А я, может, быть вернулся.
никогда не думал, что без интернета так неприятно.
У меня на полке лежит книга, опасней которой я никогда не читал.
Я не буду упоминать названия, я не буду говорить имени автора, я никогда не признаюсь вам, что держал ее в руках.
Я однажды ее читал, повинуясь неосторожному порыву. Я смотрю на потрепанный корешок в мягкой обложке, перелистываю желтые страницы и думаю, читал ли кто-нибудь книгу, более опасную, чем эта.
P.S. я в один день вернусь с чем-то стоящим, но не сейчас, не сейчас.
Один раз утром в дверь постучали. Франческа не спеша спустилась вниз и застыла на пороге перед открытой дверью. Занавески за ее спиной колыхались от сквозняка, ворвавшегося в дом.
В дверном проеме стоял незнакомый человек в поношенной и местами выцветшей солдатской форме. И, несмотря на то, что она узнала в нем Эжена, ничего не всколыхнулось в ней, ни капли радости, ни капли нежности.
- Привет,- она жестом пригласила его войти.
- Привет, - как и раньше, несколько смущенно повторил он и перешагнул порог.
Они еще несколько секунд неподвижно смотрели друг на друга, а потом Франческа шагнула к нему навстречу и тепло, совсем как раньше, обняла, прижалась ухом прямо к его сердцу. На секунду ей показалось, что она слышит, как глухие, едва слышные удары стали чуть чаще, а потом нежно улыбнулась, почувствовав на щеке холодок от пуговицы.
Прошло несколько минут, прежде чем они, не говоря ни слова, пошли в гостиную. На пианино по-прежнему висело покрывало.
Было что-то безумное, нечеловеческое в происходящем, в сорванном покрывале, во всех бесконечных поцелуях, ласках, в резком порывистом дыхании, в звоне бьющихся бокалов.
Столик опрокинулся вместе с цветами и вазой, вода расплескалась по полу. Франческа одной рукой приподняла крышку пианино, клавиши резко и громко зазвенели под ее бедрами.
И ветер врывался сквозь распахнутую входную дверь, занавески вздымались, как будто кто-то невидимый с жадностью вдыхал недостающий воздух.
Эжен откинулся на спину, положив голову на сведенные за головой локти. В каждом его жесте теперь читалась вальяжность, томная леность. Он наслаждался собой, потому что теперь, когда страх куда-то исчез вместе с глупой застенчивостью, не осталось ничего кроме мягкого тепла, похожего на счастье. Он потянулся, Франческа лежала рядом с закрытыми глазами, она улыбалась, а ресницы вздрагивали при каждом вздохе.
Ей снился Эжен. Разный: окровавленный и с маузером в одной руке и со знаменем в другой, сонный и счастливый на шелковых простынях ее спальни, пьяный и безумный где-то на подмостках Монмарта, милый на ступенях ее дома, машущий рукой на прощанье.
Она положила руку ему на грудь, чтобы вновь почувствовать биение сердца, и ощутить тепло внутри. Он здесь, он вернулся.
Эжен потянулся.
- У тебя есть морфий?
- Я бросила.
- Так есть или нет?
Она приоткрыла глаза, помолчала, а потом, будто решив что-то, ответила.
- Да, в шкафчике в ванной.
Он вернулся со шприцом в руках, медленно ввел иглу в вену, потом так же медленно ввел жидкость в кровь.
Франческа приподнялась на локте, положив голову ему на плечо.
- Ты почти не изменился, малыш, я тебя ждала, каждый день ждала. Жаль, что когда вернется Феликс, мы больше не сможем быть вместе.
Эжен изогнул шею, запрокинув голову, теперь его волосы щекотали ее грудь.
- Он не вернется.
С этими словами он поднялся, и принялся рыться в куче сброшенной одежды.
- Вот, это теперь твое, - он протянул девушке конверт из засаленной коричневой бумаги, помолчал с секунду, потом продолжил.– Да, и я видел, как его разорвало снарядом, он заслонил меня, так что на мне его кровь, Франческа. И я хотел сказать, что я действительно тебя любил, даже сильнее, чем мог бы предполагать, но теперь все по-новому, и я уйду сейчас, просто потому что не могу остаться, не могу отдать тебе больше, чем я уже отдал. И морфий… Недолго, Франческа, совсем недолго.
