• Авторизация


Тульская область 01-06-2018 16:06


Хотела уехать со мной далеко, я и позвал. Обычно что от женщин приходится слышать – на край света. Но переводчик, я заметил, избегает крайностей. Поэтому – с тайского на английский, а потом на русский – ко мне пришло это слово: далеко. Ей вместо Австралии продлили контракт в Москве ещё на полгода.

Вот это «далеко», я показываю. Здесь истоки Дона и равнина, которую измеряют гектарами. Она пахла бы шафраном, если бы её измеряли акрами, а так полынью. Моё детство прошло в Монголии, и я везде в воздухе улавливаю эту горечь – на Крите среди пампасных трав, на Чонгаре у кургана и даже на Клинском лугу среди иван-чая и конского щавеля.

Она любит тощих и белых. Как-то захотела покрасить волосы в рыжий цвет. I like you black, осторожно предостерёг я. I like you white, ответила она. Скрывается от солнца, в свободное время делает гимнастику, готовит. Иной раз мне трудно договориться с ней о месте встречи: пятнадцать русских слов – это весь её запас, немногим больше она знает на английском. Неуёмная, как ребёнок. Подбирает под себя ноги, с моего рукава снимает зелёную мошку и удивлённо показывает мне. Тля, говорю я. «Кря», – повторяет она и взрывается смехом громче моего. Я сорвал ей ромашку, когда останавливался протереть стекло, – она теребила её в руках, истрепала до венчика, а потом положила в карман. Как-то раз я предложил ей затянуться электронной сигаретой – дунула, смеясь, в мундштук, точно ребёнок. We are Thai people – написала однажды, и я услышал интонацию моей бабушки, которая приговаривала: «Мы люди маленькие».

В прошлые годы я сворачивал с этой магистрали в сторону Узловой и Донского и заезжал переночевать к двоюродному брату в Руднев. Отец мой родом отсюда. Школа из красного кирпича, один из её выпускников на подлодке К-8 сгорел в Атлантике. Школьники, среди них и девятиклассник отец, сами строили спортзал. Две широкие улицы, одна променадная, с такими домами, как это понятнее сказать, – таунхаусами. Толкучка на перекрёстке. В магазинах кислые продавщицы в спортивных штанах. Берёзовая аллея – при отце её посадили. На краю посёлка детский лагерь за бетонным забором. За полями каскад голубых карьерных озёр. Жутковатые терриконы, к ним ведёт ветка узкоколейки на земляничной насыпи, щебень сверкает кварцем и медным колчеданом. Жизнь кипела – танцы в Доме культуры, свадьбы за длинными столами во дворах с гармонью, – но шахты выработали, а горняков выкосила водка. Встала обувная фабрика. Посёлок вымер.

Последний раз был в Рудневе на похоронах бабушки. Приезжаю – трёхэтажный дом, как все строения, из красного кирпича, во дворе развешено бельё, под ним шныряют куры, меченые синькой. Всё как и прежде – и надо же, подъезд, всегда закопчённый, цвета стреляной гильзы, прямо светится изнутри от свежей нежно-фисташковой краски. Китайские входные двери. Пластиковые окна, кондиционеры. Посёлок стал микрорайоном Донского.

Отвалился регистратор, Пу. Эта присоска так и будет падать. В бардачке двусторонний скотч, придумай что-нибудь. Ладно, не сейчас, на остановке. И нужно будет купить разветвитель для прикуривателя, гнёзд мало.

Я гостил у бабушки школьником в весенние каникулы. В 86-м над этим районом расстреляли чернобыльскую тучу. Клубника в тот год уродилась знатная. Тазами с ней уставили всю большую комнату, аромат стоял как в раю. Тут неподалёку Плавск (он на украинском маршруте: пробка перед въездом, на пригорке церковь, внизу рынок, регулировщик с красным добрым лицом) – столица зоны проживания с правом на отселение. Бабушка отпускала в лес. Я подкрадывался к дятлам на расстояние вытянутой руки. Это очень сложно. Как боцман в снасти, всматривался в кроны сосен – у деда, копировальщика, висела над диваном во всю стену «Корабельная роща», и я зацепился за этот образ – с ослепительного наста в мартовском лесу. Сосна родственница кедра, а значит, тоже отчасти библейское дерево. За дедом пытался копировать и начал именно с этой картины. В твоей стране, наверное, нет таких обморочно высоких, телесных гигантов. Если прислонить ухо к стволу в той гладкой части сосны, которая в кроне, можно услышать – даже в безветренную погоду – такой индустриальный лязг ветвей и треск волокон. Как ЛЭП.

Иногда она уходит в себя и даже не пытаешься делать вид, что слушает… На родине у неё была работа в магазине нижнего белья, а теперь она здесь массажисткой. Как это произошло? И ещё я задаюсь вопросом: где это видано, чтобы взрослый человек так привязался к другому, не понимая ни одного его слова? Мне уже своя речь кажется невротическим бормотанием. Она дитя другой – не планеты, а цивилизации. Она сложнее устроена, чем я ожидал. Куда делась её неуёмность? Ведь обычно её руки не знают покоя – не только потому, что мы вынуждены прибегать к помощи переводчика и его нам не

Читать далее...
комментарии: 2 понравилось! вверх^ к полной версии
Отъезд 24-05-2018 20:11


Я заглушил мотор и жду её – в густой тени жасминового куста, где обычно ставлю машину, чтобы из окон никто не увидел нас. Какой чистый воздух, поющая птицами тишина. И диссонанс в сознании: выезжаешь из жасминовой тени, чтобы в конце пути припарковаться под кипарисом. Она выпорхнула из подъезда, махнула мне рукой. У неё слишком вызывающий макияж. Прячет глаза, не выспалась. I sleep late, написала мне в диалоге. Ты похожа на малолетку из хора девочек в клипе Оззи Осборна, говорю я. Очень хорошо, что она не понимает меня, а то обиделась бы. Пристегнись и поехали. Бог впереди нас. Это дальше, чем каток, где этой зимой мы пили облепиховый чай. Far from rink, Poo. Ты слабо сопротивлялась, когда я зажал твою ногу коленями, чтобы затянуть шнурок на коньке. Хочешь, угадаю: до меня ни один мужчина не стоял перед тобой на коленях. Зато я узнал, что у тебя слишком крепкие икры. Могли бы быть и помягче. Вери мач экзерсис фор боди. А теперь покажи мне, что ты из Страны улыбок. Smile! Я забронировал мотель на бензоколонке «Роснефти», 1119-й километр по левой стороне. А дальше… В мире, неизменном по существу, пересчитываются маршруты, старые дороги зарастают, паромщиков наполовину распускают, и переправа теперь снова служит просто запасным вариантом. Так что будем держать курс на мост.

А до этого был Чонгар. В 2013-м я последний раз проехал его. У  стелы на кургане остановился и вышел в степь. Раскинешь руки, запрокинешь голову – рубашка парусом, ветер щекочет живот, как дыхание девственницы. Горький воздух туманит голову – полынь ли растёт в этом краю, не знаю, – глаза блестят от летучей соли. Взять по горсти краснозёма Крита, серого суглинка Подмосковья и этого белоснежного грунта Сиваша – и можно рисовать пейзаж. Земля содержит в себе достаточный набор красок, чтобы, например, этим пейзажем были скалы Непала. Мусор – яркий или унылый – и тот прекрасен на земле, пусть часто и связан с гигиенической сферой. Шумит поток машин, обочина – песчаная коса после шторма. Пятна мазута, лоскут брызговика, осколки стекла, истлевший чёрный зонт как вывихнутое крыло летучей мыши, трепещущий полиэтилен с рекламной флексографией, муравьи на скальпированной абрикосовой косточке… Стоишь и смотришь на всё это, понимая, что нет безымянной жизни на земле – всё названо, у каждой статистически ничтожной вещи своя история, неизвестная тебе, поэтому незнакомые места так экзистенциально напряжены и поэтому для каждой вещи ты придумываешь легенду, ведь даже если ты лишён воображения, у тебя есть любопытство.

С кургана открывается вид на перешеек – буфер между материком и полуостровом. Лента асфальта полуденная, пыльная, узкая, с обеих сторон шалманы. Курятся мангалы, вяленая рыба висит на экранах из простыней. Интересно, чем теперь занимаются татары, может, промышляют контрабандой. Дорога ведёт к Северо-Крымскому каналу, к первой крымской остановке на рынке в Джанкое – солнце слепит, в зеркале заднего обзора мелькает частокол пирамидальных тополей. И веки горят, и ехать уже невмочь после ночи на границе, но именно здесь открывается второе дыхание, потому что знаешь, что скоро притихнет душа под кронами реликтов перевала. Это дорога, которую мы не увидим. Через переправу тоже не поедем, она на всякий пожарный случай, я уже говорил. У одного нашего великого поэта в доме была такая дверь: зазвучит на дороге колокольчик – и поэт прямо в исподнем выскакивает на потайное крыльцо, садится на коня и наутёк от гостей в соседнюю деревню. Я много знаю о жизни и воззрениях разных писателей и поэтов, в пути тебе расскажу.

Здесь у нас другие тополя. Вчера прошёл дождь, их запах – такой характерный, что уже мало сказать: Москва пахнет тополями, – скорее верно, что тополя пахнут Москвой. Я ещё не решил, как мы поедем – по Люсиновской или по МКАДу, но хочу быстрее выехать со двора. Здесь, на Радужной улице, прошло детство моего сына Себастьяна, здесь перед окном кухни в небе кружили белые голуби и осенью краснел клён, а сейчас нашу квартиру снимает эта  девушка на переднем сиденье – маленькая, с длинными чёрными прямыми волосами, почти африканским сплющенным носом и накрашенным, большим, пусть немного лягушачьим, но, будучи растянутым в улыбке, фотогеничным ртом. У неё белые зубы и милый наклон головы. Что-то древнее, дикое, шумерское я вижу в её лице. Мне нравится в ней сочетание церемонной покорности и ребячливости, она толкает в спину, если негодует, и цепенеет, если я прикасаюсь к ней, но вполне непринуждённо, по-европейски, целует меня прямо на улице. Впрочем, к этому поцелую она готовится как кошка к броску, и ей приходится вставать не цыпочки. Давай повторим урок, говорю я. Russian word. Она произносит слова на русском, неуверенно, растягивая слова до неузнаваемости (я загибаю пальцы), сначала самые главные: потом, давай и пока. Метро. Спасибо. Хорошо. Красивый. Вкусно. Маленький. Рука.

Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии

Во изменение изменений 24-05-2018 20:01


Друзья, 28-й фрагмент был последним, и это хорошая новость.

Возникла пауза, спасибо, если это было замечено вами.

Она была рабочей и, конечно, связанной с моей глубокой неудовлетворённостью написанным.

Мне пришлось переосмыслить некоторые цели, изменить акценты и интонацию, и я вернулся к началу.

Продолжаю выгружать свой материал с самого начала, основательно освежив его.

Новые имена, менее замысловатая стилистика, сгущение сквозных тем.

Кому-то может быть интересен этот процесс, и я благодарен за возможное внимание к моему черновику.

