Мы сидим и пьем вино
/ плохо разве? /
Ходит в голове павлин
/ нету краше! /
А за окнами - темно.
В небе - праздник:
там под звоны мандолин
месяц пляшет.
- Что ты смотришь на меня?
-...Вам добавить?...
- Скучно все, как не греши...
- Вы пролили...
- Ты в окно взгляни, поняв:
Красота ведь! -
Обронила ночь кувшин
черных лилий.
Пребывая в какой-то неясной тоске, -
я пишу Вам письмо тростником на песке.
Набегает волна, убегает волна...
В голубом далеке - яхта чайкой видна.
Я пишу Вам письмо. Ропщет водная гладь...
Я так много Вам лично хочу рассказать,
что слова подбираю и не нахожу,
но в раздумье на камне прибрежном сижу.
Я хочу Вам сказать о добре и о зле,
о печали и смерти, о солнце в листве;
о траве, и о том, что я ведать не мог,
и о море, которое плещет у ног.
Я пишу Вам письмо...
Я хочу Вам сказать, я хочу Вам сказать! -
очень много, но что - толком не разобрать.
И, сгорая в какой-то неясной тоске, -
я пишу Вам письмо на мгновенном песке
о траве, и о том, что я ведать не мог,
и о море, которое плещет у ног,
заплетая на медном песке кружева.
Я почил, но душа и поныне жива!
Море шепчет, поет, завиваясь в цветы;
и тасует песок, и смывает следы...
Набегает волна, убегает волна,
зелена... Но читать не умеет она.
Я пишу Вам письмо...
Замешен вечер на золе, ночь околела.
Свеча горела на столе, свеча горела.
День выпроводить не сумел печаль-старушку.
Окурок в пепельнице тлел, пуская стружку.
Плыл перламутровый червяк, в окне чернело.
Осточертело все к чертям, осточертело.
Взыграв, уйти хотелось вон в ночь-балаганчик.
Молчал гнусавый телефон - о, вещий ларчик.
Дождь точно тысячи газет шуршал осенний.
Пальто висело на гвозде, пальто висело.
Замешан вечер на золе, ночь околела.
Свеча горела на столе, свеча горела.
СКАЗКА О СТУДЕНТЕ И СТАРИКЕ
Неизвестно, в какой стране это было,
Никому неизвестно, в какие века.
Шел парнишка- студент, напевая слегка,
То ли к другу спешил он, а то ли к милой.
Был богат он сегодня, как целый банк!
Ведь на дне кошелька у него звинело
Одиноко, походке веселой в такт,
Может, медная лира, а может, франк,
А быть может, динара- не в этом дело.
Вечер шарфом тумана окутал зданья,
Брызнул холодом дождик за воротник.
Вдруг у храма в цветастых лохмотьях старик
Протянул к нему руку за подаяньем.
Был худей он, чем посох его, казалось,
Сыпал дождь на рванье и пустую суму.
Сердце парня тоскливо и остро сжалось.
- Вот,- сказал он и отдал монету ему.
Нищий в желтой ладони зажал монету
И сказал, словно тополь прошелестел:
- Ничего в кошельке твоем больше нету,
Ты мне отдал последнее, что имел.
Знаю все. И за добрую душу в награду
Я исполню желанье твое одно.
Удивляться, мой мальчик, сейчас не надо,
Так чему твое сердце особенно радо?
Говори же, а то уж совсем темно.
Вот чудак! Ну какое еще желанье?
Впрочем, ладно, посмотрим. Согласен... Пусть...
- Я хотел бы все мысли на расстоянье
У любого, кто встретится, знать наизусть.
- Чтобы дерева стройность любить на земле,
Не смотри на извивы корней под землей.
О, наивный!.. - Старик покачал головой
И, вздохнув, растворился в вечерней мгле.
Дождь прошел. Замигали в листве фонари.
Одиноко плывет посреди пруда
Шляпа месяца. Лаком блестит вода.
Парень сел на скамейку и закурил.
А забавный старик! И хитер ты, друг!
Вон в окошке, наверное, муж и жена.
Кто ответит, что думают он и она?
Рассмеялся студент. Рассмеялся, и вдруг...
Муж сказал: - Дорогая, на службе у нас
Масса дел. Может, завтра я задержусь.-
И подумал: "К Люси забегу на час,
Поцелую и чуточку поднапьюсь".
У жены же мелькнуло: "Трудись, чудак,
Так и буду я в кухне корпеть над огнем.
У меня есть подружечка как- никак
Мы отлично с ней знаем, куда пойдем."
