Интересная вещь. Я близких по годам незнакомцев вижу как годящихся мне в отцы.
Мой стиль жизни - трагический оптимизм.
И третье. Как хорошо, что все мотоциклисты когда-нибудь умрут.
Удержавшись написать один раз о сделанном "дурном", удержавшись второй, третий и дождавшись дня, в котором схлопнулись все последствия "дурного" так, что "дурное" теперь может называться только взрывом интенций, приведшим к превосходному результату, понимаешь: ты всё сделал правильно. И не прав ты был только в одном - что называл то, что сделал, дурным. Если оно не просто схлопнулось, но и уже через три дня стало превосходным.
О важном. О девушках с двойным подбородком. Потому что на всякую ерунду времени нет.
Одну я заметил в пятницу в "Европолисе", а через какое-то время увидел и другую. Это большая редкость, как можно было об этом забыть. Я стал выделять их из толпы. Мне несколько раз повезло. Я нашёл себе развлечение в тот день, когда моя сезонная, или экзистенциальная, или любовная (а скорее, всё это вместе) тревожность достигла пика. Я смотрел на посетителей ТЦ изо всех сил. Я думал о том, как же спастись от них. И каково было бы, например, писателю гулять здесь и угадывать в лицах, кто мог бы быть его читателем. Или читательницей, не понимаю, зачем здесь это уточнение. Я думал о том, что, наверное, хорошо не заниматься писательством, чтобы не загружаться такими мыслями. Потому что почти никто здесь уже не говорит на языке, на котором говоришь ты.
Но мне, как я уже сказал, повезло. Я не продемонстрировал своего превосходства над всеми. И, наоборот, не почувствовал себя лишним. Потому что существуют они - девушки с двойным подбородком. Они заставили меня снова поверить в женщин. В людей. В читателей.
И это при том, что мне давно уже не нравятся девушки как таковые - они стали для меня все на одно лицо, эстетически и эротически я привязан к женщинам просто разве что чуть помладше. Но теперь я вспомнил, что есть исключение. К таким девушкам с двойным подбородком я не отношусь как к детям. Они носительницы какой-то тайны. В них есть в конце концов что-то библейское.
В этой выпуклости не сытое самодольство, но как бы выплеснутая природой надменность самки. А ещё мне кажется, что это знак сладострастия.
В сущности, я всегда любовался этой припухлостью под девичьим подбородком, да и женским, конечно, тоже. Если я прикасаюсь к этому нежнейшему участку, то только чтобы вскользь провести по нему тыльной стороной кисти. Я не просто считаю этот участок нежнейшим. Пусть другие мужчины превозносят все известные женские прелести - я горячо предан этой эманации.
Я не знаю, что вообще это может быть. Обладательницы двойного подбородка совершенно необязательно склонны к полноте. Может, это рецидив щитовидки. Не знаю, не разбираюсь в медицине и желаю видеть во всём, что мне нравится, только хорошее. Пусть и странное. Но выделяющее из общей среды. Как тот самый физический недостаток, о котором говорит Лени в романе "Процесс" Кафки.
Целая охапка дурных весенних снов. Это просто вакханалия в духе Босха.
В одном из них малозначимая коллега сообщает мне, что в производственной переписке теперь запрещены смайлики. Запрет установлен на самом высоком уровне и не коснётся только тех, у кого член 50 см. Внезапно она останавливается (мы идём по коридору офиса) и, резко повернув ко мне лицо и при этом отведя глаза куда-то в сторону, спрашивает: "У тебя ведь не 50 см?" - тоном безучастным и исключающим положительный ответ. Кто ей дал, чёрт возьми, такие полномочия, думаю я.
Потом снилось, что женщины теперь ходят совсем без низа. Но только у моей там всё красиво, а у других топорщатся заросли, зачастую рыжие.
Другой сон с системной ревностью, то есть серийный ревнивый сон, я описывал недавно. Этим описанием я хотел прервать эту мучительную серию (притом что дневное моё сознание почти никогда не допускает ревности). И чего я добился? Опрокидывания тяги.
И уже минувшей ночью мне приснилась, наоборот, её ревность ко мне. В этом сне было много босховского бреда. В частности, я проснулся в чужом номере и в чужой кровати, потом сновал по коридорам отеля, потом участвовал в трапезе за очень длинным столом с длинными блюдами, потом разбивал ногами прозрачный лёд, под которым проплыл ещё живой человек, а потом появилась и как-то закрепилась за мной, как это бывает в снах, чужая в чёрных колготках. И что же? Я иду с этой чужой под руку, защищая её от водосточных труб. Потому что мы идём так быстро, что эти трубы пролетают в сантиметрах от нас. Но от компании, движущейся впереди, отделяется моя. И поравнявшись с нами, тоже берёт меня под руку и, опустив голову, что-то говорит мне. Заставляя меня наклониться ближе к себе, она таким образом демонстрирует перед этой чужой свою власть надо мной. И т.д.