И я меняю рабочее название этого материала, теперь он будет называться "Мост".

Всегда с вами.

 

комментарии: 2 понравилось! вверх^ к полной версии
28 02-03-2018 19:41


Это притча о жизненных приоритетах, Себастьян. Надеюсь, не слишком занудная. Мы ведь страсть как любим поучать, не правда ли? Меня за это упрекает знакомая аспирантка, говорит: ты мыслишь в форме долженствования. Это так, Себастьян, а полистай наш семейный чат – частота слова «надо» просто зашкаливает. Я помню, отец рассказал мне историю из военного фильма. Это тоже притча. Шли солдаты в горах – Кандагар ли, Кавказ, Альпы – не знаю, и вдруг перед ними разверзлась пропасть. Бревно перекинуто. Кто пойдёт? Вызвался один, полез, а в середине сорвался. Командир сказал: «Мало быть смелым, надо быть ещё и ловким», и через минуту его увидели на другой стороне.

Я ожидал, что семейный чат будет возможностью искупления (и не только в Прощёное воскресенье), источником силы, безусловной любви – или каналом эмпатии. Что сказать – я разочарован. Мы только и умеем что ломать комедии и троллить друг друга. Братьям не знакомы прописные буквы и знаки препинания. А ведь это и знаки уважения. Каждый диалог разъедает ехидная критика. Комментарии хамские, шутки развязные. Кто задал этот ласково-садистический тон – уже не разобраться. Непочтительность братьев – прежде всего к отцу – доводит меня до белого каления. Они не признают и моего авторитета. Если он вообще имел место.

Я рано покинул семью, чтобы основать собственную, в которой родился ты. Братья женились (неудачно, считаю) и разъехались. Поверь, я не страдаю без братской любви и не нуждаюсь в эмпатии. Меня устроила бы простая лояльность этих двух болванов. Но здесь засада: я неизбежно говорю с ними с позиции старшего, а им моя строгость давно по барабану. Ведь они кое-чего добились в жизни и, скажем так, несколько надули щёки. Взять Сандро, он сам отец многодетного семейства. Сиамские крестьянки получают у него в офисе зарплату и называют его боссом. И мне совсем не упёрлось учить его хорошим манерам. Плевать, что он по приезду из Парижа произносит буквально следующее: «Видал я эти ваши лувры-хуювры…» Дело вообще не в культуре и не в нём самом – его речь напоминает мне о собственной нищенской родословной. Мне за себя страшно. Если я хоть ненадолго перехожу на этот сниженный язык, то мгновенно теряю свою уникальность. Пестуемую, прошу заметить, уникальность!

Что это за язык? Это язык одновременно домостроя и матриархата. Бабуля приговаривала: нет слова «не хочу», есть слово «надо». На её могиле я не был лет пятнадцать. И вообще был на этом кладбище, наверное, пару раз. Но я люблю её. Ведь я совершенно случайно начал рассказывать о той, другой бабушке. Просто мимо проезжали. Эта для меня важнее. Помнишь, перед Новым годом мы были в гостях у моей сестры? Я спустился вниз покурить у подъезда. Воскресенье, тихо во дворе. В квартире на втором этаже пищит канарейка. Кошка прошмыгнула в подвал. Мать (шапка блином) везёт ребёнка на санках. Двое старшеклассников, позвякивая бутылками в пакетах, топчутся в сквере. За сквером – круг. Это центр микрорайона Холодово. Здесь говорят: купил хлеба на кругу, или стадион за кругом, или сделала причёску на круге.

Ноги сами повели меня туда, где были котлованы – а теперь стоят разноцветные дома. За хоккейной коробкой остановился под вязами с серой и морщинистой, как у слонов, корой. Их листья серебрились в пасмурную погоду и озаряли тёмную бабулину квартиру. Котлованы после дождей заполнялись водой, я плавал от берега к берегу в старом холодильнике с выломанной дверцей, управляя сосновой палкой, день напролёт, до затуманивания сознания, до ватных ног... И вот он, дом с её квартирой на четвёртом этаже. Балкон, застеклённый форточками из нашего разобранного родового дома. Но не с балкона она махала мне, когда я возвращался от неё в Москву, а из окна кухни. Через обеденный стол к окну не подобраться, она вставала коленкой на табуретку. Старики (а ещё влюблённые и собаки) прощаются как будто навсегда – вот такое лицо её помню. Она позволяла мне запросто на этой кухне курить. Её сын курил «Беломор» на площадке, а мне можно было на кухне. Я начинал с «Дымка» без фильтра. Курил одну за другой как Ален Делон в фильме «Самурай». А сейчас, как видишь, перешёл на электронные сигареты.

Встал под этими вязами, с неба моросит и немного досадно, что именно на этом месте в детстве у меня была стычка с хулиганами. Мы играли с сестрой в бадминтон, я повздорил с ними, и один пацан с наскока заехал мне в глаз. Лопнул сосуд, весь белок красный – я сутки этим глазом ничего не видел. Но я усвоил урок и в следующий раз бил первым. Бить порой приходилось несообразно поводу – а вот эти воспоминания вызывают у меня большую досаду. Кстати, мой отец почти слеп на правый глаз.

Акт насилия есть жест слабости, говорил тот поэт, который расталкивал дома.

Потом я пересёк улицу Левашова и пошёл меж сосен по

Читать далее...
комментарии: 1 понравилось! вверх^ к полной версии
27 15-02-2018 11:29


Себастьян, оказалось, что те события не исключительные, они первые звенья бесконечной цепи. Да и вообще в жизни не всё однозначно, в ней столько граней, столько умышленного и неумышленного, что с оценками не стоит торопиться. Для общей картины пазлы пока не сошлись. У прошлого нет безоговорочного образа. Вот ты ребёнок, и пообещали тебе, скажем, поездку в Ялту. Не просто в Ялту, а в какой-нибудь крокодиляриум на улице Игнатенко. Ты повторяешь это слово – «крокодиляриум», а его смысл обесценивается скороговоркой, проскакивает мимо языка, проваливается в зияние «ляриум». Кто его обитатели, думаешь ты. Гелиофаг с обложки книги, разевающий пасть перед красным солнцем? Вежливый господин в кепке из мультика? Или силиконовый дракон, виденный в гостях у Вероники? Они такие разные, но их родство априорно. Надеюсь, там этих гадов не будет, вскрикивает, например, мама с наигранным ужасом. Но она подразумевает змей. Один хтонический образ сменяется другим. А может, и образов-то нет, есть рефлексы и ассоциации. Пусть ты мечтаешь, что тебе купят сладкую вату, как минувшей зимой в цирке на Цветном, где возле входа ковыляет ростовая кукла. Или пусть тебе показали на пешеходной ялтинской улице рептилию поверх жёлтых латинских букв вывески и сказали, что скоро ты увидишь живого крокодила. Но для этого нужно съесть гладкое картофельное пюре, взбитое в миксере, хотя тебе привычно шершавое из-под бабушкиной толкушки…

Если о крокодиляриуме упоминают уже больше двух дней и только во время обеда или в связи с плохим поведением, этот образ становится жупелом. Первые его компоненты, которые было интересно смаковать перед дневным сном, смешиваются, выхолащиваются, перепутываются, рождают гибридов, и вот ты представляешь себе, что в том месте, куда тебя поведут, будут сидеть на тумбах, как звери на Цветном – или как сфинксы на пандусах Кусковского дворца, или как львы на лестнице Воронцовского, – измученные фотосессиями чёрные пантеры с головами крокодилов. Или что там за зелёным стеклом будут сидеть монстры вроде игуаны в живом уголке на третьем этаже детского садика. Какая милая была у тебя нянечка, Себастьян, её, кажется, тоже звали Вероника, а ведь сейчас ей сорок…

Нет, я не об обманутых ожиданиях. В одно утро начальник охраны, дядя Андрей, улыбаясь комической улыбкой, открывает большие чёрные ворота. Оранжевые шорты и небольшое родимое пятно каплевидной формы под глазом делают его похожим на клоуна. От скрипа металлического штыря в несмазанной петле вскрикивают павлины, по спине пробегают мурашки. Пока ты сонно выделываешь ложкой на каше гребни крокодилова хвоста, отец выгоняет машину на бугор и, нахмуренный, протирает лобовое стекло. Мама шелестит платьями, замирая перед зеркалом в зале с камином. В сущности, какая разница, что задумали родители, лишь бы там была сахарная вата.

Отец сажает тебя в детское кресло и устанавливает на окне шторку от солнца с розовой бабочкой на остром листе юкки. Его руки пахнут изопропиловым спиртом. День только разгорается, татарка-садовница поливает из шланга розы и ступеньки лестницы. Мама разговаривает с ней и, красиво подняв глаза, придаёт форму полям шляпки. Лужайка под платаном с алеющими листьями блестит росой, самки-павлины свесили куцые хвосты с ветки лиственницы и недовольно смотрят вниз, прислушиваются к шуму мотора. На отце просторная греческая рубашка. У него сильные руки, чтобы защитить тебя от крокодилов. По ремню безопасности ползёт мелкий крымский муравей.

За Зелёным мысом на затяжном ухабистом подъёме слева появляется телевизионная вышка, на ней – выставленные словно для просушки тарелки великанов. Тётка в домашнем халате, как у Клары Ивановны, бредёт к рынку. У овощного магазина внизу крутой горки стоит синий «Москвич», его багажник накрыт одеялом, под колесом большой камень. Полуголые туристы смотрят в сторону Симеиза. Перед тем как выехать на шоссе, отец изгибает голову так, что у него на шее появляется сразу шесть складок. На ровной дороге отец оживляется, настраивает приёмник, но тут же выключает его, потому что волна грязная. Мелькают столбики, сливаясь в сплошную полосу, если смотреть на них сквозь прищур, машина бежит по коридору леса, тёмному как Лефортовский туннель, открываются нарядные, с контрастными логотипами, пахнущие ванилью бензоколонки, вспыхивает солнце за утёсом, голубеет одно целое с небом море. И наконец Ялта с шумной одновременно Московской и Киевской улицей, в расщелине которой течёт Салгир.

Так вот, Себастьян, из этой смеси впечатлений – безутешного сопротивления картофельному пюре, красного солнца в распахнутой на всю страницу пасти, гримас дяди Андрея, восходящей к динозаврам мизерной головы павлина, шести складок на шее отца – и собирается образ крокодиляриума. Свою жизнь не провести как чистый эксперимент, в ней много случайного, экзотического, отвлекающего от сахарной ваты. Которой в крокодиляриуме,

Читать далее...
комментарии: 6 понравилось! вверх^ к полной версии
26 05-02-2018 15:47


Если запустить дрон над зелёным треугольником между Казанской и Горьковской железнодорожными линиями и улицей Юности, можно увидеть с юга вишнёвые сады, на западном острие – платформы Перово и Чухлинка, на севере – платформу Кусково, а на востоке – каскады прудов, вписанные в изогнутую как саксофон аллею Ковалёвой-Жемчуговой. В этих пределах когда-то кипели матримониальные страсти. Граф, несмотря на свою влиятельность, не добился разрешения на брак, пришлось подделывать документы. Венчание было тайным. Они прожили вместе шесть лет.

