Die bequemste öffentliche Meinung ist noch immer die öffentliche Meinungslosigkeit.
(Erich Kästner "Fabian")
Мне душно, я раздираю ворот. В этой чертовой тишине слышно, как лопается каждая нить. Давно ли я здесь? Сижу около часа, пытаюсь читать, но чаще смотрю в окно. Люди там какие-то странные, даже мой кофе стынет, глядя на них.
Мерзнет левая рука, от самого плеча и до ногтей – одна сплошная холодная масса. Я глотаю холодный и до омерзения сладкий кофе, сводит глотку. Такое чувство, что пьешь асфальт.
С тех пор, как полили дожди у меня постоянные головные боли.
И, знаешь, что я тебе скажу?
Зря ты все это затеял.
Но я отвечаю – да, допиваю остатки этой дряни и ухожу, не расплатившись.
Вы плачете? Зачем вы плачете?
Зачем красивые вы руки прячете,
Зачем сутулитесь вы, гнетесь в кресле,
Зачем ваш голос монотонный, пресный,
Так больно слышать мне?
Скажите, в этой кутерьме,
Неужто незнакомыми остаться
Нам было невозможно?
И теперь
вы плачете.
Скажите, от любви?
А, может быть, вы плачете от боли?
Или душа, взращенная в неволе,
Свободы требует и разрывает грудь?
Глаза отводите и, как всегда, молчите.
Ответьте, отчего вы не меня
Так страстно любите?
Глаза ваши темны.
Как будто белладонной
наполнены их черные зрачки.
И всюду письма, в мелкие клочки
Разорванные вашими руками.
Вы плачете, но знаете сама,
Что чувство страшное, взлелеянное вами,
Сойдет как прошлогодняя трава
И хладнокровно будет вырвано из сердца.
- Куда это мы едем? - спросил Амадис.
Кондуктор (его звали Дени) только развел руки.
- Это никому неведомо, - сказал он. - У нас шофер номер двадцать одна тысяча двести тридцать девять. Он сумасшедший.
Б.Виан "Осень в Пекине".
Я раздвигаю шторы, в комнату врывается свет, море света.
Осень, приходит, садится, берет мой чай со стола. Я молча смотрю, как она пьет. Заварки больше нет, осень всегда забирает самое лучшее. Она бледна и некрасива, и прекрасно знает, что я скорее всего никогда не буду ей увлечен.
- Только не думай, что я к тебе по делу, - через плечо бросает она. – Я просто убиваю время, а с тобой это еще скучнее, чем в одиночестве.
Я пожимаю плечами, мне все равно. Некоторые люди склонны совершать необъяснимые поступки, они заставляют меня думать, кто из нас сошел с ума. Проще, конечно, если я.
- Ты занудный, однообразный тип, - Осень протягивает мне чашку. – Даже не знаю, как ты умудряешься оставаться таким болтливым, когда говорить абсолютно не о чем.
Я мою посуду, тщательно намыливая каждую тарелку, теплая вода ласкает мне пальцы, я прикрываю веки от удовольствия.
- Ты вообще-то думал, чем твоя авантюра должна была закончиться? – она поднимает тонкие брови и с неприятным выражением на лице смотрит на меня в упор.
Я улыбаюсь.
- Я знал.
- И что ты теперь имеешь? – она презрительно кривит губы, они у нее тонкие и сухие. Она ведь совсем не похожа на меня, о нет, ни капельки не похожа.
- Ничего, - я опять пожимаю плечами. – Только я был счастлив, а теперь я счастлив тем, что ничего не чувствую.
Она еще сильнее поджимает губы, ее костлявые плечи, как вешалка, держат клетчатый пиджак. Она так дурна, что даже кажется мне привлекательной. Я подаю ей руку и провожаю ее до ворот. На прощанье она целует меня в губы.
Поцелуй этот горек на вкус и пахнет табаком, а в остальном все также как и всегда.
Она уходит. Я по привычке пожимаю плечами, мне все равно.
...
Серое небо нависло шатром, дождь лил уже вторую неделю. По грязным улицам текли потоки мутной воды, деревянные настилы прогнили и превратились в труху.
Алоис, с надвинутой по самые брови шляпой, вышел через черный ход. Его особняк выходил окнами на площадь Караванщиков, где в любое время дня и ночи сновал самый разнообразный люд.
Принц надвинул шляпу еще ниже, стараясь спрятать лицо и, аккуратно перескакивая через ямы и лужи, направился прямо в гавань. Туда вела круто изгибающаяся горбатая улица, мощенная серым камнем, местами разбитым и просевшим от колес экипажей. Лихие то и дело проносились мимо Алоиса, обдавая его руганью и грязью. Принц шел, не поднимая головы. Был у него один тщательно скрываемый секрет: Алоис с детства ненавидел лошадей.