«Я хожу в осенних высоких ботинках, обтрёпанных джинсах, в чёрном пальто с прожжённым сигаретой обшлагом. Как все Водолеи, никогда не ношу с собой зонт, имею штормовой характер и привычку принимать молниеносные решения. У меня в карманах бреши, но это нравится отдельным женщинам. Курю “Яву” в мягкой пачке, правда, в заначке есть доминиканская сигара». Так – или почти так – я писал во времена, когда осваивал стиль гонзо и вообще упивался грязным реализмом. У меня даже не было водительских прав, настолько я был безответственен.
Поэтому и обходил стороной ялтинский дом хорошего мальчика Чехова. В каком же году посетил его наконец? Да недавно совсем. Лет шесть назад. До наводнения совершенно точно. Экскурсию вела красивая немолодая дама с отчеством Адольфовна. В ажурной шляпке. Наверное, я первым выскочил из особняка, там было сумрачно и душно. Но и в саду слышался шум города. Я почти испытывал к нему зависть, смотря на деревья, которые посадил он.
Чехов окончательно бросил курить в марте 1894 года.
За год до этого он писал своему другу архитектору Шехтелю: «Дорогой Франц Иосипович, можете себе представить, я курю сигары. Бросил в прошлом году табак и папиросы и курю сигары. Нахожу, что это гораздо вкуснее, здоровее и чистоплотнее, хотя и дороже».
В этом же году он свёл курение до одной сигары в сутки.
Наконец, он пишет А.С.Суворину: «После того как я совершенно бросил курить, у меня уже не бывает мрачного и тревожного настроения».
Приноровился тут разгребать или в упор не видеть рекламу.
Как же это всё, в чём я сейчас пишу, доплыло до нашего времени? Уму непостижимо. Оно пережило ЖЖ. А теперь победило фб и инсту (по крайней мере в моём отдельно взятом случае). Оно вернулось. И не просто в том же убогом, но и в усиленно убогом (т.е. уёбищном, сказал бы покойный ГУВХ) виде. Это же дно сервиса. Дикси соцсетей. Или здесь нельзя так борзо? Ладно. Но мне-то, наверное, можно.
Зато здесь всё ещё пишут тексты. Порой занимательные.
И всегда уютно. Даже за рекламными баннерами. И здесь стабильность. Мне, человеку избегающего поведения, прямо хорошо здесь постучать по клавишам, лишь бы только не чахнуть над своим эссе.
Это эссе о Кафке, о котором пишу в сущности потому, что, возможно, я однолюб такой же зацикленный невротик.
Конечно, он мне давно приелся. Но ведь сделался же мне другом, как я выше говорил. Точнее, я ему сделался, но какая разница.
Я открываю его на любом месте и пытаюсь что-то в нём понять. Конечно, только отдельные немецкие слова и фразы мне известны, а так я читаю его на русском, поэтому иногда вопросительно смотрю на переводчика. Опять же лучше сказать, я смотрю на него сквозь переводчика.
В принципе он писал так, чтобы сбить с толку всех. Мне это абсолютно понятно.
Не всех интерпретаторов, а абсолютно всех. В авантюризме он превзошёл бы Казанову, вот что я хотел бы до вас донести. Это был образцовый авантюризм. "Вы читали о бегстве Казановы?" - спрашивал он у кого-то из своих корреспондентов. Не помню у кого. Мне как его другу легко вообразить, что у меня.
Потому что хорошо помню, как в начале этого века, в ненастный пьянящий весенний день, я подобрал книгу без обложки на помойке в одном из московских дворов. И принялся читать её, лишь на середине поняв, что это была та самая история бегства, о которой спрашивал Кафка. Я жил тогда очень непросто. Сам был, можно сказать, в бегах. И благодаря Кафке познакомился с одной из самых захватывающих историй, украсивших мою входящую в пике жизнь. В иные моменты судьбу читаешь по литературе.
Что ж, вернёмся к Кафке. Хотя кому он сейчас... да и был ли кому нужен? Кроме самых любимых и преданных женщин. А теперь и подавно. Ведь он не человек. Он - ситуация. Постойте, дайте-ка вспомнить, когда я последний раз произносил его имя...