Скоро Миллерово, а я, в общем, почти всё тебе рассказал. Это был неистребимый подарок судьбы мне в послемонгольский период. Бег, как всякое монотонное движение, погружает в себя. Доселе моя душа, скажу тебе, не была такой утрясшейся и целокупной. Разогреешься, перейдёшь на шаг, перейдёшь поле по льду пруда – позади два столпа, одновременно херсонесских и питерских, в начале канала, – и ты перед балюстрадой: каменная лестница, боковые мощёные пандусы для карет с двумя парами сфинксов на въезде и выезде. Сторожа спят, весь французский регулярный парк – с оранжереей, гротом, другими павильонами, приходской церковью и голландским домиком, с добросовестно выметенными аллеями и скульптурами стыдливых, тяготеющих к кустодиевскому типу нимф, заколоченными на зиму в ящики, – весь парк доступен для променада. Представь себе Шёнбрунн или Бельведер, только камернее. Аллеи и фасады освещены фонарями. В кованых оградах завитки с позолотой. Окна дворца задрапированы. Как будто отшумел бал и все легли спать, задув свечи и сняв напудренные парики. Я доставал тетрадку и карандаш (ручка застыла бы на морозе) и набрасывал план всей резиденции. Дворцовый пруд, который, по легенде, крестьяне вырыли за одну ночь, сменяется, Себастьян, Итальянским, а потом Большим графским прудом.

Но иногда они просыпаются. Я срисовывал топографическую карту на музейном стенде, и за моей спиной вырос он – сторож в тулупе и валенках, похожий на осиротевшего в ледостав паромщика. Ты что, шпион, удивился он. С тех пор я стал опасаться патрулей на аллеях.

Всё кончается, и в апогее зимы заключен её слом. Даже январское солнце согревает забытую на кухонном столе компьютерную мышь. Лёд на пруду растаял. Я больше не переходил на ту сторону. Но моя тетрадка была готова. Карандашные наброски я обвёл чернилами, вклеил фотографии, вырезанные из путеводителей. И самое главное – выведал, где предположительно находился Зелёный театр, open-air, в котором пела Жемчугова.

Наступили девяностые. Я сменил вектор исследований. Меня привлекали другие плохо охраняемые территории и заброшенные объекты. Среди них был атомный институт в Ферганском проезде, законсервированная станция метро «Воробьёвы горы», крыша музея войны 1812 года. Все мои новые вылазки были успешными, если не считать одного задержания – на крыше наркологического диспансера на Страстном бульваре. Потом у меня появились компаньоны, но начинал я в одиночку. Понятно, нам было легче, чем современным руферам и диггерам. Никаких камер, двери чердаков, как правило, были взломаны. Я смотрел на Москву, как смотрят голуби. У профессиональных занятий заурядное происхождение. Я гулял по городу, расталкивая здания, как сказал один поэт, и вертел головой в поисках видовой площадки. Никакой сверхзадачи – просто подняться и посмотреть вниз.

Блики стёкол сквозь зелень бульвара, ползущие как муравьи, но юркие пешеходы, на перекрёстке у памятника Тимирязеву – стеклянная будка постового с приставленной лестницей – я видел это с крыши дома 1 на Тверском. Со мной была долговязая незнакомка в больших солнцезащитных очках. Фотомодель. В Хлебном переулке гладила кошку. Она сама предложила мне это. Есть такой обескураживающий женский энтузиазм. Мы зашли в подъезд со стороны двора и поднялись на лифте на последний этаж. Через чердак выбрались на крышу и подошли к парапету. Тепло августа, отдаваемое оцинкованной жестью, чувствовалось лбом и щеками. В перспективе улицы Герцена – апоплексия заката, не побоюсь этого слова. Опрокинутая площадь Никитских Ворот. Я был младше её лет на шесть и чувствовал её волнение, которое не мог прочесть, чтобы выстроить правильное поведение. Возможно, это место было ей известно по пленэрам. Стильная, со смуглым ухоженным лицом, большими глазами, африканской шеей, узкими бёдрами и тонкими запястьями – она носила пиджак с подвёрнутыми рукавами.

Я бы не назвал эти времена смутными. Издали, с крыш мир деловито спокоен. Непонятно только, куда спешат эти люди внизу, что занимает их мысли. И что происходит в мире. Что пылает за горизонтом. Правда, не помню, Себастьян, что там было, мимо сознания прошло – бои в Дубоссарах, столкновения в Вильнюсе или Сухуми.

комментарии: 2 понравилось! вверх^ к полной версии
25 27-01-2018 11:55


После уроков, счастливый, я возвращался в свою карбофосовую комнату. Запах в ней – если химические, оцифрованные запахи, без образов, без единого цветочного компонента, можно помнить – отчётливо помню... В этой комнате-студии мне не хватало только нашего магнитофона, купленного на чеки в магазине «Берёзка». Я недолго наслаждался зарубежными хитами на демокассете – однажды отец вставил в её отверстия кусочки ластика и записал блатные песни. Что касается увлечений моих одноклассников, а именно этих эксептов, мановаров и эйсидиси, – это прошло мимо меня.

Я почти не видел родителей, почти не слышал за стенкой братьев, с которыми, ты знаешь, у меня мало общего. Сандро ходил в детский сад, а Кристиан во второй класс. Я раскаиваюсь в безжалостном обращении с ними. Были лютые ссоры, тычки, пощёчины и оскорбления. Сицилийская семейка, говорю себе в оправдание, но чем старше становлюсь, тем мне обиднее, что так всё было. Я плохой старший брат, я не справился с управлением. Лучшее в себе я не передал ни Сандро, ни Кристиану. В семье у нас не было культурной гегемонии. Было раздражение, причины которого невозможно распознать. В нём нет ни одного цветочного компонента. Действительно, почему так бывает между близкими? Потому что они свидетели наших слабостей. Банально, но между близкими народами то же самое. Мы делаем сейчас крюк через соседей, понимаешь ли, и там, в стороне, братоубийство. Раздражение, доведённое до белого каления. Трудно выносить свидетелей, но ещё труднее признавать слабости, а я тебе, например, и десятой доли стыдного о себе не расскажу.

Чем я занимался тогда? Я проверял границы своих возможностей. Длинная жизнь – мечта каждого, но ведь хочется жить ещё и много. Как там писал наш хикикомори: я хотел хватать жизнь в двадцать рук. И вот именно из сопротивления тому, чтобы она протекала сквозь пальцы, я пробовал спать четыре часа в сутки, меня вдохновил пример Маргарет Тэтчер. Правда, эта попытка провалилась. Сон – значимая часть моей жизни. Окрыляющий сон для меня, причём он может быть мрачным, – это как удачная сделка для Сандро или, не знаю, выгодная инвестиция для Кристиана.

Утром включал свет и отжимался от пола на кулаках. У меня не было методики самосовершенствования, но я исповедовал своего рода радикальный аскетизм. Меня и сейчас интересуют подвиги йогов и столпников, например. Сила воли – почти забытое словосочетание сейчас. Образцом в этом смысле для меня был мой друг, которого я оставил в Улан-Баторе, – монгол Батзориг из русскоговорящей семьи. Осталась фотография, где он сидит на камне – моя съёмка, экспериментальный 64-кадровый «Зенит»: молочно-пасмурное небо с кольцами чернил (отец подделывал какую-то печать, оттискивая её с глянца), фигура Батзорига в чёрной куртке – как продолжение камня, как невозмутимая фигура Будды. Когда я сплетаю ноги в позе лотоса, там, где позволяют приличия, я вспоминаю этого мальчика с надменным взглядом, и вибрации Востока пронизывают меня. Что ещё сказать? Я воспитывал в себе готовность к публичному осуждению больше, чем к признанию. Тщеславие моя слабая сторона, но я учился сохранять самолюбие в поражении. Конкурировать только с самим собой. Во мне ещё звенит гонг Азии, Себастьян.

Знаешь, какая самая холодная столица в мире? По среднегодовой температуре Улан-Батор. Аборигены не носят зимой шапки, а мажут голову бараньим жиром.

Я вставал по будильнику, у которого отказал звонок. То есть он срабатывал, но беззвучно. Это не было случайностью: у нашей матери была повышенная нервная возбудимость, будильник в доме прятали под ворох одежды в кресле и часто роняли на пол. Это сейчас я встаю по биологическим часам – могу встать в любое время, а тогда мне пришлось изобретать какое-то устройство – из блоков, верёвок, противовесов – с гремящим балластом в кастрюле. Оно занимало полкомнаты, и часто бывали сбои.

Выходил на тёмную улицу (под свитером на резинке от трусов – ключ от квартиры) и в дышащем паром людском противотоке двигался к платформе Вешняки. Проходил метеостанцию, нырял в подземный переход под железной дорогой, сворачивал под автомобильной эстакадой, где вечный сквозняк, и оказывался в парке совершенно замёрзший – я говорю про декабрьские морозы, было под тридцать, уроки отменили, болоньевая ветровка трещала как яичная скорлупа. В городской черте я стеснялся начинать бег. Не то чтобы бегуны на городских улицах были редким явлением, но моего возраста, конечно, не встречались, больше старые фрики.

В Монголии я бегал на стадионе перед домом. Это была воля матери: я уже говорил, из-за моего комедиантства мне грозила годовая четвёрка по физкультуре, срывался похвальный лист. С тех пор бег стал моей привычкой. Бег долгий и изматывающий – а я каждый раз прибавлял себе круги – помог мне понять, что в воспитании воли не меньше восторга, чем в потакании

Читать далее...
комментарии: 4 понравилось! вверх^ к полной версии
24 16-12-2017 21:33


Постой, я что-то напутал. После смерти Брежнева мы в полном составе, с Сандро, вернулась из Улан-Батора в свою коммуналку. Угловой дом с жёлтым фасадом, белые тимпаны над нижними окнами. Первый этаж занимали собес и овощной магазин. Стены дома со двора неоштукатуренные, из силикатного кирпича, он также валялся по всей округе, потому что рядом был долгострой. В этом кирпиче мы выдалбливали формы, в которые заливали свинец – его мы добывали из аккумуляторов и плавили в консервных банках на костре. Получались игрушечные мечи не хуже фабричных. Знаешь, мне так понятна сказка об оловянном солдатике...

Если зайти в угловой подъезд, подняться по широкой лестнице, в гулком холле на третьем этаже по правой стороне увидишь дверь нашей квартиры: ветхий дерматин, два дверных глазка, один из которых на уровне глаз ребёнка. Рядом с кнопкой звонка на эбонитовой панели белой масляной краской написано «Семёновы 1 зв.», ниже шариковой ручкой на лейкопластыре – «Рысаковы 2 зв.», а ещё ниже снова краской – «Фроловы 3 зв.». Сразу за дверью в тёмной прихожей – массивный сундук с обитыми жестью углами. Два таких сундука я видел в квартире Достоевских, братья Фёдор и Михаил спали на них.

