Моя будущая жена как-то классически оставила меня без штанов: она расплескала кофе, сидя у меня на коленях. Ее комната была угловой, с двумя окнами на две стороны и облезлыми обоями; на старом серванте стоял крупногабаритный диктофон и томики Высоцкого; в серванте звенели стекла, когда по улице проезжал грузовик, на деревянном полу, покрытом охровой краской, был расстелен ковер, грязно-синий, но приятный на ощупь (на нем я обнаружил смятый окурок), и лежал двуспальный матрас.
Кресло было единственное в комнате; в коридоре, узком и длинном, шаркала соседка. За письменным столом сидела Шибанова и пела. Пела так, словно кошки скребли по коже. Анна пригласила ее для того, чтобы не производить впечатление, что водит в дом мужчин. Светало. Мы попали в гости к Анне с кинолекции профессора Zh., написавшего впоследствии книгу “Нация и сталь” и ставшего моим оппонентом. Так мы решили, когда стояли у метро веселой компанией, из которой мне нравилась Ия Белоногова, и пили пиво “Белый медведь”. Накануне выпитый портвейн – сперва в “Оладьях” на Большой Никитской, потом в сороковой аудитории на 3-й Владимирской – был тщательным образом отлакирован.
Я старался быть щеголем, носил купленную в ГУМе фетровую шляпу, а в ухе – цыганскую серьгу, зачитывался книгами с громкими тогда названиями: “Под сенью девушек в цвету”, “Невыносимая легкость бытия”, “ Над пропастью во ржи”, “Бунтующий человек” и “Сто лет одиночества”, мечтал стать режиссером. Анна писала стихи и немного музицировала. На ней было черное медвежий полушубок, через который талия не угадывалась. Перед сеансом кинолекции этот портвейн мы приобрели с ней в “Кулинарии” по соседству c магазином “Ноты”.
Она все время повторяла: “Ja-ja, Volkswagen”, - и в тему и не в тему - фразу из какого-то анекдота и смеялась большим ярко накрашенным ртом. Я присматривался к ней: она казалась мне не развратной, но и вульгарной одновременно. “Какие наши планы?” – спросила вдруг она подружек, слишком явно избегая смотреть на меня.
Под утро удалось выпроводить Шибанову, Анна легла спать в стираной-перестиранной полосатой пижаме и сказала: “Вы как хотите - а я иду спать. Кстати: мой первый муж был евреем, тогда вторым, по логике, должен стать антисемит”.
Жлобом меня сделали улица Революции, Улан-Батор и Ждань. Жлобом был, жлобом и останусь. И никогда не смогу понять, Анна, почему ты шикаешь меня, когда я препираюсь с лавочниками и требую с уходом discount, заказываю в ресторанах “Сингареллу” и “Ну вот и все, теперь ты можешь плакать…”, читаю вслух “Ветхий Завет” на пляже, чтобы заглушить фанфарную англосаксонскую речь; никогда не смогу понять, почему я должен чувствовать себя виноватым, если ем за обедом чеснок, запиваю раки Хайникеном, пробую на вкус термитов, сплю до обеда… Ведь я, Анна, выбираясь из твоей постели, варю тебе кофе. Застегиваю на два замочка лифчик. Никто не может так искусно накрыть поляну, как я. Никто не отыщет ночью и не затащит тебя в такие подворотни, в которых стационарные антенны громоздятся на крышах домов, как тарелки великанов, и дружелюбно улыбается луна.
И вся эта петушня, которую я увидел, Анна, на “Golden Prinz”, все эти прыгающие на пластиковых шезлонгах итальянские обезьяны (ведь правда, к римлянам они никакого отношения не имеют?), эти раздаточные столы, порционная снедь, тарталетки, канапе на шпажках, эта холодящая, мерзкая мелочность и предумышленность, эти сундучки-пепельницы с морским песком, эти флаги на корме, зачехленные перед отплытием, чтоб не закоптила турбинная труба...
Дмитрий, разворачивай наш триколор, смотри, какие торосы! Капитан говорит, что нас будут сопровождать дельфины. Не нравится, мне, впрочем, “Golden Prinz”. Назовем его “Crystal Ship”, по Моррисону. Из саксонцев я Моррисона лишь люблю, из юнкеров Лермонтова, из евреев Маркса. Прочь от винта. Пойдем смотреть якоря, Дмитрий. Они на носу.
