Странное чувство, будто начатые давно линии непрерывны и всё длятся, и только одной мне кажется, что - прерываются, и я беспокойно дотрагиваюсь, проверяя присутствие; только я вместо стабильного тона слышу провисающую тишину.
привычка личной читательской практики - загибать уголки тех страниц, на которых отозвалось, дрогнуло что-то глубинное, пусть это лишь пара слов или излёт мысли; и потом, по окончании книги, возвращаться к этим страницам, вспоминать, отыскивать цепанувший крючок. нередко оказывается, что сквозь эти отстоящие звенья цепи продета одна нить, сюжет, поставленный бессознательным, как шерсть, собравшим все репейниковые семена.
я с большим удовольствием продолжаю читать Марию Степанову, после "Памяти памяти" ко мне попала "Против нелюбви", и с нею получилось вот что:
"..Выбрать место в стороне и прожить там достаточно долго, чтобы оно стало местом силы...Что-то вроде продукта этой земли, один из видов благословения, форма урожая. Здесь рождается энергия, но она пропадает, стоит выйти в большой мир. А тут она лежит, как поле под паром...Странное человеческое умение согреваться жутью, очерчивать ею, как меловым кругом, свой домашний обиход..Уют возможен, когда он окружён кольцом темноты: непогоды, тревоги, сгущающегося зла. Тогда-то лампа зажигается сама собой и горит одушевлённым светом..Чудесное (любого рода и разбора) - что-то вроде непроизнесённого обещания, потайной двери туда, где обителей много. На его языке говорит красота с её сверхчеловеческим размахом и необъяснимым равнодушием к окружающему..Пока из всех карманов и пазух выглядывает сверхъестественное, искусство будет пытаться его повторить, философия - заговорить, а ребёнок - ощупать..Дом, балкон, распахнутые окна; смерть неизбежна; смерти нет...Это что-то вроде обоюдного пакта о ненападении: никто никому не мешает, заповедь сияет, страдание стонет..Стон этот бесконечен и невыносим, но он не мешает ровному сиянию закона, отражённому в комарином крылышке. В этом не-разговоре звука и света нет участников, нет предмета для спора, будущее вечно остаётся отсроченным..Ближнего здесь нет, и неназванная заповедь любви может быть обращена только на сам источник света."
не выпадать из себя. всё возникающие неудобства встречать хозяйственно. душный воздух, сонливость, узкая обувь, отсюда и до обеда - когда это есть, это моё сейчас, это самое важное, что происходит, это позвякивающий в кармане кэш событий жизни, разменная монета впечатлений - моих впечатлений. куда приятнее - солнечные полосы на дороге, гомон птиц, лёгкое табачное головокружение: в ту же копилку. но как бы ни было велико искушение, торопиться к приятному, отрекаясь от неприятного - значит отказывать себе в части себя, лишать себя доброй половины языка разговора с миром.
Смерти можно противопоставить лишь что-то маленькое, предельно конкретное, нелепое. Плюшевую гусеницу Мурзика, ласковое имя, выдуманное существо, рассказанную композицией из бисера и кусочков коры историю, смешную интонацию, засохший листик. Все эти рассованные по углам мироздания вещи и ущи, которые никто не поднимет на флаг, не возьмёт в музей - именно они, незаменимые в своей ненужности, стоят на границе темноты, охраняя нас от неё.
Немножечко был.
N не имел как таковой личности не по причине общественного строя, а из-за личных характеристик. Души как таковой он также не имел: не по причине Божьей несправедливости, а из-за собственных душевных качеств. Разума как такового он также не имел: не по причине недостаточного образования, а из-за собственных свойств ума. Тела как такового у него не было тоже: не по причине природной обделённости а из-за собственных физических особенностей. Что за человек был этот N! Страшно себе представить. Утешало одно: никто в этом не виноват. Что же он имел-то? Как такового - ничего. Как такового - N и вовсе не было. Он говорил себе: по крайней мере, я несу за это ответственность сам, не общество, не Бог, не природа, а я сам и дело только во мне. Быть может, N заблуждался, и общество, и Бог и природа лишили его всего и низвели в ранг небытия, но N упорно считал, что дело только в нём, и, хотя, повторимся, как такового N и вовсе не было, - в этом плане N всё-таки немножечко был.
В любимом баре пиво "квинтэссенция одиночества" с одуванчиком и правильной лёгкой нотой горечи. В мокром городе новогодние декорации. И вот самое нелепое, самое трогательное - стоматология, огромные её бестолковые низачем витрины, и в них стоят звери, светятся лампочками, медведь, олень, ещё какие-то маленькие, и заяц на плечах подтягивает лямки корзины уже который год, он демисезонный, не светится. И вот это вот всё: стоматология, ростовский декабрьский дождь, нелепые звери, заботливо расставленные чьей-то рукой, собственная бесприютность - такой щемящий коктейль.
Дома с выключенным светом живут блики, маленькие блики на разных предметах - в зеркальцах абажура, в звездочке велосипеда. Что там отражается - бог весть, за окном ни фонарей, ни машин, только жёлтые окна дальней многоэтажки. Какова вероятность, что отблеск чьего-то вечера отразится в крохотном зеркальце индийской вышивки на абажуре? Но созвездие сложилось, и есть в этом тепло. Как и в отражённых бесчисленными лужами медведе и зайце.
вот у Барсковой начинается:
"лягушка в панике тикает от змеи
по листьям льющимся суровым.