Здесь занималась заря моей жизни, Себастьян. Утром и вечером гремят борта «зилов», до нашей кухни доносится мат грузчиков – не потому ли его называют трёхэтажным? Перед огромной лужей у входа в подсобку сидит на ящике мужик и выковыривает из бороды капусту. За выступом кирпичной, пристроенной к дому трубы недействующей котельной – неуклюжая, спорящая с гравитацией пирамида из ящиков, похожая на ходячую скульптуру Тео Янсена.

Пять человек в одной комнате, Себастьян, единственное окно выходит на стеклянный вестибюль станции «Рязанский проспект». Ночью по дюралюминиевой планке карниза пробегают белые и красные точки автомобильных габаритных огней, а иногда – какая удача! – синие тире проблесковых маячков. Фары шарят за шторами и проскальзывают по стенам и потолку – ещё немного, и в комнату въедет автомобиль. Отец почти в обнимку с телевизором, накрывшись с ним пледом с головой, в наушниках смотрит фильм: по полу тоже мечутся тени. Дрожит дом, дребезжит хрусталь в серванте – это поезд проехал под землёй.

Таким образом, отмотав назад, я должен был сказать следующее. Ещё не отнёс отец корсаковые, пахнущие уксусом шапки, которые шил в Монголии, чиновнице райисполкома, ещё с башни новостройки на Ташкентской улице мы не увидели край Кузьминского леса и за ним факел нефтеперерабатывающего завода, ещё не сказал отец: это моя последняя квартира, – и твой отец, Себастьян, ещё не ввёл туда твою будущую мать, – именно до всех этих событий я в толстых и широких как галифе рейтузах в двадцать восемь мороза, время от времени прижимая ладонью к животу заледеневший член, бегал по аллеям бывшей графской резиденции в Кусково.

Я учился в шестом, с похвальных листов скатился к четвёркам. Из учителей помню только Грубмана, он вёл ИЗО. Толстый, тушующийся, с плохой дикцией. Над ним не издевались – с ним просто не считались. Для этого предмета и специального класса-то не было. Поэтому в кабинете русского на задней парте было написано: «Грубман – еврей». Он не отходил от своего стола, какая-то невидимая черта не позволяла ему приблизиться к нам. Переводишь взгляд с надписи на него – взъерошенный, как старый воробей, во взгляде под линзами очков подавленность и снобизм одновременно, – и так его жалко делается. Наверное, я один так пристально изучал его, ну, может, ещё Ульяна, которая в рисовании себя проявляла, но о ней потом.

Читать далее...
комментарии: 4 понравилось! вверх^ к полной версии
23 05-12-2017 19:09


То есть видеть на Патриках не переоборудованный под ресторан лодочный сарай, а часть дворцового ансамбля.

Что меня задерживает здесь, у этого пруда? Ожидание? Не знаю. Скорее колебание перед бегством, больше – мысль о невозможности перемен. И удручающая мысль о вечном возвращении. Сейчас, глядя на размах зелёных равнин за окнами, этих мыслей стыдишься. Но тогда туго держали цепи якорей. И пригвождало к месту простое раздумье, идти ли в сторону филармонии к Маяковке или дворами мимо особняка Рябушинских – к Пушкинской площади. Резковатые, как проблески дня, отражения от фонарей в чёрной воде завораживают меня, а этот жёлтый цвет лавочек кажется мне знакомым – быть может, в вагонах старых электричек были такие скамьи, но нет, они были натурально жёлтыми и покрыты прозрачным лаком. Или этот цвет напомнил мне салоны вагонов в метро? Старых даже для меня вагонов. Их сейчас сняли, последние ходили по Арбатско-Покровской линии. Там были сиденья на пружинах – пышные, домашние, как диваны, – а стены радостно жёлтые.

Нельзя объяснить, какие резоны выгоняют меня глубоко ночью в широкий, продуваемый ветром коридор по-европейски вымощенного Садового. Это может быть настойчивая потребность в алиби – в экзистенциальном, не криминальном смысле: зафиксировать непричастность к собственной судьбе. Банальная потребность выйти из игры. И хотя я бесконечно обвиняю себя за эти моменты бессмысленного созерцания, хотя не могу понять свои резоны и мне мучительно жалко времени, проведённого в замороженном состоянии – времени, которое для меня сейчас так ценно, – я нахожу себе оправдание: вместо того чтобы заниматься строительством своей судьбы, я хочу, как в юности пропуская через себя ход жизни, почувствовать её в своих жилах, самому стать этой жизнью.

Креативно не бегство, а внедрение. Никогда не выходи из дома.

Это время поздней осени перед первыми сильными снегопадами я воспринимаю крайне болезненно. Точнее, безвременье, в нём не находишь себе места и чувствуешь себя бездомным. Как собака, быстро заглядываешь в лица прохожих. Идёшь, осклабясь, вытирая ладонью текущий нос. Полезешь в карман за зажигалкой – плазменной Tiger, чтобы закурить, да так и пройдёшь шагов двести или триста, согревая её металл. Потому что в безвременье принимаешь иную игру – медленье.

Но есть ещё одна игра – реконструкция. Вот плывёт девушка, приложив к уху телефон, её лицо под капюшоном, тёмные вьющиеся волосы навыпуск. «Не засыпай без меня», – говорит она, поравнявшись с тобой, голосом нежным – но плавность, с которой движется незнакомка, делает его властным. И с тебя слетает сон. Ей важно, чтобы её ждал некто. Она не говорит ему просто: не ложись без меня. Значит, некто, на другом конце провода, если можно здесь употребить этот анахронизм, где-то поблизости, быть может, в квартире одного из этих домов. Она плывёт по Садовому, перенося себя в постель к нему. Но её слова почему-то согревают и тебя. И на душе делается хорошо. А может, это женская хитрость и самозащита – ей просто страшно идти одной?

И впрямь – тревожное, с тикающим сердцем, ожидание завершается белым взрывом. На следующий день город завален снегом, и тяжёлое, глухое, собачье безвременье, хоть и остаётся таковым, ускоряется в своей статике. В рассвете уже заключены сумерки и даже признаки ночи, люди снуют во сне, как в известном рассказе Пелевина, а за весь монохромный день можно увидеть только одно яркое пятно – жёлтый зонт очередной незнакомки, укрывающейся от снегопада. Зонт как иллюзия опахала и утренние сумерки как иллюзия вуали позволяют ей посмотреть на тебя открытым, прямым и чуть смеющимся взглядом, а через несколько шагов ты увидишь такой же ярко-жёлтый зонт другой прохожей, и это будут единственные увиденные тобой не только жёлтые, но и вообще зонты за всю бескрайнюю зиму.

Точно так же я приходил к берегу пруда в Кусково, когда мы жили в коммуналке в 4-м Вешняковском переулке. Ещё не родился Сандро, наша семья ещё не переехала в Монголию, то есть мы не сели в такси, которое не было жёлтым, водитель не включил радио и мы не услышали песню Антонова «Листья жёлтые над городом кружатся» и не приехали на площадь трёх вокзалов, чтобы отправиться в Улан-Батор.

Думаешь, что я делюсь дорогими мне воспоминаниями, а на самом деле это для меня вытверженный урок. Дань чувствительности к прошлому постепенно снижается, как обязательный платёж по кредитной карте (это не отменяет того, что платишь порой вдвойне). Моё прошлое представляется мне довольно плоско, будто с напечатанных страниц, которые я читал когда-то. В нём много знаков и мало людей, меня самого мало, потому что в нём был не я, а моя жизнь. Недавно смотрел кино, там Кевин Спейси говорит: я всю жизнь приучал себя обходиться без других и пришёл к тому, что другие обходятся без меня. Что ж, и я шёл примерно по этому пути в

Читать далее...
комментарии: 2 понравилось! вверх^ к полной версии
22 27-11-2017 21:10


Да оторвись ты от своего телефона! Здесь уже вполне разгулявшееся лето. Поля жовтее, небо блакитнее. Не знаю, застанем ли в Крыму цветущие маки. Если не штормит, через сутки будем на перевале.

Всего раз там останавливался – был холодный туман, он пробрался и в салон, изнутри запотело лобовое. Из тумана, как обычно бывает, произошёл инспектор. Сделал замечание за негорящий ближний и пожелал счастливого пути. Встречи с инспекторами все без исключения памятные, вот что я скажу. Если была сплошная или красный свет – мандражируешь, как на исповеди. Как думаешь, почему у них машины такие убитые? А чтобы сразу проступило чувство вины. Плюхаешься на низкое сиденье, со второго раза – с размаха закрываешь дверь, и вина разрастается. Сержант – как пастор, с белым воротничком – заполняет протокол. И как хорошо становится, когда от него отделаешься! Сейчас этот пост на перевале сняли, и стало пустынно даже у бара «Вдали от жён». Но я за посты, Себастьян. Должен быть порядок. Не знаю, может, их вернут теперь.

А потом начнутся затяжные спуски, улавливающие тупики, глядишь, до сумерек откроется панорамный вид на каменный массив – покажется голова Екатерины и полоса моря. И наконец, среди остроконечных кипарисов замигают вперемешку со звёздами курортные огни: Алушта, там мы и заправимся перед последним броском. Все крымские заправки – незнакомых нам брендов, говорят, что с зелёными логотипами хороший бензин. У колонок стоят ведёрки с мыльным раствором и палкой-губкой – в столице такого нет. Это уважение. С уважением в наше время дело обстоит неплохо.

Ты ведь улавливаешь наигранность моего авторитаризма, когда я употребляю слово «должен». Нашему поколению привычна командно-административная, а по сути, ницшеанская лексика. Но за формами долженствования я маскирую склонность к обходу правил, тогда как ты их просто честно соблюдаешь. Такой парадокс. Мы получали острастку от старших, а вас воспитывают социальной рекламой. В этом смысле мы были более свободными и более подлыми. От нас требовалась только внешняя лояльность, почитай об этом у Вебера. У нас не было антикафе, но на кухнях мы творили что хотели.

Я обратил внимание, что общественные места вы называете общественным пространством. Вы добавили ещё одно измерение к человеческому ареалу, вы мыслите в формате 3D, ваш обзор также расширился за счёт возможностей этих жужжащих штучек – как их называют? – да, дронов. Что касается современной системы слежения и доносительства – на это можно не обращать внимания. Прозрачность, конечно, убивает интимную сферу, но ты же вырос в комнате со стеклянной дверью и не жалуешься. А потом, появилась возможность дать ход раздражению, и не только без нарушения закона, но и в помощь ему.

Если закрыть глаза на блогосферу, на все эти примеры животного поведения, то можно сказать, что мы живём в эпоху общественной галантности. Люди в метро придерживают двери, на переходах кивают и улыбаются водителю, а в лифте желают друг другу доброго дня. Сожалею, что эта галантность не воцарилась в моей семье, из которой я вышел, а точнее, из которой сбежал. А сбегал я отовсюду и от всех, но прежде всего – и подальше – от того, что должно было служить для меня надёжной опорой. Я что-то упомянул прежде про свою юношескую нереализованность – дурацкое ведь слово, которым не передать, конечно, робкие запросы духа, смущённого грандиозными выбросами тестостерона. Нет, меня заботила не самореализация, а самосовершенствование. В первом случае к своей личности относишься как к продукту, во втором – как к собственности.

