Все ближе и ближе заветная граница между одними сумерками и другими, все ближе пограничный столб, треснувший от времени, что подточило его вопиюще живой виноградной лозой. Лето кануло в спокойные воды, а вместе с ним и Экклесиаст со своим мешком абрикосовых семечек, и мириады светляков, шествующих по дорогам грибных лабиринтов, и стаи окуней, освещенные призрачным светом гниющих топляков. И много разных иных штуковин, которые перелетая с цветка на цветок, мелькали то перед моим внутренним взором, то перед наружным, да так мельтешили, что я эти взоры не раз путал, и поэтому попадал в неловкие ситуации, уходя домой в чужих башмаках или здороваясь с соседом за его пышную бороду, в то время, как он протягивал мне свою растопыренную пятерню.
Лето не умчалось, оно потонуло, как старое ведро, и мы можем видеть, что оно лежит себе на дне, под осенней водой, по которой флот разноцветных сухих листьев медленно движется к новым землям. Эти новые земли постоянно тревожат наше воображение, и, обсасывая чубук трубки, мы бодро потрясаем кулаками и восклицаем: "Ну уж мы им покажем! Покажем! Напишем все про них!" А все вокруг поддакивают, соглашаются, и в нетерпении примчавшись домой, мы окружаем себя кипами бумаг, связками перьев, чернильницами, сомнительными географическими атласами, разваливаемся в кресле, окутываем себя табачным дымом и в конце концов засыпаем, закинув на стол ноги, опять(!) обутые в чужие башмаки.
А на зеленом сукне едва колышется от досадного сквозняка чистый лист, и мало-помалу проступают на нем едва заметные вначале строки, темнеют, наливаются сочным черным цветом, буквы пускают все новые и новые побеги, приподнимаются над шершавой поверхностью бумаги, и, спустя некоторое время, вокруг нас шелестят дремучие леса, кое-где поблескивающие крохотными болотцами, кое-где перепоясанные ленточками дорог, а кое-где и дымящиеся чьими-то обеденными костерками.
А мы все дремлем и дремлем под ворохами самых разнообразных вселенных. Кот-баюн, закинув ногу на ногу, выдувает из своей дудочки то ли белые комья цветочного тумана, то ли мыльные пузырьки такой разновидности звуков, которые, однажды попав в наше ухо (пускай даже и спящее) остаются блуждать там до тех пор, пока на той горе, что за нашим домом, не свистнет пучеглазый рак.
За тюлевой занавеской я вижу далекую звездочку и всерьез полагаю, что сейчас наблюдают за ней все те, кому суждено однажды встретиться у новых земель, сойти со своих листиков-кораблей и вкопать на берегу новый столб, взамен того, подточенного временем.
Вот-вот постучит в мою дверь разгневанный мой товарищ, пришедший забрать свои ботинки, и я знаю - как только он их оденет, праведный гнев его утихнет, сядем с ним на крылечке, как Бильбо и Гэндальф, закурим пенковые трубки и будем вспоминать старые времена, приходя к такому выводу, что и нынешние времена тоже ничего, хоть и скверные.
Покудова краем глаза видишь тот огонек, всегда знаешь, что стоишь на верном пути и не сошел еще с тропинки, ведущей прямо в загадочное никуда.
Еще немного правдивых историй про собак.
Когда-то у моей тетки проживала удивительная собака, которая, пока дома никого не было, умудрялась открывать холодильник и воровать еду. Очень долго хозяева не могли догадаться, куда таки пища пропадает, пока собака не совершила роковую ошибку - открыв холодильник в очередной раз, она не нашла там колбасы, поэтому вытащила оттуда бутылку кока-колы, проколола ее зубом и выпила через дырку. Эта дырявая бутылка и послужила главной уликой. С тех пор кухню стали закрывать, привязывая дверную ручку веревкой.
Поскольку собаке все время хотелось бесчинствовать и веселиться, она стала наведываться в комнату моей маленькой сестры, где однажды нашла старый леденец, позабытый в кармане шерстяной кофты. Поскольку вытащить его из кармана не представлялось возможным (он, видимо, основательно прилип) собака высосала его через ткань, причем на это ушло не менее двух-трех часов, так как кофта больше не годилась для носки.