Я часто прохожу мимо замороженного монолита у реки. За глухим забором. С маленькими бойницами-окнами. Наверное, возводили многоэтажную парковку. Строительство свернули так стремительно, что в одном месте не сняли уже залитую опалубку. Закруглённое, безобразное, поросшее деревьями строение. Но для меня оно не только памятник «нон-финито» - эстетическому закону, не позволяющему заканчивать начатое. Но и напоминание о Великой Китайской стене и Замке. Перед этим монолитом я восхищённо щёлкаю пальцами: Кафка!
Но спешу поправиться. Кафка уже больше, чем ситуация. Он состояние всего мира. Поскольку мы живём в эпоху великой неопределённости. А самые удачные паттерны этой неопределённости задал именно он.
Его наследие, спасённое от аутодафе, ушло в кеш (cache), разместилось на тайном складе, которое, наверное, выглядит как этот грандиозный недострой.
Бросил курить летом прошлого года, а именно в пятницу, 22 августа, в Крыму.
После обеда. Пошёл в магазин (у нас вместо "Красного и белого" - "Еда вода") и забыл сигареты купить. Взял только минералку из-за сутолоки на кассе. Опомнился на лестнице. Остановился. В кармане пачка с последней мальборо. Последней... От этой мысли запиликало внутри. Стою на ступеньках в тени инжира. Смотрю на полосу морской бирюзы. И вдруг бегу прочь от магазина.
Бегу туда, на другую лестницу, новую, грефовскую, где лавочка, испанский дрок и крепкий бриз. Да неужели последняя? Последняя. Вот люди карабкаются с пляжа. И отвратительные дети тащат надувной матрас. Зато какой хороший вид. Пережидаю. Но как же медленно тянутся минуты.
Наконец всё стихло. Не слышно даже горлиц. Щёлкаю зажигалкой. Затягиваюсь. Курю её. Курю очень вдумчиво и нежно. Как перед расстрелом. Опять появляется кто-то, на этот раз сверху: а сюда к пляжу? Сюда.
Ну вот и всё.
Вечером гулял в западной части Алупки. Оторвался от своих на пустынной набережной, которая упирается в стену дачи Медведчука. Вот-вот стемнеет. Вдалеке вижу пару на променаде. Через какое-то время поравнялись со мной. Он ко мне с надеждой: нет случайно зажигалки? Бросил, смеюсь, сегодня. Не захватил.
Они поздравляют меня. Мы желаем друг другу приятного вечера. Но что-то защипало в глазах. Нервы. Так бывает, когда всё позади. Просто... Просто они первые.
Всю зиму об этом книгу пишу. И весну буду. Работаю в стол.
Естественно, книга глубокая. Кто курит табак - тот себе враг. Курение свет, а некурение тьма. Простите, наоборот. Курильщик - сам себе могильщик. И т.д.
Текст суггестивный. Книга для умных. Хорошая. Я бы даже сказал, замечательная. Я её очень люблю. Она, конечно, прикрытие. Как всё, что есть у меня. На пятьдесят нон-фикшен, на пятьдесят - художественная. Преступно, считаю, вам о ней не рассказать.
Прежде чем поразмышлять о приведённом диалоге, поделюсь украденной цитатой из частной рецензии к фильму Уэллса. С этих манерных рецензентов не убудет. Впрочем, я передам её своим языком: "В наше время сцена с ЭВМ имеет особое значение. Машина - мозговой центр учреждения, а служащие лишь приложение к ней. В официальной версии фильма вырезана часть, в которой ЭВМ предрекает герою будущее. Самим фактом внесения столь неожиданной новации Уэллс, возможно, хотел напомнить о своём видении мира".
Надо сказать, что Орсон Уэллс был большим шутником, да ещё и зацикленным на фантастике. Он автор одного из самых громких пранков в истории - в 1938 году его радиоспектакль по мотивам "Войны миров" Герберта Уэллса вызвал коллапс в Америке: паника на улицах, перегруженные дороги и телефонные линии и т.д. (Джордж Орсон и Герберт Джордж не только не родственники, но и не однофамильцы - написание их фамилий на английском различается, Welles и Wells.)
На самом деле ничего неожиданного в сцене с суперкомпьютером нет. Это явление занимало умы тех времён. Больше того, к моменту создания фильма понятие «искусственный интеллект» уже существовало - датой его рождения считается 1956 год, когда на мероприятии, известном как Дартмурский семинар (кажется, его спонсировал фонд Рокфеллера, а собрал он ведущих западных учёных в области информатики), Джон Маккарти предложил это название - artificial intelligence (AI). Участников семинара интересовало, можно ли моделировать рассуждения, интеллект и творческие процессы с помощью вычислительных машин.