И потом, во мне больше нет любви, прости, я думал что вернуться – значит вернуть, но вернуться – значит погибнуть, утонуть среди прошлого. У меня нет прошлого, не знаю, есть ли у меня будущее, но одно я знаю точно. Я ухожу сейчас и навсегда. Прости, я... Мне больше нечего сказать.
Франческа смотрела на юношу, ставшего незнакомым мужчиной с въедливой морщиной в уголке рта. В ней, в этой морщине, скапливался холод его фраз, каждое слетевшее с его губ слово.
Слез не было, только боль, тихая, ровная, медленно поднималась откуда-то снизу, из глубины, пробуждаясь от долгого сна. Все, что она помнила, было Эженом, каждая секунда, каждый вздох для него, как во сне.
Она не сказала ничего, ни одна слеза не скатилась по острой скуле.
Одевшись, Эжен напоследок долго-долго смотрел на Франческу, потом подошел, сухо поцеловал в губы.
- Красивая. Знаешь, ты была самой красивой из них, - сказал он и вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь.
Он ушел, и она слышала, как его тяжелые солдатские сапоги стучали по паркету гостиной.
Они записали пластинку в 1985. слушать сотни раз, сначала, с середины, вразброс. Бесконечно. закрывать глаза. в 1985м он говорил, что вечно молод. и он был прав. он молод. я молод. жизнь молода. музыка никогда не бывает старой. она бывает только молодой.
вечно молодой, наркотически пьянящей.
P.S. летние ливни за окном, грозы, туман. тонны воды - вниз на землю, за мое окно. 1985. берлин. вечно молодое лето.
Я помню, да и вряд ли когда-нибудь забуду, эту дорогу, точнее тропинку за стеклянными шатрами теплиц, ведущую высоко в горы. Если идти от лаборатории по шоссе на север, потом свернуть направо, за теплицы, пройти еще несколько сотен метров прямо по газону, то выйдешь в дикие места, огороженные стальным невысоким забором. По эту сторону баррикад заборы не охраняются, да и никто из персонала туда особо и не стремится. Выработанные годами маршруты работают безотказно, и я не знал ни одного человека или робота, который хотел бы свернуть с шоссе на газон или перелезть стальную ограду. Никого, кроме нее. Если опереться руками на забор, то можно перебраться на другую сторону и там по маленькой тропинку, затерявшейся в скалистых выступах и кустарниковой растительности, не спеша, чтобы не упасть, подниматься высоко вверх, на плато. А уже на плоской горной вершине можно осмотреться. На многие мили на юге расстилается долина, застроенная шатрами теплиц, огромными комплексами лабораторий, бесчисленными корпусами научных центров, домиками инкубаториев, дальше тянется пустырь, перерезанный длинным шоссе надвое. Вдали сверкают стеклянными крышами соляриев коттеджи и дворцы Верхнего креста, Нижний город почти не виден, сереет что-то на горизонте бесформенное и все. А на севере высятся горы, огромные покрытые снегом хребты, а на плато дует ветер, горячий ветер с космодрома. Каждые полчаса взлетает ракета и обдает огненным дыханием моторов, через мгновение она теряется в облаках и пропадает из виду, я различаю свет огня из турбин, но моя зрительная система максимально приближена к идеалу. И всякий раз, когда я вновь стою на плато под горячим ветром, невольно вспоминается все то, что я хотел забыть еще пятьдесят лет назад. Моя версия предусматривает уход за детьми, способными ходить и говорить, поэтому наша партия была наделена чем-то вроде человеческого сердца. Мой инкубаторий и сейчас ближе всего к горам, поэтому я все еще поднимаюсь сюда, когда выпадает свободный час, пока дети спят под присмотром нянечки. И тогда никто не знал, что молодая лаборантка из генного отдела инкубатора будет считать меня человеком. И я был им, только для нее, мое сердце умело любить, как любое другое, а моя память могла помнить ее лицо на протяжении десятков лет. Она показала мне дорогу сюда, где мы проводили свободные минутки, смотря