Газеты начинают истошно кричать о “готовящихся” кавказских погромах 20 апреля. Во Владивостоке массовые стычки китайских и русских студентов. Никто не имеет права героизировать Hitler’а, какое имели Лермонтов, Мережковский и проч., героизируя Наполеона. Отныне блюстители прав - омбудсмены Броды и Лукины. В тюрьму брошен Тесак за “Heil!” в Билингве. Первым и единственным русским, осмелившимся в культовом месте порвать ножом девять раввинов, по-прежнему остается Копцев. В колонках играет “DANCE CHINOISE”.
Бабель, “Гюи де Мопассан”. “Двадцати пяти лет он испытал первое нападение наследственного сифилиса. Плодородие и веселие, заключенные в нем, сопротивлялись болезни. Вначале он страдал головными болями и припадками ипохондрии. Потом призрак слепоты стал перед ним. Зрение его слабело. В нем развилась мания подозрительности, нелюдимость и сутяжничество. Он боролся яростно, метался на яхте по Средиземному морю, бежал в Тунис, в Марокко, в Центральную Африку – и писал беспрестанно. Достигнув славы, он перерезал себе на сороковом году жизни горло, истек кровью, но остался жив. Он ползал там на четвереньках и поедал свои испражнения. Последняя надпись в его скорбном листе гласит: Monsieur de Mopassant va s’animaliser (господин Мопассан превратился в животное).” В колонках играет “DANCE ARABE”.
В моем доме кончилась соль, я по дороге с работы покупаю в супермаркете баночку – не везти же из центра города килограмм – соли с диким чесноком. Люблю тебя, как мясо любит соль, сказала как-то N. Сегодня закончился сахар. В колонках играет “NEAPOLITAN DANCE”.
В редакции случился скандал. Группа проверки проморгала, что Настя Чех – футболист мужского пола. Чешский спортсмен. В этой связи я был нисколько не удивлен, когда, взяв книгу N., - Бориса Виана, прочитал в ней: “Анна чувствовал себя за рулем уверенно и забавлялся тем, что, проносясь мимо играющих на тротуаре детей, шлепал их по ушам автоматическим виражометром”. “Осень в Пекине”. В колонках играет “DANCE RUSSE” (“TREPAK”).
Позиционировать себя по-настоящему безбрачными могут только люди по-настоящему одинокие или с голодом столь огромным, что никакой брак не погасит его. Когда от пустоты вечная трясучка. Я перестал читать одного друга - он там и сям упоминал про свою жену. Это был Степной волк. Плодовитый компилятор и не хозяин самому себе. Где твоя Гермина и Магический театр? Окурки в кофейных чашках? Зловонные носки? Араукария на лестничной площадке? В колонках играет “HUNGARIAN DANCE ”.
Проснувшись утром, иду в клозет. Смотрю на съедобного вида пену. Вчера пил квасное. Полы халата - в ком и между ног. Никто не видит. Память чиста. Тишина щекотлива. Позвоночник как саксофон. Кастаньетами щелкает Кармен. В колонках играет “SPANISH DANCE”.
Твоя влюбленность ложна, как очарование фразы на неизвестном языке. Но ты идешь по пути величайшего обольщения, сражаясь с трудностями перевода. Черное больше не надевать! В колонках играет “DANCE OF THE CYGNETS”.
Я ведь не только москаль, но и московит.15-04-2008 16:59
Один менгрел, знакомый по литинституту, писал в своей биографии: "Родился в Москве".
А я всегда гордился, что родился в Раменском. Возле испытательного аэродрома.
Я проснулся с чумной, веселой и звонкой головой. Мне было понятно, что я еще не протрезвел. Критский день наступает весь и сразу: без рассветных теней, малиновых всполохов, без зари, сонности, капризной дымки над горизонтом, без неясности. Как в амфитеатре. Пока Анна красилась, я прибирался в номере, включив по телевизору турецкий канал. Мне нравится слушать арабскую абракадабру, пряную, как восточные сладости. Я отчего-то был зол на Анну – за то, наверное, что она не выговаривала мне насчет Джойса. За то, что не была оживлена как я. За то, что пошла будить Дмитрия и отправила его, а не меня, в ресторан за завтраком. Я вышел с арбалетом на балкон и пустил несколько стрел на пустой газон.