Ясно одно: сопряжение темы искусственного интеллекта и творчества Кафки впервые произошло именно в 1962 году в фильме режиссёра Орсона Уэллса.
Причём в нескольких плоскостях.
Посмотрел несколько фильмов по Кафке. В частности, Орсона Уэллса (1962) и Дэвида Джонса (1993). Конечно, второй великолепнее! Смотрел также какое-то из "Превращений" и сериал смотрю, которым очень наслаждаюсь.
Меня недавно спросили: скажи, мол, как знаток Кафки, правда ли, что его отец был таким... Мм... Такой грозной фигурой и т.д.
Честно? Да разве можно о Кафке что-то знать? Он же гений. И какой я там знаток? Я просто имел к нему неизменный восхищённый интерес. А когда пережил его (не интерес, а Кафку по возрасту), сделался ему необъявленным другом. Поймите меня, теперь ему можно сделаться кем угодно. Он ведь всё уже.
Мой юный друг Кафка. Это такая нестяжательная и необременительная дружба.
Поэтому я часто пишу о нём. И даже ему самому писал, представляя его котом.
Но я становлюсь всё старше, и мои сочувственные интенции постепенно дрейфуют в сторону Германа Кафки, то есть его отца. Потому что досталось ему от такого сына! Недавно перечитал знаменитое "Письмо отцу". Чёрт возьми, мы забываем источники. Воздержусь здесь от оценок. И так всё понятно. Нам, обывателям, а не литературоведам и фрейдистам, понятно. Что Франц вцепился в того, кто его вскормил. Кто ругал за крошки на столе, но ронял их больше всех. Кто ковырялся зубочисткой в ухе. Кто тянулся к ремню (правда, только тянулся), а однажды выставил бедного Франца на балкон. И вот этот Франц впился ему жвалами в горло. Просто отец всегда был рядом. Да, отец был сам не свой, когда Франц болел. Слабой рукой подавал ему знак с порога: "Лежи, лежи..." Да, отец сотрясался в беззвучных рыданиях, когда болела мать.
И вроде теперь и не скажешь, что Франц паразит и вампир, если привёл характеристику папы не так однобоко. Всё запутано.
Но сейчас я задумал небольшое эссе об искусственном интеллекте у Кафки. У него же, скажем в скобках, не было души. А интеллект без души и есть ИИ. Очень подходит.
Мне эту идею Орсон Уэллс подбросил. О его фильме я много слышал. Что там музыка Альбинони. Что Йозефа "Ка" (в фильме Джонса он уже Йозеф "Кей") убивают тротиловой шашкой. Но всё как-то не удавалось посмотреть.
Посмотрел. Ну что, хорошо. Конечно, уйма вопросов, которые вынесу за рамки. Уэллс сам по себе уникальная личность. Антипод Кафки. Впрочем, сейчас не об этом. Случился там в двух сценах примечательный разговор между дядей Максом и Йозефом К.
Дядя Макс прибыл к Йозефу на работу прямо с вокзала. Йозеф ещё не освоился в новой роли арестованного. Его дядя по-селянски фамильярен, но искренне (хотя искренность у Кафки всегда под вопросом) хочет помочь племяннику. Буквально на словах "уголовное дело", слишком громко произнесённых, Йозеф берёт дядю за локоть и выводит из конторы. Не забываем, что Йозеф что-то там начальник отдела. Они проходят мимо огромных, высотой в три человеческих роста, футуристического вида машин, вытянувшихся в длинный ряд, с мигающими индикаторами. ЭВМ циклопического масштаба. Фильм, напоминаю, 1962 года. [Мы имеем либо две сцены, либо эпизод, разрываемый сценой с пыточной камерой. Потому что] Йозеф на какое-то время отлучается в комнату, где пытают его конвоиров, а возвращаясь, продолжает мягко, но настойчиво толкать дядю к выходу. Режиссёр явно хочет окупить вниманием зрителя строительство такой громоздкой декорации. Или он что-то хотел этим сказать? Ведь ЭВМ, понятно, в романе Кафки не было. Процитирую диалог дяди и Йозефа[, а потом завтра над всем этим поразмышляю].
- Что там?
- Компьютер.
- Это новомодная штука? (…) Знает все ответы? (…) Спроси компьютер про своё дело.
- Не позволено.