Предупреждая дальнейшие выходки, псину стали запирать в прихожей. там она сгрызла угол двери, а потом и угол бетонной стены, что нанесло непоправимый ущерб внешнему виду прихожей.
Тогда на собаку стали одевать намордник. Впрочем, она все равно умудрялась чего-нить натворить. Однажды у нее началась очередная течка, и ей на зад одели огромные дедовские семейники, набитые изнутри ватой. Пока никого не было дома, псина скакала по дивану, потом по столу и сбила трубку с телефонного аппарата. Поскольку моя тетка, уходя,всегда ставит квартиру на сигнализацию, уже через пятнадцать минут входную дверь взламывал наряд милиции. Не обнаружив в квартире никого, кроме собаки в огромных ситцевых труханах, милиция удалилась восвояси, оставив на столе квитанцию (штраф за ложный вызов). Интересно все же, как они отреагировали на ситуацию в целом.
Кроме вышеперечисленных безобразий, собака любила делать следующие вещи:
- кататься по разбросанной тухлой кильке;
- во время прогулки заглядывать в одно и то же низенькое окошко во дворе, доводя до исступления старуху, что там проживала;
- вытирать харю о свежевыглаженные дедовские рубашки;
- звучно пускать газы в идиллической тишине;
- Вытирать зад о пол лифта;
- и много других вещей, мной уже позабытых.
Единственное безобидное занятие этой животины было жамать носом свою резиновую лягушку, хотя при этом раздавались такие отвратительные звуки, что тетка иной раз не выдерживала и зашвыривала игрушку за диван. Тогда собака просовывала голову между диваном и стеной, и звучно вздыхала до тех пор, пока тетка снова не приходила в ярость. Тогда лягушку извлекали из-за дивана и вместе с собакой выдворяли в прихожую.
И все мы любили эту собаку до безумия. Сейчас ее уже нет с нами, но я полагаю, где-нибудь на собачьих небесах она валяется среди зловонной кильки, давит харей свою лягву, и отрывается от этого благословенного занятия только затем, чтоб вытерев рыло об чистейшую рубаху, броситься со всех ног к заветному окошку, где колченогая старуха уже грозит свернутой в трубку газетой.
Если все эти бездомные собаки, что живописно валяются у станций метро вдруг научатся носить штаны, курить, и сосать пиво из мятых банок, они наверняка тотчас же облачатся в вислые тренировочные и, засунув руки в карманы, будут подпирать столбы у пивных ларьков, презрительно сплевывая сквозь щель в зубе табачной слюной.
Сегодня видел одну такую компанию собак - как и положено истинно подозрительным личностям, они в самых вольготных позах распластались в некотором отдалении от мусорных баков. Жирная ворона, перепачканная помоями до такой степени, что случилась отвратительна самой себе, прохаживалась между ними, словно часовой, ветер мерно колыхал кусок вощеной бумаги, напоминающий расклеившуюся малярную шляпу, что прилип к ее вороньей встопорщенной голове.
Когда я проходил мимо, она остановилась, взъерошила перья и хрипло каркнула, словно хотела сказать "Проходи, проходи!"
Собаки поморщились, но глаз не открыли, и ворона снова продолжила свое шествие между их выпрастанными волосатыми лапами.
В эти непонятные дни, парящие над землей, и я соткан из воздуха. Такие вещи всегда надо сообщать другим, иначе они будут принимать твой образ за реальный, в то время, как это всего лишь глиняный голем, с таким же усилием передвигающий непослушные ноги, с каким изумлением ощупывающий слово ZMET у себя на лбу.
Последние дни сентября – их можно сравнить с кувшином, в который набрали пустоты и запустили туда невидимых аксолотлей. Каждый такой аксолотль – это едва различимое жужжание в тишине, и чтобы разобраться в этих делах, мы вынуждены отправиться к часовых дел мастеру, который, растянув и без того растянутую глазницу увеличительным стеклом, берется изучить нашу проблему.
- Благословенный месяц сентябрь, не правда ли, - часовщик на мгновение отвлекается от своего кропотливого занятия, - не будь на свете сентября, мой друг, я и прочие мои коллеги вынуждены были бы оставаться в тени… да, да, оставаться в тени…
Поскольку часовщик не вызывает у нас никаких чувств, кроме желания плюнуть в его шестикратно увеличенный глаз, мы никаким образом не ответим на его реплику. Таким образом, в помещении мастерской воцаряется тишина, если не считать нашего жужжания.