на отлетающие ракеты. Они бороздили небо на наших глазах, обдувая теплым ветром наши лица. Она говорила, что будет любить меня, несмотря ни на что. Зачем? По людским меркам я был обыкновенной грудой железа, пускай максимально идентичной человеку. Моя версия была ошибкой роботоиндустрии. У машин не должно быть ни сердца, ни чувств. Что я мог ей дать? Что, кроме нежной привязанности и воспоминаний, мог ей дать я? И теперь только на мне вина за ее разрушенную любовь, невозможную, мертвую с самого начала и такую живую, какой мы видели ее в те дни. Сколько лет прошло? Лаборантка уже десять лет как умерла, а до этого ее перевели в другой корпус на другой стороне долины. Я никогда не видел ее счастливой после, даже когда она навещала меня, и мы шли сюда смотреть на панораму долины. Только на мне вина за ее разрушенное счастье. Мое сердце – самый страшный просчет техников и конструкторов, мои сенсоры – самый большой провал программистов. И вот теперь, когда я вновь поднимаюсь сюда, меня охватывает странное чувство, сердце внутри сжимается и, если завтра мою оперативную память откроют на лабораторном компьютере. Она будет заполнена ей. От начала и до конца – изображения, звуковые файлы, только она, в каждом мегабайте моего мозга. И даже если я захочу забыть все, я не смогу. Я буду из года в год подниматься сюда, вспоминать ту, которой уже нет и видеть, как стареет мир, теряя остатки человеческого, где лишь у меня и останется это оплетенное проводами и диодами сердце, способное помнить и чувствовать.
Как ни крути - техногенный бред.
Теперь поиск свелся только к музыке.
P.S. я уже не такой, как раньше. я теперь перечитываю старые черновики и думаю, кто же мог их написать.
и, знаете, я готов подписаться под каждым своим словом в этих черновиках.
Однажды мне удалось познакомиться с ним лично, пожать его коричневую от загара и грубую на ощупь руку. В тот день с океана еще дул холодный ветер, и на флагштоках реяли красно-синие флаги Объединенной инстанции по борьбе с вооруженными восстаниями.
На небе одно за одним проплывали грязно-бурые перистые облака, отбрасывая тень на голый, покрытый рытвинами полигон.
На мне был надет клеенчатый форменный комбинезон, на левом предплечье которого стоял мой личный номер и название части, в руке у меня подрагивал тяжелый флуоресцентный фонарь. Периодически я поднимал руку с фонарем и бросал лучи света в небо, неверное, какой-нибудь пилот ориентировался на мои сигналы, пытаясь выровнять курс, настроить прицел.
Я знал, что ракеты пролетает со средней световой скоростью, квадрат которой, умноженный на массу ракеты, даст мне точное значение энергии, потраченной на мое уничтожение. Числовое значение этой энергии зафиксирует счетчик на моем комбинезоне, одновременно превратив ее в заряд, закрытый в капсуле с соленым раствором.
После взрыва младший лаборант вынет капсулу из специального углубления на моей груди, а санитар с помощником оттащат то, что останется от меня в машинное отделение, где происходит обработка химическим раствором, и различными препаратами, чтобы сохранить ДНК для дальнейшей работы и моего восстановления.
Я слышал где-то, что уже несколько лет ведутся работы по созданию человека, нечувствительного к излучениям от атомных бомб и ядерных реакторов. Может быть дети, выращенные из моих хромосом, станут новым видом?
Я равнодушно посмотрел в молчаливое небо над полигоном, издалека доносился грохот рвущихся бомб.
Эти борцы за независимость сделали невозможным мировое спокойствие, каждый раз, когда они начинают бороться за мир, случается война. Должен сказать, что абсолютно бессмысленная, потому что моя модель совершенна, ударопрочна, огнеупорна и почти не требует специального ухода, а единственное средство, способное привести армию Организации к уничтожению, - атомная война.