Итак, я сбегал с уроков – представь себе, даже на берег Тихого океана, а с последних пар – на балет «Щелкунчик». Я сбегал из дома, чтобы на чердаке заброшенной подмосковной усадьбы греться огнём взятого с собой стратегического запаса – журнала «Иностранная литература». Для меня и наше путешествие – это прежде всего побег из столицы. А бегство тогда окрашено ощущением свободы, когда оно совершается с мнимой бесповоротностью.

Если мне не хватает этих красок, я, вместо того чтобы спуститься в метро на «Краснопресненской», пересекаю площадь Восстания и Садовое, углубляюсь во дворы и захожу на Патриаршие – давеча соврал, что давно туда не заглядывал. Что-то приковывает меня надолго к месту, я стою и смотрю на гладь пруда, на отражение в ней ресторана (это бывший лодочный сарай) с двумя сходящимися у воды помпезными лестницами, на фасады фешенебельных домов – не изменившиеся с тех пор, как я ходил здесь в чёрной шляпе и с кольцом в ухе, на жёлтые допотопные лавочки под белыми фонарями. На редких прохожих, среди которых встречаются жуликоватые типы, пристающие к тебе, чтобы почитать свои стихи. Но, чёрт подери, я не люблю стихи.

А придя поздно с работы, сажусь на кухне, курю одну

Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
21 21-11-2017 16:04


Выехали на трассу, но второе дыхание не открылось и веселья не чувствовалось. Может, из-за усталости, а может, закралось сомнение: навигатор работал с перебоями, и вдруг мы сделали такой крюк зря. Вдруг пробка некузявая? Ведь сейчас дороги строят быстро. А маршруты меняют – только в путь. В одно лето тащишься где-нибудь в Орловской или Курской области на участке с дорожными работами, в фарватере оранжевых кеглей, вдыхая пары битума и пыль пассионариев, во второе лето дорога построена, но не разлинована, а в третье – оп, ехать уже через Ростов, и опять всё заново: кегли, битум, обочечники.

Веселья не чувствовалось, как девочке Варе на Красной площади. Помнишь, Товчигречки приезжали к нам на Новый год – Варе было четыре, она ещё позабыла краски. Мама ей показывает: вот, дочка, нулевой километр, вот Иверские ворота, смотри, какие звёзды рубиновые, а какой зиккурат мраморный. В ту зиму на площади работал интерактивный каток и пахло глинтвейном с ярмарки, как в Праге на Рождество… Но девочка Варя, оказавшись на вершине мира (неспроста здесь нулевой километр), на этой каменной, открытой всем ветрам плоскости, где совершенно очевидна круглая форма Земли, сказала: «Мама, почему-то мне здесь не весело».

Прямо как ты в лесу, Себастьян.

Вместе с тем сын снял наушники и вроде бы начал прислушиваться к тому, что я говорю, а его молчание стало более вдумчивым. В конце концов мы договорились остановиться поесть. Впереди был Ростов, а за ним почти сразу ночлег. При этом я пропускал одно кафе за другим. По разным причинам, здесь всё вместе: рефлексия, прокрастинация, перфекционизм. Синдромы века. Едешь, выбираешь – всё то, да не то. Глядишь – вроде то, но вдруг впереди есть лучше. А вот и то, но поздно увидел, фура закрыла, проехали.

Наконец остановились под Павловском возле кафе с названием то ли «Лето», то ли «Ветерок». Дальше Миллерово, после него до Ростова рукой подать. Где Ростов, там и Кущёвская, а за ней наш 1119-й километр. Вышли – о боже: машина словно с мукомольного завода, бампер спереди свёрнут, сковырнули на кочке. Рядом шиномонтаж, мужики топчутся на чёрном от солярки асфальте, перекуривают, поплёвывая себе под ноги. Перед входом в кафе где-то не смолкая пищит птенец. Весь перепачкался, но закрепил бампер. Себастьян терпеливо ждал в той характерной позе молодых, не всех, правда, а в основном городских, – гордого невмешательства в любые вопросы хозяйствования. Потому что всё сделается само.

Заходим в кафе. В жарком зале с телевизором за деревянными столами сидит несколько семей. Женщины в лосинах и ярких топиках, с заветренными лицами и явно мечтающие скорее в мотеле помыть голову. Отцы, притихшие, в прострации пилигримов смотрят на возню детей. Себастьян усаживается и ловит вай-фай. Официантка, красная от жары, с уставшими глазами, записывает в блокнот заказ, и я выхожу покурить. Может, проверить у этих мужиков из шиномонтажа ходовую? Пищит птенец. Где же он? Поднимаю глаза и вижу под навесом крыльца ласточкино гнездо. А вот, выпал, лежит на боку в вазоне с петунией. Я знаю, что птенцов нельзя трогать. Разрываю сигаретную пачку и картонкой осторожно переворачиваю его. В это время со стоянки в кафе направляется ещё одна группа людей. Водитель, важный, как патриарх в день тезоименитства, поравнявшись со мной, подозрительно следит за моими действиями. Это же наш шкодовоз, 78-й регион, ноздря в ноздрю идём. Нет, крыло не вывихнуто, просто ослаб, надо ему вынести молока или крошек.

Мы обедаем, причём Себастьян, как всегда, отказывается от первого и съедает сэндвич. А я беру солянку. Чем дальше на юг, тем она колоритнее. Освежающее послевкусие от ломтика лимона в горячем бульоне, и хорошо раскусить оливку – ещё до того, как она попадает на зуб, успеваешь провести языком по её гладкой, как у драже, поверхности и вообразить, что мы в критской таверне, а не в кафе «Ветерок». Нет чёрного хлеба – подойдёт серый или пампушки. Сын не отрываясь смотрит в телефон, а я продолжаю свой монолог.

Ты прав, Себастьянчик, говорю я ему, у тебя чудесное время жизни: всё делается само. Кухонные мешки с мусором собираются у входной двери на выкидыш, туалетная бумага необъяснимым образом сменяется на держателе, сам собой рассасывается засор в ванной, а орхидеи буйно расцветают без ухода. От стресса. Что ты там нового увидел, Себастьян, в своём телефоне?

– Смотрю, через Краснодар нам ехать или сворачивать в Кореновске.

Я с трудом сдерживаю улыбку одобрения. Да, он вовсе не инфантильный. Он молчит, потому что память его поколения ещё больше обременена, чем наша, – поддержал бы меня Кафка, да, тот автор, который говорил, что не нужно выходить из дома.

В Японии таких людей называют «хикикомори».

Их память обременена даже настоящим, ужас которого нависает над ними и который мы не

Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
20 01-11-2017 14:51


Ну всё, прахом химчистка салона. Давай-ка закроем окна. И ведь только перед отъездом заварили трещину в глушителе…

Я один вижу какое-то сияние, Себастьян? Скрытый, приглушённый свет, как в тумане или свёрнутых зеркалах – утром, пока ты спал, я говорил про галерею зеркал. Помню, в Кудрино у свояченицы наблюдал за тобой – ты подобрался к трельяжу и, играя с боковыми створками, замер в зазеркалье. Внешний мир на несколько минут перестал существовать для тебя! Недавно в книге у Памука мне попалось описание этого эффекта, такое правдивое и подробное, что меня опрокинуло в детство. Дом на улице Революции, в тёмной части перегороженной комнаты – трельяж, в его зеркалах отражаются столетние часы и печка, облицованная чёрными и белыми плитками размером с игральную карту – в шахматном порядке, как на ромбовидном костюме Арлекина. Я хочу сказать, Себастьян, что стамбульский ребёнок ничем не отличается от русского. Есть примат детского любопытства над разными взрослыми менталитетами. Жить стоит хотя бы ради любопытства, говорят евреи. Куда, интересно, приведёт наш автопоезд?

Правда, кое-чего я не встретил в наблюдении Памука. Он перечислил все нюансы восприятия в галерее зеркал, – отчуждённость, новизна ракурсов, может быть, искажённая саморефлексия, – но не было самого главного, что поразило меня в своё время: этого света, захваченного холодными стёклами! Света, развёрнутого в шкале, выведенного из темноты и вновь на неё сходящего. Он возникал словно из ниоткуда – на самом деле зеркала ловили его из дальнего окна и множили, растрачивая в сонме копий. Уже в третьем тираже отражений с лица прогонялись тени, и лицо становилось киногеничным. Но если для меня этот свет, хоть и раздроблённый листьями растущей у окна вишни, был с нездешним голубым оттенком, то стамбулец увидел в нём зеленоватый морской отлив. Ещё бы – у него под окнами плескались воды Босфора.

Есть, между прочим, версия, что крымские татары – это отуреченные готы.

Я уже говорил: бывает, весь день преследует наваждение после утреннего бритья. Именно перед зеркалом нечаянно вспоминается сон. Необязательно сон – случайный образ, например из детства. Бывает же? Когда бреешься и не сосредоточен на своём отражении, а смотришь как бы сквозь амальгаму. И возникает озарение, Себастьян.

В моём далёком детстве – как будто отколовшемся и затонувшем в тёмных глубинах памяти, таком же далёком, как Крым для человека, который в нём никогда не был, – в кинотеатрах крутили (то есть по-настоящему крутили, на бобинах) фильм «Там, на неведомых дорожках…». Его показывали и по телевизору, и в городских кинотеатрах, и привозили в детские лагеря (да, кино ещё возили – в фургонах-«каблучках»). Не помню его содержания – во время титров там звучит как будто клавесин, – но там был жутковатый персонаж, леший, с изломанными жестами и в рубашке, похожей на смирительную. Но должен тебе сказать, что леший для меня не эта карикатура, Себастьян. Было такое: с ребятами в лагере заигрались в футбол, уже стемнело, трава стала росистой и скользкой, мы собрались на поле у ворот и разговорились о привидениях. И оно выбежало к нам из леса – существо вроде Слендермена, антропоморфное, полупрозрачное и светящееся. Кроме меня, его больше никто не увидел. Это была материализация страха или скорее вспышка бреда перед болезнью. Кстати, у нас за Воздвиженским, если проехать церковь и не повернуть под мост, под Ярославку, – деревня Лешково, такой языческий след в названии. Я вспоминаю этого лешего, с которым очутился нос к носу, эту мелодию из фильма, стилизованную под салонную музыку восемнадцатого века, и то, что в детстве хотел стать лесником. У меня не вышло, но я хотя бы попробовал – ведь я побывал не только сталкером, но и немного друидом. Я про сосну, на которой спасал свою идентичность, тебе уже рассказал.