И ответила громко:- Ужасно жаль!
Я ведь завтра хотела с тобой как раз
Твоей маме купить на базаре шаль.
Ну, да нечего делать. Не в этот раз...
Отвернулся студент. Вон напротив дом,
Там невестка над свекром- стариком,
То лекарство больному подаст, то чай,
Все заботится трогательно о нем.
- Вот вам грелочка, папа! - А про себя:
"Хоть бы шел поскорее ты к праотцам!"
- Может, плохо вам, папа?- А про себя:
"Вся квартира тогда бы досталась нам."
Парень грустно вздохнул. Посмотрел на бульвар.
Вон влюбленные скрылись под сень платана.
Он сказал:- Океан, как планета, стар
Представляешь: аквариум формой в шар.
Ты слыхала про жизнь на дне океана?
Сам подумал, погладив девичью прядь:
"Хороша, но наивна и диковата.
Что мне делать: отважно поцеловать?
Или, может быть, чуточку рановато?"
А она: "И далась ему глубь морей!
Ну при чем тут морские ежи, признаться?
Впрочем, так: если вдруг начнет целоваться-
Рассержусь и сначала скажу: не смей!
Ведь нельзя же так просто, какдважды два.
Славный парень, но робкий такой и странный."
И воскликнула:- Умная голова!
Обожаю слушать про океаны!
Мимо шли два приятеля. Первый сказал:
- Дай взаймы до среды. Я надежный малый.-
А второй:- Сам без денег, а то бы дал.-
И подумал: "Еще не отдашь, пожалуй!"
Встал студент и пошел, спотыкаясь во мгле,
А в ушах будто звон или ветра вой:
"Чтобы дерева стройность любить на земле,
Не смотри на извивы корней под землей."
Но ведь люди не злы! Это ж так... пока!
Он окончится, этот двойной базар.
Шел студент, он спешил, он искал старика,
Чтоб отдать, чтоб вернуть свой ненужный дар.
И дорогами шел он и без дорог,
Сквозь леса и селенья по всей земле,
И при солнце искал, и при синей мгле,
Но нигде отыскать старика не мог.
Бормотал среди улиц и площадей:
- Я найду тебя, старец, любой ценой!-
Улыбался при виде правдивых людей
И страдал, повстречавшись с двойной душой.
Мчат года, а быть может, прошли века,
Но все так же твердит он:- най- ду...най- ду-у-у...,-
Старика же все нет, не найти старика!
Только эхо чуть слышно в ответ: - Ау-у-у...
И когда вдруг в лесу, на крутом берегу,
Этот звук отдаленный до вас дойдет,
Вы поймете, что значит это "ау"!..
Почему так страдает парнишка тот.
В нем звучит: "Лицемеры, пожалуйста, не хитрите!
К добрым душам, мерзавец, не лезь в друзья!
Люди, думайте так же, как вы говорите.
А иначе ведь жить на земле нельзя!
ЛЮБОВЬ, ИЗМЕНА И КОЛДУН
В горах, на скале, о беспутствах мечтая,
Сидела Измена худая и злая.
А рядом, под вишней, сидела Любовь,
Рассветное золото в косы вплетая.
С утра, собирая плоды и коренья,
Они отдыхали у горных озер.
И вечно вели нескончаемый спор –
С улыбкой одна, а другая с презреньем.
Одна говорила: - На свете нужны
Верность, порядочность и чистота.
Мы светлыми, добрыми быть должны:
В этом и красота!
Другая кричала: - Пустые мечты!
Да кто тебе скажет за это спасибо?
Тут, право, от смеха порвут животы
Даже безмозглые рыбы!
Жить надо умело, хитро и с умом,
Где – быть беззащитной, где – лезть напролом,
А радость увидела – рви, не зевай!
Бери! Разберемся потом!
А я не согласна бессовестно жить!
Попробуй быть честной и честно любить!
- Быть честной? Зеленая дичь! Чепуха!
Да есть ли что выше, чем радость греха?!
Однажды такой они подняли крик,
Что в гневе проснулся косматый старик,
Великий колдун, раздражительный дед,
Проспавший в пещере три тысячи лет.
И рявкнул старик: - Это что за война?!
Я вам покажу, как будить колдуна!
Так вот, чтобы кончить все ваши раздоры,
Я сплавлю вас вместе на все времена!
Схватил он Любовь колдовскою рукой,
Схватил он Измену рукою другой
И бросил в кувшин их, зеленый, как море,
А следом туда же – и радость, и горе,
И верность, и злость, доброту и дурман,
И чистую правду, и подлый обман.