- Это ведь всегда можно устроить.
- И что я спрошу? Я даже не знаю, в чём меня обвиняют.
- Вот пусть машина и разберётся.
- Ей нужны данные. Экономические, социальные, психологические. Впрочем, она проводит личностные тесты. Но сначала ей нужно много данных.
- Ей? Это она?
- Так к ней обращаются эксперты.
- Прямо как к любимой лодке или авто.
- Даже больше.
- С любовью? Страхом?
- Не знаю.
- Раз это она, я был бы поаккуратнее.
…- Йозеф, этот господин отвечает за электронные мозги. (…) В общем, эксперт. Вы опираетесь на цифры и факты. Преступление – это факт, не так ли? Допустим, я совершил преступление…
- Дядя Макс, они очень заняты.
- Они работают посменно. У ночной смены меньше работы. Они могут вам всё показать.
- Пойдём, дядя.
- Я согласен, Йозеф, от всей этой модной электроники нет никакой практической пользы.
- Дядя Макс, тихо.
- Ты же не думаешь, что какой-то арифмометр поможет тебе с уголовным делом?..
Есть шум кроны, есть шум ствола. Есть телесный шум. За всю зиму было очень мало настоящей очарованной грусти. Когда между лопатками поднимаются волоски. Я чувствую себя радиостанцией Судного дня. Время от времени выбрасываю в эфир что-то неясное. Нечленораздельное. Точнее, мои слова вырываются в эфир. Но в перерывах я усердно работаю. Моя работа - непрекращающееся пустое шипение. Белый шум.
Снова обрушились сны - горькие и захватывающие, плотные и бесплотные, взлётные, приземлённые, прямолинейные. И даже те, что называют влажными. Будет большое половодье.
Мне приснился, наверное, 20-й сон о том, как она охладела ко мне. К ужасу таких снов я привык, как и к ощущению притопленности. Мне не хватает воздуха. Днём я рассказываю ей о пережитом, но мне кажется, я что-то недоговариваю. А если договорил бы, эта пытка подсознания, наверное, прекратилась бы. Нарочитое, а может, невротическое хождение по кругу сценария многолетней давности. Он проигрывается, как я уже сказал, наверное, в 20-й раз. Я в нём всё тот же, что и, скажем, 20 лет назад.
Помню признание в поезде одной пожившей грузной женщины, которое я подслушал с верхней полки. Она говорила своим попутчицам - трём сестрам из Воронежа, играющим в карты, - что в снах по-прежнему испытывает то, что испытывала 18-летней. Сёстры притихли. Моё присутствие никого не смущало. Но скоро я спустился вниз, чтобы составить с сестрами партию.
В снах, возможно, вообще не стареют. Не знаю почему. Может, из-за какой-нибудь защитной функции мозга. Не знаю случаев, чтобы кто-то снился себе стариком. Мы вообще снимся себе не во плоти. Нам снится наша душа. Поэтому совокупления во сне такие тихие. Непревзойдённые.
Взять сегодняшнюю постельную сцену с ней. Она лежала на животе, приподнявшись на локтях. А я - спиной в её ногах, разведённых в стороны. При этом я, откинувшись назад, обеими руками ласкал её груди. И всё это было невообразимо хорошо. Разве может быть такое с телами?
Так герой романа "Америка" в разгаре грандиозного скандала на корабле играл чашечками почтовых весов на столе главного кассира.
Из новостей. Обама и Бин Ладен.
"Президент Обама подтвердил, что Усама Бин Ладен убит..."
...
Слишком сильная мотивация легко превращается в демотивацию. Так сегодня и случилось. Сильно захотелось написать здесь о себе. Для тебя и тебя, внимательных и надёжных. Но позвонил старший институтский товарищ.
Давно я столько не разговаривал и не пел. Давно не разговаривал голосом вслух. Взять бы да и сбросить товарища. Тем более уже полночь, он с большой вероятностью поддатый. Разговор будет долгим, нескладным и ретроградным. Я и так весь день на телефоне. Звонок сорвался. Но я перезвонил. Я сам подписался на это.
Говорили об общих знакомых, о нашем профессоре Ж. Об однокурсниках. О Приходько. Скрипале. Розенштейне. Очень хотелось спать. Внезапно товарищ заговорил о Батюшкове. Который штабс-капитан лейб-гвардии полка. Прошёл три войны с Наполеоном. Брал Париж - свой любимый город. В совершенстве владел и тем и этим и другим. Русский мог заделать под итальянский, ты представляешь, Дим? А в позвоночнике у него застряла пуля, он выбросился из окна больницы в Симферополе, к нему приехал Пушкин, который безмерно любил его. И он сходил с ума. Дай вспомнить эти строчки... "Он шёл дорогой дивных слёз", - читал мне в трубку товарищ. И плакал. Ну и в конце: "Что тебе подарить?"