Мы вышли из отеля и поспешили в Малиа по весьма плохой дороге. Проходили мимо мусорных баков, заполненных пальмовыми лапами, мимо припаркованных квадрациклов, мимо греческой хижины с палисадником и висящим на веревках бельем у входа – ввечеру там было по-семейному шумно, тут и там мелькали дети; мимо пашни, с которой снимался первый урожай картофеля – розового и мелкого; мимо только очнувшихся от консервации отелей со спущенными бассейнами. Был месяц май. В пабе у светофора вышивали последние посетители.
Думал, звонит сосед занять на бутылку. А это менты.
- Привлекался когда-нибудь?
- Условно, в 90-е. Резину мыкал из гаражей.
- Брат тоже на учете?
- Шили – давно - “по неосторожности” - скинул с приятелями с 16-го этажа тележку из супермаркета. Попали в таджикскую девочку. Но закрыли, оказался чистым.
- Когда ее караулил, какой-нибудь с собой взял нож, или предмет, могущий нанести увечья?
- У меня было два ключа: от квартиры и гаечный. Гаечным по виску, квартирным не спрашивайте.
- Последствий боялся?
- Нет, конечно. Когда убивают, спят как мертвецы. А ножом я не могу, это проникающее. Это надо холодную голову иметь, я не могу.
- Где ты ее подстерегал?
- Во дворике Архитектурного института, на Садовом, под аркой на Скатертном, на пленэрах в московских монастырях. Она художница. Много впустую простаивал. Устаешь сильно прочесывать толпу. В результате хочется убить хоть кого-нибудь. Все тем и кончалось, что рассматривал архитектуру, сырой красный кирпич.
- Пробовал нанимать кого-нибудь?
- Беседовал предварительно с одним уркой, откинувшимся, - он пасся у ВДНХ, а потом подумал – ну нах. Да и несерьезный он был, пьяный и с бабой и деньги вперед просил.
- А в последний день долго ее ждал?
- Два часа сорок минут.
- Она тебя испугалась?
- Нет, шла с рамой, как та музыкантша в клипе - не помню, как зовут, американская подруга Цоя. Одна была. Растерялась только немного.
- О чем вы с ней говорили?
- Не помню. В основном она говорила. “Да, у меня шлюшья натура” - говорила. У нее папик наклевывался, она заканчивала дипломную работу. Такая цаца.
- Она рисовала тебя?
- В графике, да, пробовала исполнить. Всегда выходила голова Сократа. Я у нее не получался. Она была стандартна. Но имела чувство юмора. А я – римский профиль и шею. Профиль прятала в анфас, шею покрывала эскадрильей неудачных штрихов, которые потом маскировала пионерским галстуком. Очень трудно вырисовывается мое адамово яблоко. Мне даже неудобно обходить его во время бритья.
- Тебе не кажется, что ты заговариваешься?
- Я в детстве начитался Гамсуна. В конце концов я убедился, что папик ее даже не сопровождает, а скандалиться в официозных местах не хотелось. И мотив как-то стал постепенно пропадать.
- Что тебе известно о ней сейчас?
- Вспомнил. Джоанна Стингрей. Куда-то исчезла.
Si: В Крыму шляпки носят торговки, экскурсоводы и художницы. Часто и те, и другие, и третьи – коренные ленинградки. Эвелина писала киммерийский Босфор. Под вино показывала свои пастели. Ее отъезд я проспал.
Sa: Незаметно погружаясь в остывшую вечность, оказываемся в Ия, проезжая через весь Санторини. Мифический вулканический рельеф, девственная реальность, бело-синий городок…
Я: 1837 год. Ялте присвоен статус местечка, в нем насчитывалось 30 дворов и 130 жителей.
Z: Во времена Римской империи назывался Турикум, а население составляло примерно 250 человек.
K: Э.Т.А. Гофман родился в Кенигсберге и жил в нем до 20 лет. Он не любил этот город настолько, что в своих многочисленных произведениях не упомянул его ни разу.
Разве это элегия? В пятницу ты покупаешь вино, чтобы развязать ей язык. Она запекает в духовке картофель. Ты обожаешь жрать под свечами. Но хочешь, чтобы эта обойма свечей, купленная в METRO к Новому году, скорей была израсходована, потому что в них нет ни грамма воска, все стеарин, и сгорают они без треска и запаха, и фимиамом курятся, когда их гасишь. Картофель хорошо идет с наггетсами под “Ограбление на Бейкер-стрит”. Килограмм красных апельсинов пускается на сок. Ты откладываешь допрос на завтра: сомлевшая, она что-то темнит.