Едва он поставил кувшин на костер,
Дым взвился над лесом, как черный шатер, -
Всё выше и выше, до горных вершин,
Старик с любопытством глядит на кувшин:
Когда переплавится всё, перемучится,
Какая же там чертовщина получится?
Кувшин остывает. Опыт готов.
По дну пробежала трещина,
Затем он распался на сотню кусков,
Карл был добрым парнем, и сердцем чист.
Карл был музыкант, Карл был кларнетист.
Вдохом воздуха, выдохом звука
Жил и шел с нараспашку душой.
Если в племени мало пламени,
Карл был из немногих, кто пламенный.
Он любил свое дело и делал, веря
В то, что от этого всем хорошо.
Карл любил Клару, а Клара - краля.
Глаза как алмазы, губки - кораллы.
Сама так естественна, так натуральна,
Что с нею мораль забываешь на нет.
Но не страдала моралью Клара,
Стерильной душою Карла играла.
И как-то под утро паскудная девка
Украла у Карла кларнет.
Сонный Карл спросонок глядел в свой лорнет,
Тщась отыскать то, чего уже нет.
Осознав значенье утраты Карл вскричал: "Караул
Но на нет суда нет.
И заплаканный Карл шастал в ватерклозет,
Не читал от несчастья вечерних газет,
Все курил и корил, сам с собой говорил,
И чуть было не оказался в crazy'е
Если душно душе, если тошно - то что ж,
На руках есть вены, под руками нож,
Но это выход на случай, если выхода нет,
А что выхода нет - это ложь.
Если небом дан дар, хватит сил и на то,
Чтоб и этот удар, и еще черт-те что
Пережить, и воду святую, которой ты полон,
Донести, тем кто жаждет, кто ею пустой.
Карл рискнул пойти на эксперимент,
Карл нашел в себе силы сменить инструмент.
Влез в долги и купил "Стратокастер" - гитару,
о которой, пожалуй,
мечтает любой.
Он терзал свои пальцы, душу и мозг
Дни и ночи, но он иначе не мог,
И в итоге родил звук, в котором он выместил
Всю свою боль и любовь.
Он трясину потряс,
Тем что грязь втоптал в грязь.
Он угрюмых смешил, а погрязшим мешал.
Взбаламутив тьму мути, он на свет Божий
Из-под ветоши вытащил свет.
Рок-н-ролльная каста расступилась пред ним,
И фанатики клялись, что видели нимб
Над его головой, но дело не в нимбе.
Он был просто несущим насущный ответ.
Сквозь сплетение сплетен, сквозь стены и тень,
День за днем, каждый день, за ступенью ступень,
Карл всходил на престол не ценой преступлений,
Не ради богатства, дарящего лень.
И хотя Карл вне сцены был скромен как кроль,
В кулуарах его прозвали "Король",
Что с того, сто он не коронован,
Коль король рок-н-ролла - коронная роль.
Но жил скрытный, корыстный проныра Кастрат,
Музыкант не удавшийся, он во сто крат
Заколачивал больше, чем мастера,
Чему был разумеется рад.
Он служил тем, кто лжив, он следил тут и там,
Он ходил по пятам, он сидел по кустам,
Он жил стуком ритмичным и сколотил
Состояние на костях.
"Стратокастера" звуков услышав раскат,
К Карлу завистью черной проникся Кастрат
И под старость Кастрату втемяшилась страсть:
Он решил "Стратокастер" украсть.
Но чужими руками он жар загребал,
От чего и ломились его погреба.
Он решил нанять бьющих и грабящих,
Тех у кого только брага да брань на губах.
И Кастрат недолго бродил по дну,
Чтоб найти подонков и сказать им: "Ну !"
В тот же вечер окрыленного Карла
Поджидала у дома урла.
Его долго пинали ногами в живот,
И если он чудом остался живой,
То виной тому Бог, Карл поверил в него.
Вот такие дела.
А Кастрат "Стратокастер" - то спер неспроста,
Он пытался мелодии стричь как с куста.
Думал, дело пустяк, но он локти кусал,
Ведь душа у Кастрата пуста.
Сбившись с сил и сбесившись, он струны сменил,
Но гитара просто трунила над ним.
И запал вдруг пропал, он запил и, вспылив,
Он решил "Стратокастер" спалить.
И когда "Стратокастер" несли на костер,
Карл на костылях тащился в костел,
Его приняли там, усадили за стол,
Предложили постель.
