острая, мозг предупредительно врубает автономку, родственники в обмороках, воздух в напускном сумраке – а внутри в печке динамитная шашка ожидает своего языка и зуба пламени, что уже прогрызает сахарную оболочку…
Всё, что мне осталось – упереться в кулак и заснуть. Без имени и имени, без слов и желания, без молчания и воя, без прямых ссылок за горы и границы.
Всё, что мне осталось кулак в подбородок. Осторожно, только не в зубы! И сон. И мне страшно.
Где-то утром подымется солнце, причешется, будто из поезда удаляющегося видное, в самолеты запрягут небесных коней и понесут людей крест-накрест, оставляя разметку на свинцовой дороге одного сплошного облака. Мне вколят в глаза ртуть – и они опадут зрачками к носу, да так и останутся зашоренными. Ветры будут отвоёвывать друг у друга высоты за высотами, вода в который раз отдастся морю, а люди возьмутся за руки и запляшут кольчатым хороводом вокруг планеты под задорный свист... Может, устав лить бронзовые слезы, сойдет где-то с постамента памятник и пойдет добивать недобитое и стучать ночами в форточки недоделанным. Верю, и ко мне придет – и поделом…
А я буду спать на кулаке подбородком небритым – сам на себе замыкаясь, без предательств и обещаний, которых не в силах исполнить. Ревность сгинет, как проглоченных силикатный кирпич, грузно осядет в желудке побежденной химерой и будет ждать выхода, в адских муках перевариваясь в ничто…
А я буду спать на кулаке подбородком. Уже без зубов – выбиты, и без глаз – выгнаны, с вогнутым носом внутрь – торчал, и ушами оборванными – выделились. Мой вырванный по клочку скальп застрянет между кровавых костяшек пальцев с вытатуированной на них мантрой «Забудь и живи» - и ударом за это ежесекундным, безжалостным.