Я ждал, когда ты вырастешь, чтобы показать тебе лес. И наступил тот день, когда мы торжественно в него вошли. Помнишь? Конечно, лес был загущенный, ветки хлестали по лицу – и не столько больно, сколько обидно, – но вот мы, пробравшись сквозь заросли орешника и бурелом, ступили на воздушный ковёр из кукушкина льна, в светлое пространство болота, увидели чаги на берёзах и мухоморы, чистенькие, яркие и изящные, словно из фаянса, попался нам коровий череп с рогами – помнишь, мы подвесили его на стволе дерева? – и вышли на лесное озеро… Тебе, ребёнку, было тяжело, при этом ты хоть и хмурился, но оставался спокойным. Этого мне, в общем, было достаточно, твоя стойкость и присутствие духа были проверены. Я спросил, нравится ли тебе здесь. «Да, – отвечал ты. – Только хочу спросить. Всего лишь вопрос: когда мы пойдём обратно?» Ты был весь в себе, и это у тебя осталось. Единственное, я ещё ни разу не видел тебя

Читать далее...
комментарии: 2 понравилось! вверх^ к полной версии
19 28-09-2017 16:41


На обочине стоит несколько машин. Трасса пока свободна, но, если присмотреться, поток сгущается. Вылезаю, достаю сигарету, подходит водитель в синем адидасе и кричит, где здесь свёрток на Грани. Сначала даже не понимаю его. Какой свёрток? На деревню Грани, повторяет он. Понятия не имею. Ты что-нибудь слышал про эту деревню, Себастьян? Закуриваю. Мне рассказывали, что одна студентка в институте стран Азии и Африки готовила шпоры к экзамену по китайским династиям, а один билет она знала и написала: «Это легко». В день сдачи вытянула билет про реформы какого-то Сяо-Мао, заглянула в шпору, прочитала: «Это легко» – и поняла, что ничего про Сяо-Мао не знает. Вот так и мы, Себастьян, на грани провала.
Я просматривал несколько раз объезд пробки в Тимашёвске (в этом польза, кстати, регистратора, ты включил его?), но, видимо, Лосево – это относительно новое проклятие на дороге. Мы изучаем схему, я вижу сомнение в воспалённых глазах водителя. Он тычет пальцем в топографическую карту, бумажную карту, Себастьян! Съезд не здесь, а дальше, убеждённо говорит он. И возвращается в свою машину. 68-й регион – Тверская область? А, нет, Тамбов.
В его кроссовере царственно туманится миловидное личико. Приятно смотреть на чужих отпускных жён. Спокойно и величественно, с напускной холодностью, холёные и измотанные, миниатюрные и гренадёрские, раскисшие и бодипозитивные – они следят за тем, как их мужья таскают в зубах уголья, делают нервные кульбиты, добывают сведения, еду и символы комфорта. Я предполагаю, что холодность маскирует их домоводческий страх, над которым можно усмехнуться, если не учитывать, что за щитом мужчины они ткут полотно истории. Но вернёмся к нашему щиту, точнее, пренебрежём им и прикрепимся к этому кроссоверу. Как он втопил. Теперь не расслабишься за разговорами.
Мне всегда было плевать на мужей. Это не связано с тем, что жёны мне о них рассказывали, а это случалось. Как ты понимаешь, речь идёт о том времени, когда тебя не было, Себастьян. Совсем. Тот отрезок своей жизни я назвал бы великим праздношатанием. Это было время бесплатных дорог. Будущий бенефициар этой магистрали только открыл свой первый кооператив. Я сбегал сперва со школьных, потом с институтских занятий и ехал на метро или электричке по столичным и загородным, достопримечательным или сталкерским маршрутам. Я искал логова и дома. Мне и сейчас нужно много домов, и в этом нет ничего буржуазного, как меня упрекает Проклов, нет, ты знаешь, я не оформляю дома на себя. Дом для меня – религия и капсула самобытности. А если хочешь, детский комплекс – с тех пор, как власть сперва уплотнила, а потом разменяла на квартиры в панельке наш родовой пятистенок на улице Революции. Но держать обиду на власть неконструктивно. Мифология тут в помощь, как ускользнуть от ослеплённого циклопа.
Для меня путешествие – это поиск нового дома. С пятнадцати до двадцати я бродил по московскому центру, оторвавшись от выхинской периферии. Встречал рассвет на лавочке Лужнецкой набережной. Я попробовал, как писатель Олеша, спать на лавочках – на самом деле после одной такой ночёвки встаёшь весь разбитый. Носятся чайки над водой, прогрохотал состав по мосту, на том обрывистом берегу прозрачно сияет акварель Нескучного сада. Холод с реки пронизывает до костей, брусья наминают бока, городское пространство тревожно, голоса птиц резки. И хорошо ещё, что река не судоходна.
Я шёл в подъезды, а в подъездах хуже. Один из них – в доме у памятника Гоголю, у того памятника, который с барельефами, в районе Хлебного переулка. Очень трудный опыт, нужно расположиться на верхней площадке так, чтобы просматривать лестницу. Хлопают двери, цокают каблуки, гудит лифт, за окном придуманная книжная жизнь – немного по Драйзеру, немного по Фицджеральду и в целом, конечно, по нашему петербургскому автору: возможно, косой дождь, светятся окна в старых домах и неоном – а до галогенов был неон, – вывески на Калининском проспекте. Крыши. Я потом их перечислю, сейчас никакие из них недоступны. Впрочем, можно подняться в Национале на смотровую площадку ресторана, там открывается красивый вид, мне его показывала знакомая из Дюссельдорфа.
Логова и убежища искал, как Гуинплен или Степной волк. Нет, я не чувствовал себя аутсайдером, но что-то творилось в моей душе… Среди найденных убежищ была сосна за кольцевой дорогой. Я сумел не только добраться по голому стволу с кое-где торчащими сучками до вершины кроны (мой одноклассник, который занимался скалолазанием в спортивной школе, не достиг этой точки), но и поднять туда материал для
Читать далее...
комментарии: 1 понравилось! вверх^ к полной версии
18 20-09-2017 14:36


Теперь мой попутчик – Себастьян, непостижимый для меня человек. Если бы я осмелился так сказать – а я осмелюсь, – человек без свойств. Это, конечно, тоже некое свойство, полезное в наше время и в некоторых областях. Но затрудняющее мужской разговор. А что такое мужской разговор? Он требует прямоты, суровости и категоричности. Я не искусен в нём, мой мужской круг узок, искусствоведы не в счёт. Строго говоря, это тот разговор, который ведут шофёры за углом дома у Горбатого моста на перекуре. Тогда о чём мы могли бы с тобой поговорить? О женщинах? Но в этой теме Себастьян сразу осекает меня. О футболе? Ты знаешь, я называю павианством твоё поведение во время трансляции матчей. Плюс я лезу в словарь, чтобы узнать, какая разница между трансфером и трансфертом. Об автомобилях? Но ты даже не напоминаешь мне о задержанном подарке – я обещал тебе подарить на 18-летие машину, если первым словом, которое ты произнесёшь, будет «папа». Тебя не интересуют автомобили, да и мне в свою очередь не стыдно признаться, что в глубине души я убеждённый пешеход.

Конечно, Себастьян помнит про это обещание, и я его должник, но у меня будет фора примерно в полгода, пока он не пошёл на водительские курсы.

В моём сознании вспыхивают сюжеты из прошлого, так спорадично, как утром перед зеркалом в ванной, а Себастьян всю дорогу слушает в плеере музыку. Сейчас я понимаю, что недооценивал терпение своего отца, когда в «четвёрке» включал «Пинк Флойд» – ту магнитолу отец снимал и носил с собой, пока её не украли – и медитировал. Я накладывал музыку на мелькающее Подмосковье. У меня складывались удивительные саунд-треки в районе Новокосино, где при выезде из города появлялась первая избушка, в Салтыковке с белой церковью, в Калистово с его цветущими садами, в Железнодорожном, где однажды от ветра у девушки задралась юбка, и этого мне не забыть никогда.

Наверное, то, что мы с Прокловым видели, было скорее взморьем, а не морем. Идёшь от берега всё дальше и дальше, а вода даже не намочила семейники. И хотя я отдаю предпочтение фактурности скального грунта перед абстрактной плоскостью вод, приятно ожидать, что пространство расстелется до горизонта и откроется безразмерная ширь. Мой питерский знакомый, Товчигречко, в лето чётного года ездит на Чёрное море, в лето нечётного – на Белое. Зависть. Из северных морей мне знакомо только море Балтики. А однажды моих коллег командировали на остров Гогланд. Я был уверен, что эта командировка мне нужнее – мне привычен в руках топор, а опасности возбуждают во мне веселье, – что только мой изящный стиль передаст все эсхатологические оттенки в интервью со смотрителем маяка, единственным жителем этого острова. И здесь зависть. Кабинетный труд всегда был моими оковами.

Мы выгребли всю мелочь из ниши под ручником на третьем, четвёртом, пятом терминале. Вон Мазда, прячась за фурой, проезжает без оплаты, шлагбаум бьёт по крыше. Хорошую машину Маздой не назовут, говорил муж моей второй бывшей. Он резиновый, не помнёт. Платных участков с каждым годом всё больше, надо покупать транспондер. Мы приближаемся к знаменитой пробке в Лосево, это первая после Москвы. Пробки – кара за нашу коммуникационную возгонку. Пылят справа особо наглые – кто-то на аварийных огнях, что можно прочитать как извинения, а кто-то так. С точки зрения этногенеза обочечники – пассионарии. Но по-человечески это, конечно, свиньи. Если уж прямо так говорить, все пассионарии свиньи.

А была ли у нас с Себастьяном, спрашиваю я себя, хоть минута в жизни, когда слова между нами вылились в песню? Была, и, кажется, совсем недавно, в начале этого столетия, поздним зимним вечером в Мытищах. В неосвещённых, тёмных Мытищах, рифмующихся со «свищет». Перед выходными я забрал его у тёщи, и мы ехали в Москву. Ждали маршрутку на пустой остановке. Дымились метелью пустыри. Стучал поезд в Перловке. От гаражей отделялись чёрные фигуры и брели в сторону новостроек. Вряд ли у меня были деньги на попутку, я был безработным. Я был безработным ровно до того момента, как услышал первое слово от своего сына – «папа».

Холод пробирал тем сильнее, чем дольше мы стояли – я, неустроенный в жизни, в дублёнке, привезённой из Дубая свояком, он – трёхлетний, в лисьей рыжей шубке, такой же молчаливый, как сейчас. Но не угрюмый, и даже не загадочный, не замкнутый, а просто нерастормошённый. Непуганое, автохтонное дитя жизни. Я наклонился к нему, поцеловал его в нос и вдруг понял, что он замерзает. И испугался. Неприятно это очень: ждать транспорта поздним зимним вечером – с ребёнком и в Мытищах. До Перловки идти минут тридцать мимо кулинарного техникума с неграми. Мне стало жалко его и себя. Что эта мрачная картина застынет в его памяти. И что вообще я слишком занят собой – своими исканиями, личными переполохами, наитиями, жалкими заменами

Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
17 31-08-2017 20:58


…я проснулся с больной головой. Проклов, уже, можно сказать, в дорожном костюме, на моих глазах из пластиковой бутылки допил воду, которой было на донышке, и сказал: сдай мою постель, тебе всё равно свою относить. Встретимся на вокзале.