И каждый человек, будь то лаборант из Организации или повстанец, знает, что ядерное оружие уничтожит все живое на этой планете.
И вот когда я послал последний, по расчетам инженеров-настройщиков, пучок света облакам, передо мной опустился одноместный самолет старого образца, откуда вышел этот человек. Подошел ко мне, пожал мою, закованную в перчатку руку, снабженную сенсорными рецепторами.
Это был Альфредо.
На глаза мне навернулись слезы, тут же высушенные аппаратурой моего шлема. Я знал, что самое страшное видение перед завершением программы существования – явление Альфредо. Ходил слух, что он являлся тем, кого потом не удавалось заново вырастить в лабораториях Организации. Кем он был? Не знаю, но приходилось слышать, что он прилетел из-за океана, что он фантом, что он – представитель нового вида, результат эксперимента, вышедший из-под контроля.
Снова громыхнуло, я различил черную точку приближающейся ракеты. Альфредо тоже заметил ее, я это будто бы почувствовал.
- Не верь, что я вечен, - сказал он, и голос его гулким эхом разлетелся по слуховому аппарату моего шлема.
А потом он оттолкнул меня из радиуса поражения, я упал неподалеку, а стекла шлема мгновенно покрылись черным химическим составом.
Я не был уничтожен в тот день, как не был уничтожен и после. Было решено, что мой образец – высший полет технической мысли.
Мой тип был поставлен на ширококонвеерное производство.
Во второй раз я встретил Альфредо уже после впрыскивания морфина на столе научно-исследовательской лаборатории. Он сидел на столе и покачивал ногой. Его коричневое от загара лицо светилось, а я, протянув к нему руки, неловко улыбнулся.
[493x699] Я писал бы вам письма о любви, бесконечно нежные и светлые, полные легкой меланхолии. я сочинял бы их дождливыми вечерами, сидя на подоконнике с карандашом в уголке рта и с тетрадкой в руках, а потом душил бы листок любимыми духами, аккуратно сгибал бы пополам и аккуратно надписывал конверт. мой красивый ровный почерк покрывал бы бесконечные клеточки страниц, полных странных мыслей и красивых слов, я писал бы вам признания, исполненные романтики, я рисовал бы ваш портрет на полях в окружении розовых соцветий. я писал бы при свечах, чтобы капли воска украшали бумажные листы, напоминая о тепле и пряном запахе горящих свечей. я придумывал бы вас каждый день, создавая каждую черту, каждый оттенок вашего голоса, я дарил бы вам себя по словам, по обрывкам фраз, по концам предложений. я писал бы вам письма о любви, о запахе цветущих яблонь под моим окном, о шуме дождя, о майских грозах, о свежем ветре в моих волосах. я создал бы для вас свой мир, наполненный мягким весенним воздухом, я окружил бы вас кружевом прозрачных романтических фраз. P.S. безумная идея, не правда ли?
[582x698] Давно ли я гулял ночными улицами мимо светящихся витрин магазинов, давно ли ловил капли дождя ладонями, давно ли срывал цветы сирени, утопая в нежных ароматах весны. Пыльный город вокруг меня дышит в ожидании дождя, шурша листьями чахлых рябин, задыхается в духоте жарких дней поздней весны, конца мая. Давно ли я рисовал на запотевших окнах автобуса улыбки и подписывался старым, давно надоевшим именем, давно ли ждал нового дня, танцуя на тротуарах, заглядывал в небо, нежась в солнечных лучах. Мелкие капли падают за воротник, оседает холодный туман на ресницах, я иду прочь, оставляя за спиной километры пути. Километры бесконечного времени, часы одиночества, часы счастья, легкой влюбленности, радости, печали, всего того, что осталось мне от прошлогодний весен, прошлогодних страстей и наскучивших прогулок по пыльному городу.
И потом, во мне больше нет любви, прости, я думал что вернуться – значит вернуть, но вернуться – значит погибнуть, утонуть среди прошлого. У меня нет прошлого, не знаю, есть ли у меня будущее, но одно я знаю точно. Я ухожу сейчас и навсегда. Прости, я.. Мне больше нечего сказать.