- Тот самоучитель по ивриту, который ты у меня заиграл, - сказал я.
Куда девалась энергия, которая была до этого звонка? Её почти нет, потому что сегодня всё было устроено так, чтобы я чувствовал себя максимально непонятно. Как в качелях. То ли там, то ли здесь. То я школьник, а то студент. Те, кто пишут, признают, что и пожелать-то мне нечего, мол, у меня всё есть. Но ведь где-то завалялся самоучитель. А одноклассник сказал: немногие доживают до твоих лет. И одноклассница: ты помнишь, правда? Конечно помню: сирень цвела и т.д. Но я располнела... И тоже плачет - да что сегодня такое!
Вдобавок сегодня пришлось много работать. Работать по работе. А не работать не по работе.
А ещё я пел в микрофон, который мне подарили. Блатную песню, которую знаю с детства. В ней обо всём: о страсти, предательстве, расправе. Но нужно ещё репетировать. Не хватает хтонической нюансировки. Хрипотцы. Вулканического напалма в нужных местах. Некоторые модуляции недокручены. Хотя родители мной восхищены.
Вот всё-таки немного получилось написать о себе. Посмотрим, что будет дальше.
Следующее утро тише прежнего. Молчат горлицы и бакланы. Только какая-то незнакомая, третья птица монотонно чеканит глухую сонную ноту.
Бросить курить легко - вроде бы говорил индеец у Кастанеды. Недавно тщательно перелистал эту книгу в мастерской отца, но ничего подобного не обнаружил. Кто мне сказал об индейце, уже не помню. И всё же я похитил Кастанеду, чтобы попытаться найти скорее не само высказывание, а объяснение, почему же легко. Впрочем, я быстро потерял интерес к перелистыванию этого шарлатанского труда. Тем более что меня захватила другая книга - с теми же словами, что бросить курить легко, но уже на обложке. Я закончил читать её на южном берегу, где и стал некурящим.
Поэтому на пляж я беру третью книгу. Положив на неё голову, почти засыпаю. Зашуршали камни - кто-то рядом устанавливает зонт. Женский грудной глубокий голос. Тихие императивы без единого повтора, не то что у других мам. Мальчик кидает камешки в воду: "Не задень дядю" - это обо мне. Я почти вижу точку в конце каждой её фразы. Такое контральто может принадлежать женщине не только умной, но и прекрасно сложённой. Мне ничего не стоит открыть глаза, чтобы убедиться в этом. Летучие молекулы её солнцезащитного крема наполняют мои лёгкие и одурманивают меня.
Жизнь длится в течение поцелуя, сказал поэт. А мне кажется, жизнь длится, пока спускаешься к морю.
Выхожу за ворота. Белый шум тополя перерастает в прибой. С каждым шагом всё выше горизонт. Куда иду – не знаю. Никуда. В область сингулярности. Я сын цыганки и считаюсь только со своей волей. Хотя на побережье это «никуда» часто означает путь к пристани или пляжу. Почти не отбрасывая тени, прохожу под циферблатом на автостанции. Стрелки неподвижны как гномоны.
Астрофизики, кузены поэтов, говорят, что мы живём в точке пересечения огромных скоростей. Представляю, как несётся в космосе лента Мёбиуса – сонная улица Ленина. Бешено вращаясь, летит киоск с узбекскими дынями. И вместе с ним кафе «Ветерок». И красивая бабушка, которая отбилась от экскурсионной группы и камнем на парапете раскалывает зелёный замшевый миндаль.
На площадке безлюдной лестницы, мощённой диабазом, в каменной стене открывается калитка. Выходит женщина – с высокой причёской, одетая в магазин, – и вспыхивает от лёгкого удовольствия: как быстро её свежий марафет нашёл свидетеля. Хорошенькой ручкой, избегая столкновения, приподнимает ветку инжира с антропоморфными плодами. Я смотрю ей вслед чуть дольше, чем позволяют рамки приличия.
Беззвучные пенные валы над крышей дома. Хвост разодранного кошками голубя в расщелине подпорной стены. Переплетение нагих фигур на горельефе «Араминды». Развилка, сбавляю шаг. Куда идти: к пристани – по Тимуру Фрунзе, или вверх – по Розе Люксембург?