Я встал и подошёл к окну. В городском воздухе висел рассеянный белый свет. Это случается от бризов. Пустую площадь перед гостиницей пересекала группа пигмеев в униформе – я присмотрелся: индонезийцев или индокитайцев, – не знаю, может, в гостинице был съезд какой-то организации. Я провожал взглядом их строй, мысленно включив «Болеро» Равеля, мне вспоминалась концовка сюрреалистического романа Бориса Виана: «А по улице, распевая псалом, шли одиннадцать слепых девочек из приюта Юлиана Заступника». Потом мне вдруг представилось, что наш анклав захвачен людьми с Востока. Как ужасны колебания, когда, как на трамплине, примериваешься у окна перед одиночным выходом в незнакомый город. Мой приятель – а я уже не мог называть его другом – подловил меня в момент моей слабости. С пересохшим горлом я спустился в цокольный этаж к кастелянше, оказавшейся, как и положено, полусонной, ворчливой, живущей в темноте старухой.

Предательство? Нет, предательство – из области интриг, рассуждал я. Если оно застало тебя врасплох, значит ты не предвидел его. А здесь неуважение, оно не поддаётся аналитике.

Дело в том, что, когда мы оказались в пустынных майских дюнах Куршской косы, на узком рукаве, протянутом в море в сторону Европы, я вообразил себя Верленом, а своего спутника с красивым глазом – юным аристократом Рембо. В нашей одиссее был налёт декаданса, плюс мы были постоянно пьяны. Мы маргиналы, Проклов, говорил я ему. Разночинцы, поправлял он. Вот эта книжность и довела его до службы в институте искусствоведения – он был автором предисловий и примечаний к научным изданиям. А я работал в типографии резальщиком бумаги в промзоне на окраине Москвы. Ещё в Зеленоградске, уютном, по-европейски чистом городке, в котором мы останавливались, я заметил, какие мы разные. У него был западный культурный код, у меня – уклон в азиатчину. Я кидал докуренную сигарету себе по ноги, он искал урну – и выглядел при этом озадаченным, потому что урны были не везде.

Конечно, я подозревал в нём высокомерие, но не ожидал, что оно заденет меня. Я осторожно задумывался о его безбрачии. Начиная со скандала в поезде на литовской границе, не буду подробно на этом останавливаться, мы двигались словно с постоянным расчётом на скандал, то есть в каком-то смысле к закату прошлого столетия, эпохе абсента. Разговаривали на языке сарказма. Когда таксист по дороге к дюнам (с одной стороны высокий, поросший мхом лес, с другой – барханы) резко переключил радио на песне про пару «простых и молодых ребят», мы оба переглянулись. В нашей среде это называлось интертекстуальностью.

И сбежали вниз, к пустынному, гладкому, как простыня, уходящему за горизонт пляжу. Холодное даже на взгляд, широкими пенистыми волнами расходилось море. С площадки одного бархана на нас благодарно смотрели две скучающие немолодые туристки. В прибрежном песке, разноцветном, как монпансье, каждый жёлтый мокрый полупрозрачный камень можно было принять за янтарь. Я не боюсь профанации, я заразил его янтарной лихорадкой, хотя мы оба видели, что камни, высыхая, превращались в прозаичную гальку. В путешествии всегда есть выбор: признать достигнутую точку вершиной мира или самым позабытым местом на земле. Я упал на песок. Чарующая индивидуальность песчинок захватила моё зрение.
Однажды в Херсонесе я стоял у дохристианской стены, разглядывая в упор фактуру камня, и услышал за спиной, как сказали какому-то ребёнку: смотри, дядю в угол поставили. С тех пор мои микрокосмические медитации связаны с чувством вины.

Туристки с бархана призвали нас открыть купальный сезон. Я хотел подойти к ним поближе, смех одной из них был моложе её возраста, но они стояли на укреплённой смотровой площадке, между нами были зыбучий песок. Вскоре они улетучились, как в мираже.

Проклов разделся и, до того как я успел его сфотографировать, первый бросился в воду. Обнажённая натура обычно ошеломляет нарушением ожидаемых пропорций и цвета. У Проклова было белое, с неотталкивающей растительностью и чуть заниженной линией бёдер тело, довольно крепкое, не скажешь, что кабинетный учёный. Я зашёл в воду вульгарно в трусах. Потом, в Полоцке, распечатав снимки, я показывал их аспиранткам на конференции во время выступления Проклова. Признаться, аспирантки трудно поддаются разврату. Моей ошибкой было то, что научную среду я квалифицировал как богему, рассчитывая на её широту взглядов. Но вообще богему надо искать в отдельном человеке, а не в среде. Солнце того дня приглушено малоконтрастной фотоплёнкой «Фуджи».

Набив карманы фальшивыми артефактами, в сумерки прибыли в Светлогорск, искали ночлег. В гостиницах не было мест, зашли в частный сектор и спрашивали угол. До сих пор помню обветренное лицо одного частника, его недоверчивый взгляд. Так, наверное, смотрят на гомосексуалистов.
Читать далее...
комментарии: 5 понравилось! вверх^ к полной версии
16 20-07-2017 23:40


Себастьян недвижим и по-прежнему безмолвен. В его упёртом взгляде угадывается простодушная набыченность Сандро, а в пухлых скулах – восточная надменность Кристиана. Своих черт я в нём не улавливаю, как не улавливаю возрастных изменений в зеркале. Его устремления темны для меня, я лишь знаю, что он собирается сделать наколку с навороченной криптограммой – ну так и я когда-то вдел себе в ухо золотое кольцо, даже не подумав посоветоваться с семьёй. Через неделю отец выронил за обедом ложку: что это у тебя?

Я рассчитывал, что мой сын будет идеальным попутчиком. Но я начал вести с ним разговор как с самим собой и увлёкся собственным артистизмом. Себастьян не подыгрывал мне. Мои отцовские чувства не находили выхода.

Попутчик – хоррор с таким названием показывали в видеосалонах в мрачных 90-х. Жуткие полуподвалы района, гопники в телогрейках, мерцающий экран, драные кресла, гнусавые голоса переводчиков – по легенде, они прищепкой зажимали нос, чтобы их не узнали, – это был пик общественного упадка, кульминация обморока страны. Казалось, что это навсегда. Но потом существующий порядок опрокинется – один из этих переводчиков будет разоблачён как лектор в моём институте. В киноцентре под аккомпанемент тапёра запрыгают чёрно-белые кадры немого «Франкенштейна». Я полюблю кино – это тоже своего рода цветы, растущие в темноте. Однокурсница подаст тайный знак, щекоча мою ладонь: я хочу тебя. Мне откроется, что искусство – это круче, чем жечь кнопки в лифте и взламывать гаражи, особенно если в ногах портвейн и рядом неровно дышит подруга.

До Себастьяна моим единственным попутчиком в поездках был Проклов, сотрудник института искусствоведения, человек дерзкий, с изящным самобытным умом и красивым левым глазом – над правым он постоянно растягивал веко, чтобы сфокусироваться на дальних предметах. Я устраивал ему несколько проверок – он не проходил их, но лучшего компаньона мне было всё равно не найти. Заклятый приятель и провокатор, он косвенно омрачал мою жизнь, сводя меня с фриками и карбонариями. Часть их сгинула, часть переквалифицировалась в чиновников, а кто-то залёг на дно в эмиграции. Моя мама должна гордиться мной, я долго стоял на распутье, но выбрал свою дорогу.

Звёздный час нашей вражды пробил в городе Светлогорске, когда в гостиничном номере…
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
15 18-07-2017 18:11


В такую погоду трава мокрая и высокая, я надеваю твои старые, на размер больше штиблеты, левый болтается на ноге, молния сорвана, а мне привычно донашивать за тобой, как и за рослыми братьями, – подпоясываю проволокой широкие штаны неизвестного происхождения (ещё немного, и клёш снова станет форсом, мода повторяется примерно каждые четверть века, потому что творчество дизайнеров – известная профанация, варьирование известных тем, шаг вперёд, два шага назад, как говорил Ленин) и вхожу в свой сад, зону рискованного земледелия, на поле экспериментов. Работы много. Я порублю мотыгой сочный голубой люпин у корней больной ели. Птенцы сороки вылетят из гнезда – и срежу до верхушки мёртвые ветки для вентиляции кроны. За зиму подвымерзли акации, даже в городе, – тоже нужно обкорнать, чтобы развились нижние побеги. В этом году, если дожди будут частить, примется белый шиповник – в сквере у Горбатого моста добыл черенок. Зацветут вслед за тюльпанами, маками и азалией ирисы, лилейники, дельфиниумы и лаватеры, будет черёд мальв, они наливаются долго, а их цветение устанавливает жестокий факт, что лето на изломе. Под лиственницей вылезет семейство маслят, вернёмся – пожарю их с картошкой.

Я пытаюсь сбросить с себя груз важности, но эта важность уже заключена в грандиозности моего плана. И, наверное, нужно находить ещё более незаметные или бессмысленные занятия, не знаю, разбирать, перечитывать почту, оставленную на чердаке бывшим хозяином дачи, например. Одни говорят – нам нужны великие стройки, новая индустриализация, а я чиню прохудившуюся бочку в летнем душе, меня не обманешь. Новая стоит две тысячи рублей, пустая, без термостата. Стягиваю болтом две шайбы с прокладкой из пакли, пропитанной битумом. Не нужно выходить из дома – твердят другие, и это меня устраивает, я готов провести жизнь, топча под елью салат из люпина или ковыряясь в бочке. Делая пространство вокруг себя, на расстоянии вытянутой руки, привлекательным, эффективным и умным. Я испытываю душ: пускаю воду, намыливаю голову шампунем «Рецепты бабушки Агафьи» и вдруг вижу тень соседки, чей смех, когда она снимает смородину на своём участке, околдовывает почти неприличным резонансом. Выглядываю из-за шторки, она испуганно отворачивается и спрашивает, нет ли у меня жидкости для розжига.

Всё есть в моей вселенной. И теперь куст, который всегда со мной. Потому что, простившись с моим убежищем, я не вполне расстаюсь с одиночеством. Со мной и шелест черёмухи, и чётко затенённый оранжевый шар луны, и благоухание ночной фиалки – неустойчивые коды незыблемости мира. Посмотри там, в бардачке, постановления, как раз сейчас проезжаем Рамонский район. Прикинь, какие ретивые здесь инспектора. Пристав арестовал на карте денег на целую бочку. Вот, АД (автомобильная дорога, Карл!) М4, превышение установленной скорости… посёлок Галкино, 481-й км, 473-й км и т.д. За что я должен любить тебя, Воронеж?
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
14 12-07-2017 23:08


Моя нога на педали газа словно связывает меня с системой жизнеобеспечения. А эта разделительная полоса – как неисчерпаемая дорожка кокаина. Но я знаю: фары выхватят нужную цифру – 1119 на верстовом столбе, я развернусь и съеду к огням в стороне. Площадка перед мотелем заставлена машинами, где-то в них спят люди. Спящие люди – как цветы в темноте, в складках импровизированных одеял прячут своё внутреннее сияние. Запаркуюсь, подниму стёкла, выключу мотор. Нетвёрдо ступлю на землю, в лицо пыхнёт жаром капота. Скажу Себастьяну, чтоб не забыл сумку с туалетными принадлежностями. На небосклоне орава звёзд, в клумбе с цикламенами стрекочут кузнечики, за последним фонарём – бездыханное чёрное поле. Открою стеклянную дверь и щурясь пожелаю доброй ночи дежурной на ресепшене. Пухленькая, миловидная, как та, с которой только что расстался в московской ночи. И голос знакомый, я звонил и подтверждал поздний заезд. Душ, кондиционер, телевизор, вай-фай. Ночное обещание женщины сильнее, чем просто бронь.