- Аксолотли… - наконец изрекает мастер. – Проклятые ящерицы. Жужжат, как семейство сфексов.
Слово «сфексы» нам определенно не нравится. Нам вообще ничего не нравится в конце сентября, что уж говорить про земляных ос.
- Отличное есть заведение через три квартала отсюда. Называется «Сапог». За некоторую сугубо символическую мзду вы сможете получить там средство… да, средство…
Средство представляет из себя пинту филиппинского спирта, смешанного с придыхом двух случайных собутыльников, один из которых лишился глаза, а другой – одного рукава, что нисколько не мешает ему простирать руку вверх так далеко, как только это возможно.
- За республику! – кричит он на все заведение, и все заведение отвечает ему восторженным гулом. Гудите и вы. Что это за такая республика, вы имеете слабое представление, хотя одноглазый уже показывал вам извлеченную из глубин своей мятой одежды треугольную марку с изображением морского демона, пасущего стаи трески (где-то вы уже видели ее, верно?)…
Аксолотли больше не тревожат вас, часовщик был прав.
- За возвращение! – и вы рефлекторно опрокидываете в себя очередную порцию зелья, приготовленного, должно быть, тасманийскими демонами или на худой конец уцелевшими приспешниками самого Торквемады.
После тоста за возвращение все стремительно меняется. Нет больше «Сапога», нет больше огромной кружки рядом.
Кругом только темнота и тишина.
Дождь из радиочастотных сигналов хлещет по моим плечам каждый раз, когда я выплываю в открытый космос из черного провала своего округлого корабля. Шевеля пятикилограммовыми ботинками, я наблюдаю через свой неудобный гермошлем, как светящаяся звездная пыль оседает на металле.
Под моими ногами – бесконечность, пронизанная светом газовых скоплений, далеко сверху – гигантская сфера, окутанная непроницаемой пеленой облаков, но иногда я могу различить очертания африканского континента, и тогда мой мысленный взор со сверхкосмической скоростью устремляется туда, пробивает один за другим все слои атмосферы, ныряет с головокружительной высоты прямиком в Таньганьику, где среди изломов древних пород бродят стаи разноцветных африканских окуней.
«Внимание, внимание! Всем радиостанциям, работающим на частотах от двадцати тысяч килогерц ровно до двадцати тысячи двенадцати килогерц! Вы создаете помехи приему сигналов космического корабля «Восток-5»! Просим прекратить работу в этом участке диапазона!»
«Внимание, внимание! Иллюминаторы номер пять, восемь и двенадцать направлены на Средиземное море!»
«Внимание, внимание!… вас понял… вас понял…перехожу на режим усиленного приема…»
«Внимание, внимание! Всем радиостанциям!...»
Этот писк и скрежет приемника будет преследовать меня всю жизнь, этот радиочастотный дождь будет поливать мое сердце, покуда оно не перестанет биться, и я не вернусь туда, где когда-то уже побывал.
Некоторые уже заметили мою тягу к странным летательным аппаратам, иногда я нет-нет, да и упомяну то дирижабль, то цеппелин, то еще что-нибудь в этом роде. [390x263]
Я не Да Винчи, но мне часто снятся путаные чертежи, ворохи чертежей, но в отличие от знаменитого итальянца, я и не помышляю о том, чтобы зарисовать их самым достоверным способом. Совершенно это ни к чему, подавно известно, что самый идеальный и приспособленный летательный аппарат – это муха-сирфида.
Дело вообще не в конструкции аппарата, а в том, куда он способен вас донести. Несколько дней назад, размышляя о том, что время – это достаточно плохой транспорт, я подумал, что оно, верно, походило бы на неуклюжую вагонетку, вздумай какой-нибудь дотошный философ нарисовать его на салфетке.
Когда я был маленький, я часто представлял себе некий мир, лежащий глубоко под всеми нами, и состоящий из перепутанных между собой подземных туннелей, по которым жители передвигались исключительно на таких вот вагонетках, покрытых слоем угольной пыли. Я даже представлял себе запах этих туннелей – так пахнет старая картофельная труха. Времени в том мире не существовало вовсе, события, хоть и сменяли друг друга, но могли запросто повториться а какой угодно последовательности, а их участники нисколько не заботились о будущем, потому что и слова такого не знали.