И, уставший от мира принял новый устав,
Что заставил его стать тем, кем он стал.
И теперь тонких струн звенящая сталь
Уже пальцы не жалит, а жаль.
Все на нуль одним махом - теперь он монах,
Он махнул на все и всех послал на х...
Он не ходит теперь в полинявших штанах,
Пребывая в священных стенах.
Вот только хор поет мессы а-ля до-ля-фа-соль,
Сыпля в Карловы раны карло-варскую соль.
Карл чувствует боль,
Вот вся сказка о том, как стал карликом бывший король.
А я был странник в израненной странной стране,
Где продажное "да" и на нет сводят "нет",
Где на тысячу спящих один, что распят
И пятьсот, что плетутся вдоль стен.
Если ты не эстет в ожиданье гонца,
Лей кастет из свинца и налей-ка винца,
И мы выпьем с тобою
За тех, кто прибит на кресте.
Над берегом черные луны,
и море в агатовом свете.
Вдогонку мне плачут
мои нерожденные дети.
Отец, не бросай нас, останься!
У младшего сложены руки...
Зрачки мои льются.
Поют петухи по округе.
А море вдали каменеет
под маской волнистого смеха.
Отец, не бросай нас!..
И розой
рассыпалось эхо.
В воде она застыла -
и тело золотое
затон позолотило.
Лягушками и тиной
пугало дно речное.
Пел воздух соловьиный
и бредил белизною.
Ночь таяла в тумане,
серебряном и светлом,
за голыми холмами
под сумеречным ветром.
А девушка вздыхала,
над заводью белея,
и заводь полыхала.
Заря горела ясно,
гоня стада коровьи,
и, мертвая, угасла
с венками в изголовье.
И соловьи рыдали
с горящими крылами,
а девушка в печали
расплескивала пламя.
И тело золотое
застыло цаплей белой
над золотой водою.
Я захлопнул окно,
чтоб укрыться от плача,
но не слышно за серой стеной
ничего, кроме плача.
Не расслышать ангелов рая,
мало сил у собачьего лая,
звуки тысячи скрипок
на моей уместятся ладони.
Только плач - как единственный ангел,
только плач - как единая свора,
плач - как первая скрипка на свете,
захлебнулся слезами ветер
и вокруг - ничего, кроме плача.
Веселый озноб побежал к напряженным
канатам причальным,
и калитку толкнул иудей, с тем застенчивым
трепетом зябким, которым дышит изнанка
серебряного латука.
Крещеные спали, как дети,
и вода ворковала голубкой,
и доска маячила цаплей,
и свинец превратился в колибри,
и живые, еще не усопшие узы огня
наслаждались вечерними сальто
могильной цикады.
Крещеные плыли, как дети, а толпились
у стен иудеи -
в единственном сердце голубки
всем хотелось укрыться скорее.
Крещеные дочери пели, а иудейки смотрели,
на желтую смерть смотрели
единственным глазом фазаньим,
ужасающе остекленелым от вселенской
тоски пейзажей.
Хирурги бросают на никель резиновые перчатки,
как только в ногах почувствуют
вздрогнувшие покойники
ужас иного света, света луны погребенной.
В бездонный покой госпитальный
ползут нерушимые боли,
и покойники молча уходят,
сбросив будничной крови лохмотья.
Леденящая готика инея,
пение скрипок и стоны, лопнувшее терпение
крохотного растения, -
все то, чья печаль осенняя омывает последние
склоны,
гасло в угольной тьме цилиндров, шляп,
наполненных тьмой монотонной.
Одиночество синих травинок,
на росу нагоняющих ужас,
и ведущие к жесткому ветру белоснежные
мраморы арок
потрясали своим безмолвием, тишиной,
многократно разбитой
сонным топотом мертвых людей.
Калитку толкнул иудей,
он был иудеем и не был причалом,
а к нему приплывали снежные лодки
и плавно взбирались по лесенкам сердца:
снежные лодки, вестники мести
для водяного, который их топит,
снежные лодки, могильные лодки,
кто увидит - потом ничего не увидит.
Крешеные спали, как дети,
а иудей смирно занял свои носилки.
Три тысячи иудеев в кошмаре своих лабиринтов
плакали безутешно,
потому что они пытались разделить
на всех иудеев половину голубки,
и у кого-то было колесико часовое,
еще у кого-то - туфелька с говорящими червяками,
еще у кого-то - лирика, скрипка,
дожди вечерние,
еще у кого-то - один коготок
соловьенка живого,
а половина голубки стонала,
кровь проливая и сознавая,
что кровь - не ее, а чужая.