До ночлега под ростовским небом, в котором уже угадывается отражение моря, ехать весь длинный вечер, значит, есть время вернуться к жимолости.

Представь себе, что я не только ценю уединение, но и возвеличиваю места, в которых оно у меня состоялось. Они продолжают манить меня – зоны, как сейчас говорят, комфорта, где душа делает остановку. Приземляется. Обнуляется, сбрасывает счётчик. Места стоянки души могут быть и внезапные, и проверенные. И даже сконструированные. Внезапные – это когда подходишь утром к окну в незнакомом городе. Зеленеют бутылки на столе, полушарие кокосовой скорлупы полно окурков, на улице обычная российская хмарь, где-то отстукивает товарняк, отчуждённо, задавленно поют соловьи. Но душе больше не тревожно, прошлое отменено, есть оцепенение, полное приятных, долгосрочных и заведомо неосуществимых предчувствий. Проверенные места – это у другой, ближней бабушки, Екатерины. Пока она была жива, возьмёшь конспекты, яблоко, пачку сигарет и к ней на зиму. Чтобы зарываться лицом в пуховые подушки под столетними часами, просыпаться от запаха какао и уютного скрипа половиц на кухне. Чтобы, как в детстве, в трельяже всматриваться в свой профиль в галерее зеркал. И выезжать затемно в электричке к первой паре с душой успокоенной, как после исповеди – хотя перед бабушкой исповедоваться не надо, она всё понимает. Наконец, сконструированные места: множество убежищ, начиная с детского шалаша и заканчивая тамбуром в квартире на улице Радужной, моим первым личным кабинетом.

И вот среди точек моей автономии был берег карьера под кустом жимолости. Когда мы вернулись с кладбища, предав земле рабу Божию Прасковью, я взял в сарае велосипед и, несмотря на собирающийся дождь, отправился к тому карьеру. Ехал осторожно: велосипед без тормозов, педали назад прокручиваются, не блокируя колёса. Но карьеров там столько – вся местность изрезана и изрыта. Я проезжал картофельные делянки, дачи, выруливал на убитую дорогу и достиг даже Люторец, сворачивал к шахтам, застревал в зыбучем шлаке полигона, где проводятся музыкальные опен-эйры «Голубая вода», спускался в овраг по узкой тропинке, врезаясь на полном ходу в выступающие корни берёз. Осматривал крутые берега озёр. В одном из них влез в воду, доплыл до середины… Всё было как тогда – и было грозовое небо, и пар дыхания, и рыбак, затаившийся в камышах, но не было горы Фудзи. Что ж, думал я, и мы меняемся, и ландшафт мимикрирует. Но мне нужен был этот куст, чтобы привезти домой от него побег и дать ему жизнь возле моего самого главного, проверенного и сконструированного убежища – на подмосковной даче. Когда, уже в отчаянии, я вновь колесил по растрескавшейся корке высохших болот, а потом, миновав вечно молодой, редкий бор с карликовыми соснами, пересёк лощину, он бросился мне в глаза издалека – обсыпанный красными цветами куст на бесплодной, изуродованной марсианской равнине. Я поспешил к нему, встал возле него на колени, отделил у самого корня побег, положил его за пазуху, сел в седло.

И покинул это место, где когда-то почувствовал себя гиперборейцем, где бросил вызов стихии. Точка автономии, я говорил? Нет, место силы. Возможно, оно исторгло меня, оставив мне этот пылающий куст на память. Уже на даче я проткнул побег в нескольких местах иголкой, погрузил на шесть часов в стимулирующий раствор и высадил в грунт под колпаком пятилитровой тары. Он принялся, перезимовал, и сейчас я жду его цветения.
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
13 29-06-2017 17:17


Так мы и ехали мимо ярких полей, сквозь полосы ливней до Воронежа – потом выяснилось, на лысых шинах. По нашему приезду садовник, молодой запойный парень из-под Херсона, присел на корточки, достал сигаретку и сказал: что-то резина у тебя, дядька, не больно кучерявая. Меня его ехидный тон больше не вводит в замешательство, я интересовался у лингвистов: на суржике дядьками почтительно называют старших. Видно, когда привод поменяли, сход-развал сделать забыли, отвечаю ему. Собирается такую же модель покупать. Представительского класса автомобиль, английской сборки, между прочим.

Я выгорел от собственных спичей, но Себастьяна разговорить не сумел. Солнце прошивало мозг золотыми бликами, резало глаза. Выехал утром в сторону горизонта – вымытый до скрипа, во всём новом и чистом, хоть в гроб клади, – а уже к середине дня замылен как лошадь и торпеда в пыли. Себастьян наконец снял наушники и через свободный радиоканал проигрывал свой декаданс – «Сплин», Би-2, Земфиру... Кто-нибудь из этих ребят обнародовал свою позицию по Крыму? Молчит Себастьян. Проносятся за стеклом поля подсолнечника. Выдержка или равнодушие делают его таким невозмутимым – мне с моей ожесточённостью этого не понять. Даже радость у меня часто приправлена злым чувством. Да знаю ли я вообще радость? Наверное, нет, только торжество. Но что это – я вдруг слышу битловскую I Want You, теперь моя очередь проснуться. Я крутил эту вещь в Скатертном переулке. Это было до эпохи граффити.

Первый поцелуй, озорной и звонкий, под аркой, похабно исписанной. Потом проходной миниатюрный дворик, промокший кирпич стены под пожарной лестницей. Дождь температуры тела, небо как свитер Хемингуэя. Поцелуй более надёжный и укрывистый. Но куда девается дыхание? И что делать с этим великим счастьем? В подъезде, в тишине, которая разверзлась под замеревшим лифтом, – поцелуй, закручивающий нервы в штопор. В пропахшей хомячком девичьей комнатке с балконом на крышу грузинского консульства – поцелуй непререкаемый, под бесконечную, как поля подсолнечника, кайфовую композицию Леннона.

Ночь, упавшая на Москву. Опрокинутый в воздух ушат озона. Она встаёт на табуретку, опирается на высокий подоконник и машет рукой. Снова арка. Тьма переулка. И головокружение от фасадов.
комментарии: 4 понравилось! вверх^ к полной версии
12 23-06-2017 15:51


Э-э, да ты проснулся! Доброе утро, Воронеж скоро. Отсыпаешься за ночные смены? А я вспоминал свой сон. Никому не интересны чужие сны, и я свой вспоминал, не знаю, вслух ли – бывает, так глубоко задумаешься… У меня сны теперь наперечёт, раньше были вагоны бреда: по ночам лязг и скрежет, как на сортировочной горке. Вообще-то говоря, я рассчитывал на тебя как на собеседника, чтобы не заснуть за рулём. Думал, снимешь чехол, ударишь по струнам. А завтра тебе штурманить – станицы начнутся, поедем по навигатору.

Как работается в баре-то? Не заходишь на Патриаршие? Я там обретался студентом, ещё до того, как поставили памятник Крылову со зверями. Всё опьяняло меня. Однокурсница ладная, с волосами до пояса, в обтягивающих до писка джинсах. Но едва ли не больше голова кружилась от парада домов. Гюго писал очевидную в общем-то вещь, что архитектура надёжнее закрепляет в вечности, чем даже литература. Однокурсница вышла за таможенника, уроженца Туапсе с зелёной Маздой. Обычная жизненная схема: лодочная станция, гладь пруда как чёрный полиэтилен, её рука скользит по воде, пальцы цепляют яркие листья, ты ей что-то «дыр бул щыр убещур», она тебе «среди кирпичного надсада», а потом прыг – и замуж за таможенника… А в булгаковский подъезд заглядываешь? В сад «Аквариум»? В этом саду за фонтаном спрятан дворницкий домик, в нём каптёрка с провалившимся полом. Во дворе свалка длинномерной театральной утвари – пальмы, скелет Левиафана. Помню пьянку в той каптёрке с одним рыжим детиной в красной куртке из литинститута. Он подарил мне ущербное зеркало из театрального туалета, я ему американский доллар. То зеркало, которое у нас висело в коридоре несколько лет и рассыпалось само по себе в прошлом году. Когда со своей подружкой-то познакомишь? Что опять ощетинился – всё, сказал, больше не буду трогать эту тему.

Знаешь, как по-немецки «водитель»? Фюрер.

Конечно, мне и своей дури хватит, чтобы себя развлечь и не заснуть. Говорят, что если появляются миражи или глаза не фокусируются на приборах, пора делать кофе-брейк. Но меня держит как раз постоянная возбуждённость. Я даже сижу на свободной правой руке, ты заметил? Чтобы забыться обычным сном, мне нужна, самое малое, сорокаминутная медитация. Моё умозрение работает без остановки. Представляю себе Берлин – ты не услышал эту историю, – или виды древнего Персеполя, столицы, сожжённой Македонским: в скалах вырезаны гигантские кресты, в них саркофаги, напротив – куб Заратустры, здание с необъяснимым предназначением, возможно, святилище огня. Медитация не отпускает меня, пока не затянет все образы в воронку сна. В моей голове проносятся элементы малых архитектурных форм, способы рубки бруса – в обло, в охлоп, в охряп или в лапу. Ты знаешь, дача – моя духовная лакуна. Но у меня нет ни времени, чтобы посвятить себя строительству тщательно обдуманного и знакового сооружения. Ни надежды на твою помощь – в этом я уже убедился. Тебя не приманить туда даже 18-летней соседкой. Да что там говорить – отца не допросишься помочь со счётчиком. Я уж плюнул и электрика позвал. А приезжали тут армяне, забрали ржавый холодильник, старый телевизор, собирался уже тачку отдать, но потом решил, что колёса как раз пригодятся для декоративной телеги. В ней поставлю горшки с маттиолой, лобелией, петуниями и лавандой.

Под это и засыпаю. Бывает, конечно, по-разному. Возвращаются и героические сюжеты. Окопы под огнём. Сестра милосердия. В такой белоснежной косынке. И комья земли от взрывов накрывают нас.

Ничего ты на самом деле не проспал, ничего за окном не меняется. Вон на баннере слова: «Нам нужна новая индустриализация!». Кому нужна? Кого впрягать будем – хипстеров? И эти проститутки на обочинах. Поля как яичным порошком обсыпаны – это рапс или сурепка. Ничего не меняется… «Всё это он знал наизусть» – как сказал наш автор про мономана. Смотри, ещё колонна транспорта со странными номерами. Идут на Ростов. Но они повернут где-то после Цукеровой Балки. На ней-то и переночуем.

Там неподалёку Кущёвская. Не стрёмно?

[477x700]
комментарии: 3 понравилось! вверх^ к полной версии