Смахиваю пыль с тетрадей, вырываю листы с недописанным бредом. Кончено. Все кончено, детка, теперь я буду писать бред по-другому. Я вообще завяжу с этим неблагодарным занятием.
Перечитываю. Да я нагло вам вру, дорогие друзья. Я всегда буду что-то писать, не на тонких запястьях, конечно, как другие, а на старой, залитой какой-то дрянью полусломанной клавиатуре.
Только эта клавиатура помнит, как нервно дрожат мои пальцы, когда я печатаю.
И я готов поклясться, что она знает обо мне больше, чем я сам.
Я не романтичен сейчас, скорее, наоборот, абсолютно невыносим.
Если вдруг завтра выпадет снег, я напишу какую-нибудь глупую сказку.
Ну зачем ты молчишь сейчас,
Почему ты теперь по-новому
Все не спишь, когда первый час
Отбивает ритм по комнатам?
Детка, хватит, я знаю все,
Как рыдал ты ночами изредка,
И писал в никуда письмо,
Из меня как ты делал изверга.
Детка, хватит, молчи как есть,
Потанцуем в холодной комнате,
Босиком на полу прям здесь,
Я ведь тоже не сплю по-новому.
на рекламном щите рядом с моим домом нарисованы белые тапочки и надпись. так же необходим. рекламируют какой-то тариф связи. на выходе из моего метро сразу погребальная контора с памятниками.
это что, заговор?
вы верите в патологических неудачников?
Сегодня мне приснилось, как я собираю ладонями зерна золотистой пшеницы. Они сыпятся тонкой струйкой сквозь пальцы и падают мне на босые ноги.
На моих темных волосах осела роса, а обнаженные плечи окутаны туманом.
Ветер играет тканью моего платья, я смотрю на золотистые хлеба, колышущиеся от легкого ветра.
Как странно дышит день цветущей черемухой и вишней, играет с колосьями, а в моих руках горсти зерен сыпятся на босые ноги вниз, к теплой земле.
Мне снилось, как я иду по раскаленным камням залитого солнцем пляжа. Шумело море, солеными брызгами орошая берег.
Я дышал запахами водорослей и солнца.
А потом не снилось ничего, я видел небо сквозь решетку на окне, я слышал гомон птиц.
К счастью на этот раз это были не вороны.
Потанцуешь со мной?
Я, кажется, забыл, что не умею танцевать.
Тогда я не умел ходить на каблуках, ноги путались, ноги болели, мои волосы были длинные и светлые. Тогда я тоже не умел танцевать.
Посмотри на меня, посмотри, что ты видишь, кроме синяков под глазами, усталого прищура, растрепанных волос, кое-как собранных на затылке?
Это я, да, представляешь. В пальто, на каблуках, это я.
Завтра выкину пальто, надену желтые туфли, рваные джинсы, смою косметику. Завтра я буду так же устало щуриться, грустно улыбаться. Это буду я, каким я тоже никогда раньше не был. И, может быть, тогда научусь танцевать.
И ты будешь видеть меня таким, каким я буду через год, через два. И я буду помнить, что раньше я боялся измениться, боялся потерять себя.
Потерял? Нет. И зачем?
Я немного научился танцевать, немного научился видеть смысл в бессмыслице, немного понял тебя, немного понял себя.
У меня на балконе цветет черешня. Это странно, видеть растущее на балконе дерево, видеть солнце в прорезях штор, видеть себя, усталого и полусонного, слушать чьи-то грубости, чьи-то радости и молчать о своих. Нет, прости, я всегда буду говорить, что жизнь прекрасна.
И в конце концов я растворился в солнце, музыке, запахе цветущих вишен.
Мессия шел по улице. Окружающие улицу дома были разрисованы и обшарпаны. Мессия поморщился: не такой он видел землю обетованную.
Ускорив шаг, мессия пересек грязную улицу и вышел на людную площадь.
Народ толпился вокруг выключенного и забросанного мусором фонтана. Мессия протолкался к бортику, залез на фонтан и громко спросил:
- Вы пришли сюда, чтобы обрести любовь и веру?