Тогда мне казалось, что такое мироустройство идеально и не требует никакого вмешательства извне. Позже я понял, что само понятие времени может быть очень любопытным компонентом, если добавлять его в самые неожиданные места самым неожиданным образом. Хаос, если в него не вмешиваться, упорядочивается сам собой, только порядок этот всегда лежит выше нашего с вами понимания. Так же и со временем. Нет никакого сомнения в том, что оно движется по прямой, и прямая эта пролегает между точками, каждая из которых никогда не существовала. Двигаться по этим рельсам довольно любопытно, даже не отбрасывая мысль, что движешься вместе со всеми, нисколько не отличаясь от любого из толпы. Но мы ведь всегда были любопытными, и, выглядывая в окно тамбура, мы видим в небе странные механизмы, они крутятся, переворачиваются, дребезжат, скрипят, хлопают заслонками, щелкают и шелестят крыльями-парусами, и в каждом из механизмов диковинные люди занимаются не менее диковинными делами – одни раздувают зеленый огонь в медной чаше, другие ловко жонглируют гальваническими элементами, третьи натягивают блестящие нити, а четвертые вообще просто свесились вниз, и наблюдают, как далеко внизу мы машем им руками, платками и зонтиками.
Что это за люди? Откуда они взялись там и куда направляются? Почему они не привязаны к тому, что мы называем «временем»? Почему они, смеясь, ловят руками струи дрожащего горизонта, а мы, не щадя собственных сил, все нагребаем и нагребаем в топку древесный уголь, хотя по ночам нам снятся эти проклятые потертые листы с рисунками неизвестных безумных конструкторов?
Эти и другие вопросы как свирепые духи, беснуются в полой тыкве-горлянке, притороченной к поясу, и она, эта продолговатая бурая посудина, едва заметно шевелится, будто бы томится в ней рой голодных тростниковых пчел.
После ночной грозы я уже не знаю наверняка – сижу ли я сейчас на стуле или спускаюсь с пологой горы к черте холодного, дрожащего в сером утреннем воздухе леса, поднимаю вверх руки и приветствую его. А наверху, над верхушками крутых изломанных скал, повелитель грома гонит стаи потрескивающих шаровых молний и борода его, облепленная мрачными тучами, кажется выбитой из гранита.
«… Мистер Слири, помешивая и прихлебывая грог, продолжал:
- Хударь, мне незачем говорить вам, что хобаки – редкохтные животные.
- У них поразительное чутье, - сказал мистер Грэдграйнд.
- Что бы это ни было, разрази меня гром, ежели я знаю, что это такое, - сказал Слири, - но прямо оторопь берет. Как хобака находит тебя, из какой дали прибегает!
- У собаки очень острый нюх, - сказал мистер Грэдграйнд.
- Разрази меня гром, ежели я знаю, что это такое, - повторил Слири, качая головой, - но меня, хударь, так находили хобаки, что я думал, уж не хпрохила ли эта хобака у другой – ты, мол, хлучайно не знаешь человека по имени Хлири? Зовут Хлири, держит цирк, полный такой, кривой на один глаз? А та хобака и говорит: «Я-то лично его не знаю, но одна моя знакомая хобака, по-моему знает». А эта третья хобака подумала, да и говорит: «Хлири, Хлири! Ну конечно же! Моя подруга как-то хказывала мне о нем. Я могу дать тебе его адрес».
Понимаете, хударь, ведь я похтоянно у публики на глазах и кочую по разным мехтам, так что, наверное, очень много хобак меня знают, о которых я и понятия не имею!
Мистер Грэдграйнд даже растерялся, услышав такое предположение.» Чарльз Диккенс
Сегодня включил телевизор и просмотрел фрагмент какой-то познавательной передачи, где рассказывали об одном австрийском фермере – фермер этот, чтобы его коровы давали как можно больше молока, постоянно наигрывал им на аккордеоне национальные австрийские мелодии.
В конце передачи голос за кадром сообщил, что не только коровы любят слушать музыку, но и другие обитатели фермы. При этом на экране возникла следующая картина – пятилетний мальчик с испуганным лицом сидит посередине свинарника на низенькой табуреточке и играет на все том же аккордеоне, а бродящие вокруг него жирные свиньи теребят и мусолят его ботинки, которые мальчик старается запихнуть как можно дальше под табуретку.