День следующий: она готовит сырники и варит из апельсиновых корок цукаты. Вы выходите гулять в парк. Допрос продолжается. Она продолжает темнить. Как же тебе, наверное, тяжело жить, говорит она. Плачут березы, капли падают на спину. В МОСМАРТе покупаете х/к семгу – рыбные дни, рыбные дни наступили, возвращаетесь домой и празднуете встречу Девы Марии с будущей матерью Иоанна Крестителя.
Ты не можешь равнодушно проходить мимо помоек. На помойках к лету появляется очень много оконных рам. Ты читаешь рекламные щиты. Вы разговариваете о мертвых. О мертвых приятно вспомнить что-то хорошее.
Вечером она допивает вчерашнее вино, достает еще вина в припрятанной пластиковой бутылочке. В проигрывателе императорский коммивояжер поет про страну, где “злодействуют соловьи”. И вдруг она выходит из себя из-за твоих допросов, берет аэрозоль для волос и, воспламенив свечой струю, направляет ее на тебя.
Он уехал, оставив шуметь унитаз, и я понял, что единственная зажигалка была у него. Не курил я у окна. Но так внушил это себе, что кружилась голова. Софийский собор в лесу виднелся смутно и горько как артефакт. Я ненавидел Раушен.
Он был готов отнять у меня разум. Курортные городишки, когда сезона нет, становятся пристанищами самоубийц, помешавшихся влюбленных, криминальных гастролеров и таких транзитеров как мы.
Мы хотели сбежать в Европу, ему был нужен попутчик, а мне - его немецкий. Мы проезжали бесснежные поля, не оттаявшие еще пруды и озера. Днем по вагонам прошел русский консул.
А ночью меня за ноги стала дергать литовка-таможенница. - Донт тач, фашистка, - спросонья вскричал я, и пришли военные, и подняли обыскали меня. Он без сочувствия смотрел с верхней полки. Ему было похуй на меня. А мне на таможенников.
Потом мы проезжали литовский коридор: колючая проволока, прожектора, пограничники на голых платформах, преисполненные прусской напыщенностью. Напившись водки, я немного рассказал о своей жизни бодрствующему соседу-кришнаиту.
Кришнаит одобрил мой рассказ. Юктавайрагйа, - сказал он, покачивая безволосой головой. – В необходимых целях нужно испытать все.
Он ехал с девушкой, которая не участвовала в разговоре, но слушала нас внимательно.
Я очнулся в Кенигсберге на площади перед кафедральным собором. И впервые увидел черную голову Канта.
1. Позвонить Козину и отдать долг ему и Любови Спицыной.
2. Зарегистрироваться на одноклассниках.
3. Найти третью работу.
4. Подписать экземпляры журналов для литагента.
5. Придумать применение золотой краске.
6. Гостиная: фундаментальное обновление.
7. Достать горшки и кашпо для альпийской земляники.
Я не хочу быть журналистом. Ни штатным, ни заштатным. Но я покривлю душой, если скажу, что не поднаторел в комбинаторике и в использовании штампов. Но все это я делаю уродливо. Случайно производимое мной обаяние строится на неумении и неумелости. В том что я пишу, давно нет ветра, нет поэзии. В моем будущем тоже нет ни того, ни другого. Я беспомощен, и я всерьез удивлен, что так легко манипулируемые мной люди кажутся мне такими сильными, такими по-дамасски остроумными. Я хочу в Погановку к 11 сидельцам. Я приглядел там – по газетным фото – одну богомолку. Мы будем спать в разных гробах.
Я сижу перед ней по-американски, с кружкой чая в руке. Я смертельно устал, у меня в номере лежит друг в Светлогорске, он храпит как сапожник, и кинул в него подушку, потом ботинок, потом заорал на него. Она говорит, что любит своего мужа, она живет с ним 22 года, что он пишет искусствоведческие статьи в К*. Друг говорил мне, что если устала правая рука, включай левую. Она немного выпила, у нее светлые волосы, чувственный иранский рот, она рассказывает про Италию, про своего сына, рассказывает какой-то странный сюжет про человека, который любил Толстого, выкопал его труп из могилы и притащил к себе на квартиру. Я не спал всю ночь. Я смотрю на ее руки, руки курящей женщины. Они синие под люминесцентной лампой. Когда я ухожу от нее, мои коллеги радостно встречают меня. Но я устал быть пастырем. Отвалите от меня. Я в тревоге.