Ответа не последовало. Вопреки ожиданиям мессии, люди продолжали галдеть, на него же никто и вовсе не обратил внимания.
Немного сконфуженный мессия продолжил.
- Я ниспослан с небес, дабы принести вам мир и любовь…
Тут наконец он был замечен. Этот факт мессия осознал, когда первый камень просвистел в миллиметре от его уха.
- Дети мои!- мессия воздел руки к небу. Теперь на него смотрело уже порядочное количество человек, причем их лица выражали отнюдь не всепрощение.
- Да хватит уже лапшу вешать, слазь, пока мы тебя не сняли. И помолчи, будь другом.
Мессия подавился приготовленной речью и осторожно слез с бортика.
Он подошел сначала к одному мужчине с бритой головой, но, увидев выражение его лица, тут же поспешил отойти, затем он подошел к женщине с крашенными в желтый цвет завитыми волосами.
- Чего тебе?- недовольно протянула женщина.
- Я пришел принести любовь в этот мир.
- Ба! Еще один псих, - женщина закатила глаза и отошла в сторону.
Мессия недоуменно проводил ее взглядом.
Толпа зашевелилась, будто что-то внутри проснулось, а затем люди начали толкаться, лезть вперед. Мессия пытался выбраться из людского потока, но его лишь увлекли за собой.
Давка становилась невыносимой, мессия уже едва мог дышать, его толкали со всех сторон, он споткнулся обо что-то, оказавшееся телом той самой женщины. Люди шли прямо по ней, оставляя следы подошв на ее лице; мессия сам едва не наступил на нее.
Через пару метров он и сам упал.
Неизвестно, сколько его тело валялось на грязном и разбитом площадном асфальте. Воскреснув, он закрыл лицо руками и зарыдал.
Что я здесь? Да ничего, можно все отрицать, говорить, что угодно, ничего не изменится. Кто я здесь? Все и ничего, знать обо мне все и ничего. Странно так.
Будто бы я был здесь всегда, может, невидимый, незримый, беззвучный, смотрел на фонари, на весенние улицы, дышал вашим воздухом, а вы каждую минуту проходили мимо, спешили прочь. Вы боялись видеть меня. Я мог узнать вас в темноте, но делал вид, кто мы незнакомы.
Все люди врут, я тоже слишком много вру в последнее время, по крайней мере, это в какой-то степени весело. Врать себе.
Я научился прощать себе все, научился играть какую-то своеобразную роль. Иногда мне стало казаться, что не осталось ни капли того меня, который заводил этот дневник.
А был ли тот я? Не знаю, каким он был, мы так давно не встречались, так давно не разговаривали, говорят, он умер, наверное, не знаю.
Говорят, что я страшный человек. Я обыкновенно молчу, избегаю задушевных разговоров.
Да и вообще я чаще молчу, иногда беседую на отвлеченные темы, что-то пишу, что-то сочиняю. Я не боюсь критики, я жду ее. Вижу пустоту. Что ж, не в этот раз.
Мне порой скучно, меня обвиняют в отсутствии стремлений, я даю им повод, я ни в чем никого не виню.
Мне говорят о войне, о терроре, я равнодушно киваю головой, меня обвиняют в равнодушии. Мне часто обещают войну и революцию, я не верю ни в то, ни в другое. Я пацифист, но не трус.
Мои книги запылились и читаются день ото дня со все меньшим интересом. Они однообразны, я устал от слов, они порой бессмысленны или несут давно понятные истины, давно доказанные теории.
По всей комнате стали валятся исписанные красивым почерком листы бумаги, я иногда поднимаю их, читаю, потом выкидываю. Я не мог этого написать.
Иногда мне трудно отличить себя от кого-то еще. Мне говорят, что я утрачиваю индивидуальность, но я никогда не имел ее, чтобы терять. Мой образ – создание моего собственного воображения.
Иногда мне кажется, что и вообще вся моя жизнь – создание моего собственного воображения.
Тогда я говорю себе: « Все, детка, заканчивай, пора спать, детка».