Вначале было слово, и даже, наверное, не одно -- но он ничего об этом
не знал. В своей нулевой точке он находил пахнущие свежей смолой доски,
которые лежали штабелем на мокрой траве и впитывали своими гранями солнце,
находил гвозди в фанерном ящике, молотки, пилы и прочее -- представляя все
это, он замечал, что скорей домысливает картину, чем видит ее. Слабое
чувство себя появилось позже -- когда внутри уже стояли велосипеды, а всю
правую сторону заняли полки в три яруса. По-настоящему он был тогда еще не
Номером ХII, а просто новой конфигурацией штабеля досок, но именно эти
времена оставили в нем самый чистый и запомнившийся отпечаток: вокруг лежал
необъяснимый мир, а он, казалось, в своем движении по нему остановился на
какое-то время здесь, в этом месте.
Место, правда, было не из лучших -- задворки пятиэтажки, возле огородов
и помойки -- не стоило ли расстраиваться? Ведь не всю жизнь он здесь
проведет. Задумайся он об этом, пришлось бы, конечно, ответить, что именно
всю жизнь он здесь и проведет, как это вообще свойственно сараям -- но
прелесть самого начала жизни заключается как раз в отсутствиии таких
размышлений: он просто стоял себе под солнцем, наслаждаясь ветром, летящим в
щели, если тот дул от леса, или впадая в легкую депрессию, если ветер дул со
стороны помойки; депрессия проходила, как только ветер менялся, не оставляя
на его неоформившейся душе никаких следов.
Однажды к нему приблизился голый по пояс мужчина в красных
тренировочных штанах; в руках он держал кисть и здоровенную жестянку краски.
Этот мужчина, которого сарай уже научился узнавать, отличался от всех
остальных людей тем, что имел доступ внутрь,к велосипедам и полкам.
Остановясь у стены, он обмакнул кисть в жестянку и провел по доскам
яркобагровую черту. Через час весь сарай багровел, как дым, в свое время
восходивший, по некоторым сведениям, кругами к небу; это стало первой
реальной вехой в его памяти -- до нее на всем лежал налет потусторонности и
счастья.
В ночь после окраски, получив черную римскую цифру -- имя (на соседних
сараях стояли обычные цифры), он просыхал, подставив луне покрытую толью
крышу.
"Где я, -- думал он, -- кто я?"
Сверху было темное небо, потом он, а внизу стояли новенькие велосипеды;
на них сквозь щель падал луч от лампы во дворе, и звонки на их рулях
блестели загадочней звезд. Сверху на стене висел пластмассовый обруч, и
Номер ХII самыми тонкими из своих досок осознавал его как символ вечной
загадки мироздания, представленной -- это было так чудесно -- и в его душе.
На полках с правой стороны лежала всякая ерунда, придававшая разнообразие и
неповторимость его внутреннему миру. На нитке, протянутой от стены к стене,
сохли душица и укроп, напоминая о чем-то таком, чего с сараями просто не
бывает -- тем не менее, они именно напоминали, и ему иногда мерещилось, что
когда-то он был не сараем, а дачей, или, по меньшей мере, гаражом.
Он ощутил себя и понял, что то, что ощущало -- то есть он сам --
складывалось из множества меньших индивидуальностей -- из неземных личностей
машин для преодоления пространства, пахших резиной и сталью; из мистической
интроспекции замкнутого на себе обруча; из писка душ разбросанной по полкам
мелочи вроде гвоздей и гаек, и из другого. В каждом из этих существований
было бесконечно много оттенков, но все-таки любому соответствовало что-то
главное для него -- какое-то решающее чувство, и все они, сливаясь,
образовывали новое единство, огороженное в пространстве свежевыкрашенными
досками, но не ограниченное ничем; это и был он, Номер ХII, и над ним в небе
сквозь туман и тучи неслась полностью равноправная луна... С тех пор
по-настоящему и началась его жизнь.
Скоро Номер ХII понял, что больше всего ему нравится ощущение,
источником или проводником которого были велосипеды. Иногда, в жареий летний
день, когда все вокруг стихало, он тайно отождествлял себя то со складной
"Камой", то со "Спутником", и испытывал два разных вида полного счастья.
В этом состоянии ничего не стоило оказаться километров за пятьдесят от
своего настоящего местонахождения и катить, например, по безлюдному мосту
над каналом в бетонных берегах или по сиреневой обочине нагретого шоссе,
сворачивать в тоннели, образованные разросшимися вокруг узкой грунтовой
дорожки кустами, чтобы, попетляв по ним, выехать уже на другую дорогу,
ведущую к лесу, через лес, а потом -- упирающуюся в оранжевые полосы над
горизонтом; можно было, наверное, ехать по ней до самого конца жизни, но
этого не хотелось, потому что счастье приносила именно эта возможность.
Можно было оказаться в городе, в каком-нибудь дворе, где из трещин асфальта
росли какие-то длинные стебли, и провести там весь вечер -- вообще, можно
было
Читать далее...