Наконец я просыпаюсь, он уже одет. Я лежу голый под простыней. Я люблю просыпаться в отелях в сырую сонную погоду. Можно курить и безнравственно думать о горничных. Он говорит: “Я уезжаю в Кенигсберг”. И выпивает из бутылки, стоящей на подоконнике, остатки минералки. Погоди, я сейчас оденусь, поедем вместе. Он на четверть азербайджанец. У него тоже иранский рот. Низкий таз и полные, расставленные обручем ноги. Нет, говорит он, встретимся на вокзале. - Пошел на хуй. Уходит. Я встаю, завернувшись в простынь, открываю окно. Я закуриваю и грею поочередно ладони на ягодицах. По безлюдной улице бангладешские солдаты в пробковых шлемах колонной бегут в столовую. На пригорке в лесу белеет церковь. Служка впустил нас в нее ночью, но все время стоял за нашими спинами. Зачем здесь эти солдаты, думаю я. Хочется плакать. Хочется пить. Нужно собрать его и свое постельное белье – тебе все равно сдавать, сказал он – чтобы в узлах сволочь вниз к горничной. Потому что мы остановились не в отеле вовсе, а в третьеразрядной гостинице. Нигде больше не принимали нас, ни в санаториях, ни в частных домах. Потому что мы были пьяны. Потому что я казался себе Верленом, а он мне - Рембо.
ЗЫ: С. оказалась не чеченкой, а казанской татаркой, N., по-видимому, полукровка-еврейка, а Ахметову я зачем-то наградил глазами сухумской княгини. Какая гадость. Надо съездить в Питер и покурить гашиш на могиле Надины. Выпить 0.7 пражского абсента и сесть за руль Passat. И я верю, что мы увидимся.
Что ходишь за мной тенью? Поел уже, мой волшебный. Не можешь один в темной кухне? Тебе нужен свет и звуки? “Аве Мария”, моя настольная лампа. Что увиваешься вокруг меня. Ты не умеешь быть один. Ты пассивный курильщик. И я тебе не нужен, ничего не говори. Тебе нужен свет и звуки. Ты любишь спать под свет и звуки. Я уже не беру тебя спать с собой, потому что не бываю пьян. Когда я буду пьян снова, тебя не будет рядом. Я буду сидеть под деревом на поляне возле церкви архангела Михаила, смотреть на городишко внизу и пить Белый мускат Красного камня. Из одноразового стаканчика. Зачем ты год назад пошел за мной? Зачем, убегая, возвращаешься снова ко мне? Зачем сейчас сидишь, отвернувшись? Да, я не купил тебе в твой день подарка, я был очень занят, магазины закрыты, я заканчиваю поздно. Но я сколько могу отстаиваю твою полноценность. Отбиваю от рук хирурга. А что за беда, не понимаю, чикнут семенники, они, верно, и болят у тебя. ОК, молчу.
Представь, шел с работы, дорогу перебежала черная кошка. Из темноты шмыгнула, под фонарем, и прямо перед ногами, как положено. Однако читал гороскоп на завтра – ничего не предвещает плохого. Что-то даже сулится любовное. Знаешь ты, животное, о любви? Вот Мопассан знал, и превратился в животное. Бабель об этом написал. Бабеля расстреляли. Писателей тогда расходовали как мух (или как собак, если тебе угодно), что говорить о простых смертных.
“Патрон на меня надо стратить”. Я о любви еще днем сформулировать хотел. Вот что получилось. Любовь – это когда сдохнуть хочешь поперед того, кого любишь. Мудро? Или вашему брату ничего об этом неизвестно? Вам известны только оргии? Но это болезни. У меня от сифилиса на плече знаешь какой шанкр был? Ого-го. А чесотка? Я все лето проходил в перчатках. А этот, трах… как его, ез… ОК, ОК... Говорил же: кошка.
А еще любовь – это когда ты – вещь в себе. Когда и свет, и звуки, и радуга глаз. Ты вот, смотрю, себя любишь. Облизываешь себя. Так мы похожи! Я бывает даже скучаю по самому себе и пишу себе письма. Бывало, собираюсь вылетать домой из какого-нибудь далекого города… - Чу! Моя любимая песня. Слышишь? “Ой, да во сне привиделось…” – в общем, перед вылетом пишу себе письмо, опускаю в почтовый ящик, и получаю его по прилету. А раньше, говорят, так ездили в Крым: отправят посылкой продукты, а сами поездом. Чтоб на себе не тащить.