[200x417]
А представляете себе такого безумного кока, который тащит по узкому коридору болтающегося на волнах трухлявого судна огромный дымящийся чан, вваливается в кают-компанию, с грохотом шмякает этим чаном об стол и громогласно орет: «Кому капитана Кука!»
- МНЕ! – кричит в ответ краснолицый джентльмен в целлулоидной манишке, подставляя свою надтреснутую тарелку. Кок, ловко орудуя ужасающих размеров половником, выуживает из чана порцию кипящего супа и вываливает ее краснолицему, который сипло распевает гимн португальских китобоев и машет гнутой алюминиевой ложкой.
- Я сожру тебя, Кук! – прерывает он свое разудалое пение, обращаясь к своей тарелке – в ней отважно борется с набегающими бурунами крошечный парусник, миниатюрные матросы бегают по палубе, карабкаются по веревочным лестницам, рубят мачты… А огромный глаз нависает над этим муравейником и выискивает капитана, что укрылся в спасательном шлюпе и молится пресвятой деве.
Кок тем временем не дремлет.
- Магеллан! Магеллан! – вопит он и колотит половником по краю чана.
- Мне! Магеллана мне! – следующий почтенный джентльмен весь обернут салфетками, ибо слишком дорожит своим твидовым костюмом. Получив Магеллана, он хватает солонку и исступленно трясет ей над супом, ни дать, ни взять алтайский шаман пытается излечить больного астмой соплеменника.
- Уильям Блай!
- Мне!
- Френсис Дрейк!
- Мне!
- Капитан Шарп!
- Мне!
А за решетчатыми окнами свинцовое небо ощеривается молниями и дождь косыми струями поливает дребезжащее стекло. Ревущий океан с размаху бьет потоками пены по скрипящим бортам, одноногий матрос в трюме откачивает стылую воду и над его головой мелькает в щелях призрачный свет кают-компании, где происходит сейчас какое-то безумное пиршество…
Некто в ночном колпаке склонился над рукописью и из-под его серебряного пера с анаграммой «HPL» выползают все новые и новые буквы, и каждая из них – еще один морской змей, извивающийся в толще призрачных вод неизвестного океана.
The Wheel Of Sun. Когда ты забрался на него, и весь мир распростерт у твоих истоптанных ботинок, помни, что самое трудное - это удержаться здесь, наверху, где солнечный ветер гонит к западным взгорьям стаи перелетных птиц.
Оставив в стороне все свои способы добиться чего-то от этого неподатливого мира, ты словно с облегчением кидаешь на землю тяжелую ношу. Кидаешь на землю тюки со своим прошлым, своими надеждами, планами, своими измышлениями и разочарованиями. И потягиваясь всем телом, ощущаешь себя в сердцевине Затерянного Дня, не имеющего ни конца, ни начала, и поворачиваешься лицом в ту сторону, куда движешься.
Но счастье это длится недолго, приходит страх, и снова взваливаешь на плечи свою поклажу, и бредешь спиной вперед по дороге, пролегающей среди каменистых насыпей.
The Wheel Of Sun... Символ ли? Тайный знак? Обычная черная закорючка на странице безымянного фолианта?
Вопрос за вопросом нанизываю я на бечевку повседневной жизни, и они висят на ней, словно вяленые рыбины, и солнечное колесо, источающее нестерпимый жар, забирает из них всю оставшуюся прохладную влагу.
[310x228]
Есть какая-то общечеловеческая коллективная память - на подсознательном уровне. Все, что когда-либо происходило - оставляет свой след, свои строчки в этой великой рукописи. Возможно, мы иногда можем уловить что-то оттуда, смутные проблески, обрывки разговоров... Просыпаемся отчего-то, приникаем к окну - а там снежинки кружатся и кружатся под одиноким фонарем и звучит где-то "На сопках Манчжурии".
И кажется, что уже жили когда-то... где-то...
Но прошумит по дороге запоздалое такси, пробегут по стене квадраты тусклого света, скользнут по черно-белому фото в рамке, где дед еще такой молодой, в военной форме... И снова тихо.
[320x240]
Колесо времени крутится с непостоянной скоростью - то оно едва вращается, залитое травянистым мягким солнечным светом, то вдруг крутанет его кто-то и год, два, три - пропадают куда-то, как будто и не было их вовсе.