Веселый озноб танцевал на сырых куполах
дребезжащих,
и мрамор луны отражал равнодушно
пепел фамилий и смятые ленты.
И те приходили, кто ест, прячась от нас
за колоннами,
и ослы с белозубыми мордами,
и костоправы искусные.
В море зеленых подсолнухов
так жалобно плакало кладбище
и было единым ропотом, и было единым стоном
всех тряпичных губ и картонных.
И крещеные спали, словно дети,
когда, смежая веки безусловно навеки,
молча вскрыл свои собственные вены
иудей, услышав первые стоны.
* * *
Луна наконец запнулась о белый косяк табуна.
Луч лилового света, отпрянув от раны,
спроецировал на небо сцену
обрезания мертвых младенцев.
Кровь текла по горам, и спешили к ней ангелы,
но зефирными были чаши - и кровь потекла
в башмаки.
Колченогая свора зажгла свои трубки,
и от запаха жженого рога
посерели губы несчастных,
которых рвало в подворотнях.
А с юга засушливой ночи долетали
протяжные крики -
это свечи луны задымились на бедрах коней.
Портняжка, кроивший пурпур,
заманил к себе трех блаженных
и, заперши двери, в окно им показывал череп.
Три блаженных тем временем утешали верблюда,
который боялся,
что к утру непременно застрянет в игольном ушке.
Крест был поднят, и гвозди вбиты.
Гвозди, вбитые в кость
так, что звезды ржавели от крови.
Все глаза отвели - и тогда небеса оголились
и раздался неслыханный голос, а фарисеи сказали:
- У проклятой коровы, наверно, разбухло вымя. -
Горожане захлопнули двери,
и ринулся дождь, возомнив, что размочит сердца,
мутный вечер наполнился хрустом и треском,
и незримые плотники стали обтесывать город.
- Проклятая эта корова, наверно, взбесилась, -
продолжали твердить фарисеи.
Но кровь поднялась до колен, и нечистые духи
пузырили болотную воду над стенами храма.
Все явственней было спасенье - от этой жизни.
И луна омывала ожоги коней.
Распевая псалмы, выходили на свет лихорадки,
и лягушки зажгли очаги по речным берегам.
- Эта чертова, чертова, чертова эта корова
спать не даст, - фарисеи твердили
и шли по домам, по дороге пиная пьяных
и плевок за плевком избавляясь
от привкуса жертвы.
А за ними, печально блея, бежала кровь.
И на том завершилось,
и проснулась земля, разливая дрожащие
дымные реки.
Впереди шла жирная женщина,
на ходу вырывая корни и топча размокшие
бубны,
шла - и толстые губы
выворачивали наизнанку издохших медуз.
Жирная ведьма, врагиня луны,
шла по вымершим этажам
и кидалась в углы,
чтобы выплюнуть маленький череп голубки,
и клубила угар над банкетами гиблых времен,
и звала к себе сдобного беса
с небесных задворков,
и цедила тоску фонарей в центрифугу метро.
Это трупы, я знаю, трупы
и останки слезящихся кухонь, в песок зарытых,
мертвецы, и фазаны, и яблоки канувших лет -
они-то и хлынули горлом.
Уже замаячили гулкие джунгли рвоты,
пустотелые женщины с тающим воском детей
у закисших деревьев, среди суматошной
прислуги
и соленых тарелок под арфой слюны.
Не поможет, малыш. Извергайся.
Ничто не поможет,
ибо это не рвота гусара на груди проститутки,
не отрыжка кота, невзначай проглотившего
жабу.
Нет. Это трупы скребут земляными руками
кремневую дверь, за которой гниют десерты.
Жирная женщина шла впереди,
и шли с нею люди пивных, кораблей и бульваров.
Тошнота деликатно тряхнула свой бубен
над девичьей стайкой, молившей луну о защите.
О, боже, как тошно!
Зрачки у меня не мои,
взгляд раздет догола алкоголем
и дрожит на ветру, провожая невидимый флот
с анемоновой пристани.
Я защищаюсь зрачками,
налитыми черной водою, куда не заглянет заря, -
я, безрукий поэт, погребенный
под толпою, которую рвет,
я, молящий о верном коне,
чтоб содрать этот липкий лишайник.
Но жирная женщина все еще шла впереди,
и люди искали аптеки
с настоем тропической горечи.
Лишь тогда, когда подняли флаг и забегали
первые псы,
город хлынул к портовой ограде.