Я вокруг себя вижу одну возбужденность. Знаешь, да, самочью что ни на есть возбужденность. Я сейчас объясню, почему меня это задевает, хотя меня это вовсе не задевает, поверь. Как бы тебе объяснить. Это когда у каждого очко пляшет расписаться в своей ничейности. Ага, примерно так. Ты в этом смысле молодец, мне нравишься. Фрикции эти, бегающие впустую по спине волны и с сумасшедшинкой взгляд – это ничего, для здоровья тебе найду, я обещал. У меня что-то у самого сегодня с самого утра руки дрожали. От голода. Я курил много, работал натощак.
В курилке бабам травил истории, которую на автомате уже 15 лет рассказываю, потому что не люблю и не умею рассказывать, а одну историю заточил для такого случая, чтобы веселить с гарантией. Бабы любят посмеяться. А поскольку я рассказываю автоматически, я успеваю за это время их как следует разглядеть. В этой истории заложил паузу после слов: “...и я плюнул” – когда можно под прикрытием нечаянного взгляда – да! как ты! я не могу прямо спокойно смотреть людям в глаза! – залезть в ее душу и успеть выскочить, пока тебя не прихлопнули - бабы открываются, когда смеются, что-то в них открывается, это я тебе говорю. Еще надо следить, какая как смеется, здесь много нюансов, лень мне про нюансы, устал я. Мне ведь что важно: литературный продукт. Я смотрю на вымя, а вижу потроха. А что? – другим можно, а мне нельзя. Сейчас все - продукт. Даже банковские услуги. Могу я отыметь от них свой райский продукт? Заполучить словцо… это ж только обманом выманить – и уже в своем подполье, в подпольном цеху перемывать - тысячи тонн словесной руды, как говаривал Пушкин. Вот и стою перед ними, как пшют, пока у них плацента не успокоится.
Это мой бич. Массовые сезонные психозы, приливы, бунт естества. Нужно успеть и тут и там. Это ничего, что прослыву наушником и интриганом, это потом. Не знают что ли, не чувствуют, что я охотник только за этим продуктом, и все равно покупаются.
Я иду по улице в футболке с надписью ЭЛЛАДА. Это продукт. Щас, погоди, схожу кофе сделаю и дорасскажу. Пока чайник кипит, продолжаю. Вот соврал же. Не по улице. В метро спускаюсь. По лестнице – хачевка вслед за мужем взбирается, чугунная как казан. И говорит ему – все, что я слышу - “За товаром плохо следит”. Во, думаю: продукт. Или – утром на холодильнике вижу свежий шри-ланкийский магнитик. Я спрашиваю, что это? А она мне говорит: “Я влябилась. Мне привезли из командировки. Можно я пока у тебя поживу”. Продукт…
Нет, не кофе. Красный чай. Поздно уже.
В.: Прочитай обязательно в "Митином журнале" дневник человека, которого зовут Маркин, если не читал. Имени его не помню. В фамилии вряд ли ошибаюсь. Оч-чень советую найти. После 2002-го года. Сам тебе найду.
Д.: вам читать БАБЕЛЯ "Гюи де-Мопассан". Найдите, распечатайте, и на ночь. Рассказ очень маленький и эротический.
Как уничтожать читателей? Если побежали одни, пришли другие, лучше. А вот я лучше не буду. Буду считаться только с модератором. Как это по-русски? – френдите Большую Сестру (у меня в ПЧ), учитесь доброте.
Редкий случай, совсем редкий: вчерашний, не сегодняшний сон. В. пришла попрощаться. Возьмусь не столько за описание, сколько за анализ.
Она решила поступать на учебу в Консерваторию. Кто мне скажет, почему Консерватория – от слова “сохранять”? Консерватории раньше были приютами для обездоленных, лень смотреть в БЭС, кажется в Италии. Потом во Франции они стали превращаться в музыкальные учреждения. Очередь из абитуриентов растянулась до Большой Никитской. Пока она стояла в очереди, я прорвался в здание, чтобы помочь ей уладить с документами. С тем, чтобы сбросить ее с себя уже совсем. Внутри была толчея и страшная давка. Я встретил какую-то чиновницу, немолодую белокурую женщину, и подсунул ей что-то из бумаг В. и спросил, где находится кабинет, где можно поставить печать. Она взяла бумагу, но тут же начала говорить по телефону. “Давай же быстрей, сука”, - молил я в нетерпении. Потом она сказала, что надо ехать на N-скую улицу и получить подпись от градоначальника.