Люксембург – это безотрадные, острые, как ланцеты олеандров, воспоминания о прострации юности с её сценариями будущей жизни. Затянувшееся студенчество, бочковое пиво, очередь в железнодорожные кассы.
И скорые дети. Конечно, они ангелы, но одновременно и хронометры твоего существования. Сначала отправляешь сына к музыкантам: отнеси купюру, пусть сыграют «Сингареллу». А потом чувствуешь ногу ангела на горле собственной песни. Потому что дети крадут энергию бунта.
Груз здравого смысла делает меня плоским. Чтобы прервать порочный круг благоразумных действий, необходимо в каком-то смысле выпить. Там внизу, на пристани, есть кабак, зимой это шофёрская столовая. Сколько мне расхламлять гараж, ездить на бакалею, ухаживать за опунциями и вообще быть архистратигом своих ангелов, – вместо того чтобы писать по тысяче слов в день, как Джек Лондон? По тысяче слов оголтелой и элегантной прозы. Так думаю я, осторожно ступая по диабазу, скользкому как московский асфальт в ночном декабре. Но музыканты, поди, состарились, и репертуар в этом кабаке совсем другой.
Куда же повернуть – на Розу или Тимура?
Не видеть его, быть почти равнодушным к нему. Когда за рулём. Не смотреть, не впускать в сознание. Иными словами, в движении, с Южнобережного шоссе не видеть его бесспорно. А краем глаза. Или как чуждый элемент пейзажа. К которому, кажется, уже утрачена чувствительность. Не смотреть назад в зеркала.
А когда я приехал и спустился с улицы Первого Мая в наш двор, вообще было не до него – чинил водопровод. Трубу в стене прорвало.
Самому его не видя, приходилось и постояльцам, приехавшим в ночи, говорить: «Вон – сразу за можжевельником. Да чего там смотреть, завтра увидите». Хотя, признаться, мне вообще непонятно, что в нём можно увидеть и как на него смотреть. На нём же невозможно сосредоточиться. Чем больше охватываешь его взглядом, тем меньше постигаешь. Восторг перед ним лицемерен и лишь откладывает скуку.
Смотреть на него мы приходили с мамой на капитанский мостик – верхнюю площадку разрушенной железной лестницы, которая когда-то вела к малому пляжу. Мама была здесь восемь лет назад, а ничего не изменилось. Почти. Лестница сгнила, отстроили новую. Но те же заросли. Не подходи близко. Помойка. И пляж как на ладони. Помню, по краю обрыва гулял с Джеком в шторм. Джек прижимал уши и жался ко мне. А у меня на груди от шквала свистел висящий на шнурке свисток.
Все кругом говорят: надо много ходить. Вот мама и ходит вдоль берега. И к чёрту эти скандинавские палки. На малый пляж она не спускается: галька на нём крупнее, чем на городском, того и гляди споткнёшься. И если я отправляюсь её искать – а она часто не берёт трубку, – то начинаю с городского.
С малого пляжа раньше уходит солнце, после обеда он совсем пустынный. Можно почитать книжку, а то и просто поспать. Сегодня я был там дольше прежнего, а когда вернулся, мама сказала – тихо, но всё же во всеуслышание, – что видела меня с капитанского мостика. А как узнала издалека, подумал я. Да конечно по плавкам. Сигнально-красным. Махала тебе рукой, а ты вроде смотрел в мою сторону и не видел. У меня плохое зрение вдаль, и, похоже, она не знает об этом, ведь мы живём разными домами несколько десятков лет. Не видя вдаль, и сам ведёшь себя как невидимка. Или желаешь быть незаметным. Забытым. Обычная детская игра. Но ты не спешишь назвать причины, по которым не пришёл на обед. Потребность в эмоциональной разгрузке. Тёплые камни, сонный плеск волн.
И вчерашняя знакомая, которая пришла проститься с ним. Наверное, только перед отъездом его можно увидеть по-настоящему. По крайней мере, если всматриваться в него так же настойчиво, как она. Ай-Петри, Чёрный бугор, храм Архистратига Михаила, дворец, мыс Ай-Тодор. Наверху кукуют горлицы, а где-то фырчит газель. Она откидывает мокрые волосы в сторону, приседает к сумочке, достаёт планшет и, стараясь удерживать горизонт, снимает панораму – вместе с берегом и со мной.

Первый сон долго дышал мне в затылок. Он вспомнился, когда я приехал к маме. А в следующие ночи приснился второй и третий. Потом четвёртый и пятый – парад снов какой-то. Не успеваю с ними.