В отличие от всего остального города Сердце, или Королевский холм, если и не блистал чистотой, то хотя бы не напоминал сточную канаву. По бокам широкой Морской улицы возвышались богатые трехэтажные дома, их большие высокие окна золотились отражениями свечей, но чем дальше принц удалялся от Сердца, тем беднее становились постройки. С покатых черепичных крыш лилась вода, под ногами хлюпала грязь, а в воздухе все отчетливее слышался горьковато-соленый запах моря.
В порту воняло рыбой, водорослями и горящей смолой, желтое дерево доков с непривычки резало глаза. Из малой бухты ходили в основном рыбацкие шхуны, море здесь зеленое и непрозрачное, пенилось и билось о причалы. Вдоль берега по левую сторону бухты тянулся плац, на котором в хорошую погоду торговали рыбой. Сейчас он пустовал и только несколько нищих сидели под провисшим навесом, стараясь укрыться от дождя.
Алоис перепрыгнул через ступеньки, соединяющие Портовую с набережной, спустился к причалам, отвязал небольшую лодку, по борту которой тянулась вязь из старых рун, и сел на весла.
Он правил к острову Алм, который как клык возвышался над неспокойными водами бухты Нехтар.
"...sind verteufelte Krankheiten da drueben; man muss schon oft zufrieden sein, wenn sie einem nicht gar die Haut vom Leibe ziehen."
Theodor Storm "Hans und Heinz Kirch".
В последние дни стояла такая невыносимая жара, что все шелковые палантины выцвели, став похожими на белые простыни.
Исмир тосковала. Каждое утро вставала она с первыми лучами зари, омывалась в хрустально чистой воде бассейна, а потом, пока солнце не поднималось в зенит, расчесывала волосы. Эти тяжелые золотые косы стали для нее символом свободолюбивой жизни.
Здесь, на чужой земле, запертая среди роскоши, Исмир уже не надеялась вернуться на родину. Ее продали тридцать лет назад, когда из Шаграль-эмира на Исх шли роскошные караваны, полные шелков и специй. Теперь, говорят, Исх поглотило море, или того хуже нищета. Караваны теперь идут все больше по воде да в дальние страны.
Отсюда, из дворца видна серебристая гавань. Ее тихие воды рассекают грациозные каравеллы, чьи паруса сотканы руками бесчисленных рабынь. Чинно и медленно плывут суда по спокойной воде, не видать рыбацких шлюпок, не услыхать гомон торговок сырой рыбой. Здесь тишина, умиротворение. Слепят яркой белизной мраморные своды дворцов, качаясь, движутся по улицам паланкины.
Давно ли рыскали на каждом шагу попрошайки и воры, и где они сейчас? Рабы, бесконечные вереницы рабов, чернокожих мужчин и женщин, чья кожа опалена полуденным солнцем, чьи глаза ослеплены песчаными бурями наполнили город.
Исмир поднялась с колен, отложив костяной гребень на вышитую подушечку. Она выросла в степи, среди кочевников, нелегко ей было жить в четырех стенах.
Подошел мальчик-раб, она не помнила его имени.
- Мальчик мой, - Исмир протянула руку и погладила раба по бритой голове, на затылке у ребенка стояло клеймо. – Скажи господину, что я слишком стара для утех. Пусть я буду ткать ковры, чтобы усладить его шаг, давить виноград его виноделен, дабы вино, созданное моими руками помогло обрести ему блаженство, пусть я буду мыть конюшни его, чтобы кони господина не знали тех бед, которые знаешь ты, но не перешагнуть мне больше порога его покоев.
Мальчик не двинулся с места, растаявший от ласки, он просто хлопал глазами.
Исмир тяжело вздохнула и, взяв раба за руку, вступила в прохладу дворцовых коридоров.
Разве за тридцать лет трудно привыкнуть, что все твои слуги лишены способности слышать и говорить?
Осень, брат, распахни ей двери.
Дождь кончился, я смотрю в тусклые пейзажи за окном и улыбаюсь.
Знаешь, я могу сделать много такого, чего бы ты никогда делать не стал.
Помню, в детстве я однажды сломал куклу.
Я тогда долго плакал, потому что она была такой красивой, и я совсем не хотел ее обезобразить. а вот теперь я обезобразил свой образ мыслей и вполне доволен. есть правда одно но.
после трех лет романтического бреда писать порнографию как-то не комильфо.
это все оттого, что я потерял надежду.
В конце концов, это уже не имеет никакого смысла.
Пальцы твои, некрасивые, обкусанные, шершавые, держу я в ладонях. И слезы, бесконечные глупые слезы сожаления, падают вниз, стекая тонкими полосками влаги по твоим сухим маленьким рукам.
Где ты, друг?
Всюду – тоска, падают листья. Это снова осень, ее алые губы кривятся, улыбаются мне. Это стопки книг вкруг меня выстроились в ряд, ждут, смеются, манят безумием черно-белых страниц. Мне иногда даже думается, что внутри у меня все черно-белое, тоскливо-сумбурное, ни мыслей, ни нервных клеток.
Это грустные мысли, друг.
Я еду к солнцу.
Там обжигающий воздух пахнет солью, а море плюется и шипит, разбиваясь о прибрежные камни.