Бессонные ночи мучают меня, какие-то позабытые голоса не дают заснуть, воспоминания и размышления заставляют ворочаться, зарываться все глубже и глубже в мягкие одеяльные глубины, но и там, в бархатной темноте, наползает что-то, и барахтаешься между явью и сном, в этом узком пространстве, словно бродишь в полых стенах старого, угасшего дома...
Бамбуковая флейта, оставленная под дождем ребенком из дома на берегу мутной реки является необходимой вещью для каждого коллекционера кварцевых кристаллов, поскольку именно отсутствие всякой логики привносит определенную логику в их поиск.
А кто сомневается в этом или ему вообще непонятна эта фраза - тому следует немедленно посрамить меня убедительными доводами против.
Сопротивляться я не буду.
Скрипящая комната, запрятанная в глубине старой ивы, шевелящаяся всеми своими трухлявыми стенками, тикающая и звякающая всеми своими многочисленными настенными часами, стонущая всеми своими гнилыми половицами… Это последнее пристанище, куда никогда не доберется эта мирская суета сует!
Сила и бессилие всегда являлись для нас вещами строго противоположными, что частенько вызывало нервический хохот у четырех глухих старикашек в желтых одеждах, обитающих на той лысой горе, глазами которой служит статуя этого толстого восточного божка.
Процеживая через сложенную вдвое чистую тряпочку напиток из выкопанных позавчера корнеплодов, один из этих, без сомнения, уважаемых на небе старцев, мог бы дать нам ценный урок, если бы мы хоть на миг захотели этого. Но мы этого не хотим и никогда не захотим, покуда солнце встает на востоке, а исчезает на западе.
Тот, кого угнетает такое положение вещей, должен оставить далеко позади любые сомнения, поудобнее усесться на ротанговом табурете, и играть на флейте Пана до тех пор, пока разум его не обратится в горшок с банановыми сверчками.
И не обращать внимания на теплый дождь, пусть даже его пьянящие испарения окутают вас с ног до головы.
Вместо сердца – мешок сушеной мелиссы, вместо глаз – мигающий огонек трансатлантического лайнера, вместо мозга – сон в летнюю ночь.
[311x278]
А ведь действительно была такая история - о двух рыбаках, Иване да Андриане, которые промышляли ловлей к северу от Архангельска. Будучи поморами, привыкли они все время проводить в море, и однажды заночевали на небольшой каменистой луде, а ночью поднялся сильный шторм и разбил их ялик в щепки. Они провели на острове около шести недель, питаясь лишь тем, что могли найти между прибрежных камней. К слову сказать, остров представлял из себя гряду валунов общей площадью 30-40 квадратных метров. По существовавшему тогда обычаю, решено было братьями вырезать на доске историю про себя - кто они, откуда...
Посвятили они этому занятию все время, которое оставались живы. Получилась доска резная, красивая. Посредине доски письмена — эпитафия,— делано высокой резьбой. По сторонам резана рама — обнос, с такою иллюзией, что узор неустанно бежит. По углам аллегории — тонущий корабль; опрокинутый факел; якорь спасения; птица феникс, горящая и не сгорающая.
Корабельные плотники Иван с Ондреяном
Здесь скончали земные труды,
И на долгий отдых повалились,
И ждут архангеловой трубы.
Осенью 1857-го года
Окинула море грозна непогода.
Божьим судом или своею оплошкой
Карбас утерялся со снастьми и припасом,
И нам, братьям, досталось на здешней корге
Ждать смертного часу.
Чтобы ум отманить от безвременной скуки,
К сей доске приложили мы старательные руки...
Ондреян ухитрил раму резьбой для увеселенья;
Иван летопись писал для уведомленья,
Что родом мы Личутины, Григорьевы дети,
Мезенски мещана.
И помяните нас, все плывущие
В сих концах моря-океана.
Младший умер первым. Иван схоронил его под снегом, и выцарапал дату его смерти на доске. Когда умер он сам, то человеческими письменами не писано.
С тех пор каждый, кто проплывал в тех местах, поминал братьев, стягивая с головы шапку.
Думаю, сейчас этой доски уже не сохранилось. Но все равно - смерть не все возьмет. Только свое.