В первом сне надменная, как дачный казначей, восточная женщина выдаёт мне прозрачную пластичную массу, похожую на ту, в которую играют дети. Я сжимаю её в руке, так, что она выплёскивается между пальцами. Для чего это нужно, не понимаю. Наверное, это особая дактилоскопическая процедура, чтобы получить отпечатки одновременно всех моих пальцев... За спиной женщины строение – старое, двухэтажное и сокрушённое, без окон и дверей, со снесённым наполовину чердаком и рухнувшим сводом, который, судя по сохранившемуся фрагменту, когда-то был из кирпича, сложенного арочным способом без поддерживающего каркаса, не знаю, возможно ли это технически в широкой плоскости. По всей видимости, в результате пожара свод рухнул, и теперь открылось, с какой небрежностью с внутренней стороны стен клали кирпич – я разглядел, что кое-где всунут даже шамотный.
Вечером этого же дня – а это были первые дни января, перед Рождеством, дороги свободны, но пришлось постоять и в Люберцах, и в Жуковском – я приехал к маме, поцеловал её седую голову, прошёл в гостиную и сел на диван. Из шкатулки с рукодельем, стоящей тут же, на широком подлокотнике, вынул силиконовый шар. Это для тренировок: у мамы плохо сгибаются пальцы от артрита. Размял его в руке – и здесь вспомнил сон. Пересказал его маме с той интонацией, с которой восстанавливают картину произошедшего. Мне тоже, говорит мама, недавно приснился дом, но он не был разрушенный. И медленно повторила, словно возражая кому-то:
– Нет, он не был разрушенный.
Я родился в том же доме, что и мама, на улице Революции. Сейчас на его месте пустырь. Иногда мы приезжаем с мамой к этому месту. Я говорю: вот те деревья остались, они росли через дорогу. Мне приятно видеть, как проясняется её лицо. Она подтверждает, что это те деревья. Как они называются, спрашивает она. Не разбираюсь в них, просто деревья. Может, вётлы.
Но речь вот о чём. В своём сне она шла по нашей улице и увидела, что один из соседских домов исчез. Так она рассказала. И я сразу вспомнил – уже не сон, а прошлое: этот соседский дом сгорел на наших глазах, а потом мы, дети, играли на его пепелище. Было страшно видеть среди углей синие глаза кукол.
Во втором сне я испытал чувство, известное убийце, который не только избегнул наказания, но и забыл о преступлении – и прожил в счастливом неведении много лет. Но однажды что-то стало проясняться… Хотя это могло быть, скажем, отголосками греха Адама. Этот сон, впрочем, я опущу, потому что не успел его вовремя записать, в нём нужно самому разобраться, а подробности потом выложить иносказательно, чтобы они не были истолкованы против меня. Иносказательность – законная плата за откровенность.
Никто не будет спорить, что, когда переживаешь других людей, собственная совесть по этому поводу хотя бы немного, но омрачена.
А лучше просто забыть о забытом.
Ведь я не об ужасном сейчас. Наоборот, о весёлом.
Это, как всегда, попытка начала нового разговора. С самим собой и читателем.
Я непростительно и недостойно не обращался к дневнику с пандемии. И пропустил поздравления со своим 50-летием от стойких эпистолярных друзей. Многие следующие регулярные тексты будут посвящены им. До встречи.
С днём рождения лета, дорогие друзья! Неповторимых первых минут, и дней, и ночей)
Серая утренняя хмарь, не промозгло, но ветрено. Приятель прислал похабную картинку. Слушал Высоцкого, который в текущий момент хорошо заходит. Гулял с собакой, наблюдал жизнь в почках московских вишен. Нижние побеги хорошо бы отсечь и поэкспериментировать за городом. Тропинки сухи. У мамаши, которая каждое утро ведёт в школу мальчика и которую вижу в одно и то же время, новая стрижка. Ни разу мамаша, беседуя с мальчиком, не подняла на меня глаза. Это как-то и похвально, и раздражает. Такой родной оранжевый осколок моей автомобильной щётки на асфальте. Вдруг Виста рявкула на сонную собачонку и бросилась к ней играть. Та оторопела.
- Не знает, как себя вести... - с улыбкой извинилась хозяйка. Я молча закивал. Что в таких случаях нужно говорить? Что не бойтесь, она не кусается? Когда невозбранно изучаешь женщину сзади, редко рассчитываешь на разворот и светский разговор.
- ...если бы не поводок - поиграла бы...
Я кивал и улыбался.
[315x700]