Я вышел из здания, мы наняли открытый экипаж и сели спинами по направлению к движению. Мы выехали к Никитским воротам. Я следил за В. периферийным зрением. Вдруг приступ сильной тошноты заставил меня склониться над половиком. На дверце экипажа были установлены три глиняных идольчика-подсвешника для ночных прогулок. С пустыми глазницами.
Тошнота, однако, в сновидении не символизирует интоксикацию как негативную. Она символизирует готовность к абсолютной вытесненности. Я не раз во сне испытывал симптомы беременности, ел землю и мел. Это не муки, это так, сопутствующие недомогания. Вс. Идите себе своей дорогой.
1. Мойх – не древнееврейское имя. Не имя иерусалимского равви. Не кличка иерихонского булочника. Мойх – имя чудовищнее и мифологичнее, чем Голем. Мойх – это мойх.
2. Мойх больше чем трансформер. Мойх уродлив как Квазимодо, благороден как Робин Гуд, экспансивен как Чингисхан. Мойх перманентно интимен.
3. Как словоформа он имеет следующие падежные окончания*:
*Как видно в приведенной таблице, постфикс ‘х сохраняется во всех случаях. А поскольку в родительном и винительном падежах, согласно правилам русского языка для одушевленных лиц, словоформа остается неизменной, в родительном падеже Мойх употребляется в винительном котексте. Этот филологический прецедент - слияние родительного и винительного падежей, с доминированием винительного, - создает, специально для Моегох, новую падежную форму: предосудительную. Также Мойх имеет внепадежные, или альтернативные, формы: Нах, Нунах, Них, Пох и т.д. в сочетании с глаголами, междометиями и т.д.
4. Мойх всегда и во всем виновен. Истцом, ответчиком и адвокатом Моегох является его носитель. Стратегически Мойх настроен на аншлюс и адюльтер. Мойх – антигерой. Мойх не поддается оцифровыванию. Запечатленный на камеру, он являет собой ярого поборника плюрализма. Парадоксальным образом Мойх отвечает за качество, главным образом отличающее его носителя от животного: стыдливость.
5. Носитель Моегох не унижает его пиететом и процедурами математического вычисления, т.к. анатомическая точка отсчета Моегох труднодоступна.
6. Особенностями словоупотребления Моегох также являются: мужской род, единственное число, константное третье лицо (он). Исключения: нарушение данного правила вторым лицом (ты).
7. Мойх чужд честолюбию. Если бы Мойх умел говорить, он бы сказал: “Что в славе хорошего? Что хорошего в том, что на тебя дрочат?” Примеры музыкальных произведений, к которым Мойх не имеет никакого отношения:
а) Джим Моррисон “Плач на смерть Mоегох”;
б) Егор Летов “Мойх – железный как Ленин. Мойх – железный как Сталин”.
8. Основным источником распространения дурной репутации Моегох является женская идиосинкразия.
Греки еще до библейских времен муссировали тему происхождения человека из глины. Это у них закрепилось в традиционном танце.
Их мужчины танцевали парами, держа руки замком за спиной, однако же двусмысленности в однополых парах не было и в помине: во-первых, их юбки были явно древне-милитаристского толка, а под ними были закаленные рельефные икры, во-вторых, они зычно воинственно кричали, в-третьих, их движения, вполне грубоватые, скорее напоминали пластику греко-римской борьбы. Наконец вышли женщины и исполнили обрядовый танец, архетипический у всех народов – вроде нашего “Бояре, она дурочка у нас”, а приглянувшаяся мне гречанка вышла в центр, встала на цыпочки и мелко, незаметно вибрируя одними только пальчиками ног, стала поворачиваться вокруг своей оси, так, словно стоит на горшечном кругу, а этот круг длинными-длинными невидимыми нитями тянут вращая несущиеся где-то за горизонтом чистокровные арабские скакуны. Это вращение словно вгоняет в сон, даже музыка затихает, а она все вращается. Публика перестает дышать. В этот момент у меня чуть не случается эякуляция: поднабрался я капитально. Танец тоже – брачная ворожба. А моя голова – словно то пластиковое ведро на шесте на острове.
- Ты не любишь меня, - говорит Анна.
Мне почему-то вспоминается черная бабочка на ее купальных трусиках. Я встаю, меня качает.
- Люблю, - говорю я.
- Ты мне нужен был тогда, а сейчас не нужен.
- Вскоре ты все забудешь, забудешь что говоришь, уже завтра забудешь.
- Нет. Нет. Нет. Нет.
Моя гречанка из публики приглашает всех танцевать сертаки, я сперва подхожу к ней и говорю ю бьютифул, потом иду в бар за коктейлем, который я прозвал метаксолой. Дмитрия уже не видно, он, похоже, отблевывается в номере после скалапендры. У стойки стоит русский, который появился только сегодня - мы видели его за обедом в ресторане, я еще сказал Анне, что он похож на Джойса. Я встаю неподалеку и прислушиваюсь. Девушка за стойкой уже наливает мне не спрашивая, но про лед спрашивает непременно. Видно, я прервал их разговор. Нет, это не разговор. Русский читает ей “Пророка” Пушкина. Вот сцуко, думаю я. Девушка моет фужеры. Да ведь его жена только что поцеловала в макушку и сказала: недолго. Я все понимаю, конечно, я сам такой, но я – мерзавец. И то признаться – мне танцовщица понравилась, но я же – ничего личного. Красивые девушки принадлежат всем. Я даже не сказал ей: ю бьютифул, я сказал: итс бьютифул. Да. Ничего личного. Я, когда волочусь, когда таскаюсь – как я потом заискиваю перед Анной! А этот. Она же по-русски не понимает. Вот завтра ее сменит наш курчавый соотечественник, ему и читай. Джойс, сцуко. Смотрите, он подзывает ее и что-то говорит ей тихо. “No, no…” – ледяным голосом отвечает она. Нет, для чего я здесь стою, я просто так разве здесь стою? Я говорю ему: “А ты ПОМИНКИ ПО ФИННЕГАНУ наизусть знаешь?” Он молчит. Он отчего-то грустен и приклонил голову. Может быть, эта книга еще не переведена? Может, он надеется на помощь туристической полиции, о которой в буклетике написано? А буклетик вместо закладки в томике Пушкина. Хм-м, наивный человек. Здесь я давно все исследовал и извлек на поверхность. Я их всех в лицо знаю и местность просматриваю, не волнуйся.
Я надеюсь хоть на один его мужской жест или дрогнувший мускул – нет, он забронзовел. Смотрю поверх его головы - среди поредевшей публики вижу Анну, она поднимается и направляется к нам. Подожди, Анна, дай нам поговорить, а – он не хочет говорить! Он уходит. Не жалко. Них. Не жалко. Что скажешь, Анна. “Не надо, Мить?” А уже не будет - он ушел, его обломали. Пойти ли в паб - там на столах танцуют. Слышишь, как гуляют?
…Вот, передо мной воды голубого бассейна. Я ведь в них сейчас упаду. Ей-богу упаду. Я совсем один. Постой, где-то это уже было. Сегодня. Я фотографировал термитов. Вы ведь не удосужились выслушать. Они такие красные, терракотовые. Как тот истуканчик на углу крыши, видишь, Анна? У них на всех домах такие истуканчики, заметила? А ты говоришь, что не люблю. И не надо загадывать между нами желания. Я не Дмитрий, я, если хочешь - Митрик, да. А кошки. Я хочу их всех целовать. Завтра поплывем на остров. Ты думаешь, я не встану в пять? Пусть она мне нальет еще, я не только встану, я весь отель подниму. Забрать в ресторане завтрак? Не вопрос. У кого забрать? Где нас ждет автобус? У светофора? Да оттащи меня от воды, вода ж пожрет щас меня. На пароме “Golden Prinz”? Прости меня, Анна, ты знаешь, мне ведь надобно, чтоб с цыганами и медведями… Тесно мне.
Я вместо ресивера к проигрывателю тюльпаном пристегнул музыкальный центр, а к нему – колонки от домашнего кинотеатра. Внимание, соседи: все ласковые люди очень жестоки. И мстительны. Привет вашему перфоратору! Я боюсь своих желаний – они исполняются. Зимой Митя спал, теперь Митя спит как Рита Тэтчер по 4 часа в сутки. Теперь мы все будем слушать качественную музыку, и днем и ночью – Дип Пепл, Рамштайн, Звуки Му, Ивана Купалу, Берлиоза, “Камон бейби, лайдж май файер”, “Щелкунчика” и многое, многое другое. Так будет всегда.