человеческое мышление в своём свойстве объектности говорит - произведение искусства, предмет, вещь. но художественный язык подразумевает скорее некоторую систему связей, определённое количество степеней свободы, образец ритма, походки для дальнейшей свободной прогулки мысли. паттерн, который структурирует раппорт - повторяющуюся часть узора.
тому, этому - в моём списке дел сплошь имена - словно мы уже вышли в историю, но мы, они, эти люди, да, в моей истории, в моём лоскутном покрывале, в снах, в рукоделии, в подхваченных манерах и присказках, в теплоте улыбок, в памяти - живые, живые, далёкие, разные.
вот поёт цой, и за этими знакомыми с детства словами - единый вневременный уют узнавания - тем кто ложится спать спокойного сна
вечная маленькая колыбельная, качает травинка назад-обратно, спокойная ночь
(впервые за долгое время приснился сон, хороший добрый сон, весёлый немного, с музыкой, с щекоткой, о том, что всё просто так и для меня одновременно тоже, палатка или юрта мир, тёплые ослиные уши и лежать на коленях, слушать не глядя знакомый голос)
Лечь в гамак. Закурить трубку. Увидеть, как тополь роняет лист. Коснуться заигравшего на мундштуке отражения заходящего солнца. Испытать счастье.
Вот так глядишь иногда в книгу и видишь figure, подозрительно похожую на чуть подвёрнутое отражение лица своего с внутренней его стороны:
"Когда она проснулась, то решила в порядке подготовки к смерти научиться слепоте. Сделала повязку на глаза из чёрного великопостного платка и ходила по дому, изучая, на каком месте какая вещь. Она училась смотреть глазами тех, кто заходил в комнату. Сначала глазами людей, позже её стали интересовать и животные с птицами. Много дней она глядела глазами собак и кошек, потом поняла, что может ощутить, как видят насекомые и более мелкие создания, кишашие в пространстве. Потом стала слышать долгие мысли деревьев. Она проникла в чувства предметов, поняла, что они тоже многое видят и понимают. Среди простых вещей она была как среди живых существ. Всюду её близорукие глаза стали видеть тончайшие сплетения Божьей воли. Дела людей на этом фоне казались чем-то вроде танца мушек в луче - изящного, осмысленного и бесполезного одновременно. Повязку Улита надевала в темноте когда никто не видел, а если кто-то топал на крыльце, быстро переделывала её в платочек и зажигала свет. Когда умерла мать, она попрощалась с её душой, не выходя из каморки. Выслушала последние материнские советы и наставления, такие же нелепые и оторванные от реальности, как и при жизни, и не поехала на похороны. В деревне остался старый дом, и она начала посещать его то мысленно, то наяву. Внутри своих глаз она становилась
Вот сидит дюжина человек с каподастером на гитаре из примотанной бечевкой ложки, и солнце садится, неумолимо сужая объятия, и переливается в жидкости речь - и мерцает сквозь это лохматый радужный огонь, не выбирающий, а только приходящий и прощающий. И все нелепости озарены бродячим рыжим светом как один холст с прыгающей любимой картинкой наизусть старого диафильма. Уходящий воздух, близорукий взгляд, но иди ощупью, держи колени выше - здесь всё ложится под твои ладони песком неисчезающих объятий.
(Вот облако, которое диван.
Травинка вот, которая кровинка.
Вот дева юности, которая туман.
Вот каталог вещей, людей, словарь,
Я выхожу из словаря, я тварь,
Меня родили ночью под сурдинку.
Но свет, который щурился и был,
Но свет, который говорил и звякал,
Но свет, который кончился и плыл,
Но свет, который корчился и плакал.
Но свет, который вился и стонал,
но свет, который и зима, и лето,
Но свет, который беломорканал,
Но свет, который это это это.
Но свет, который идиот в плаще,
Но свет, который никуда не
Течёт и течёт зелёное пламя. Как у Гераклита, универсальный обмен огня. Золотится шкура тополей, медленная их складчатость. Нежное пушистое брюшко листьев - белая изнанка цвета. Медленно машут ветвями, словно струны арфы перебирают, нити ветра и света, пылинки времени соль в этом блюде. Шепчут говорящие - да, вот так оно и есть, так вот оно всё и есть - как и любая другая жизнь, заявляют себя, являясь собой. Гроздья спелого света, ветви выгнуты луком, и это всё письмо, телеграмма-молния - травинка, облако, лёгкое касание - мгновенный отсвет направлен тебе. Бьётся венка под пальцем, и ритм её в сложении с дыханием то разнимает, то уплотняет касание. Слушай, не слушай - течёт жизнь за все пределы, и непрерывна эта полнота.
память об ощущениях или сами ощущения приходят - выгнутое, вполоборота удивлённое, единственное. безальтернативные пятна света на полу. только так. ничего не значит, картошка, или, может быть, черешня. вечерний ветер, круглый сквозняк. ложись ладонью на складки, на эту шершть. голоса за дверью, на чашке - птичка. кракелюром кровеносным пойдёт изнанка зрения. смотрел на солнце, закрывал глаза, зарисовывал пятна. говорит - обязательно прополоскай уксусом, кислотой, перекисью, чтобы цвет вытащить. синий, синий. кисея, дуновея, занавея. веска. занавеска, за ней вечереет, льётся синь. пыльный двор, какой-нибудь июнь. футбол по телевизору. как о рассыпаны, как пуговицы или круглое на полу пятна света, потихоньку стекают к западу - о утешение, о благословенная тишь! проскрипит сорока только, пролетит дух сваренный, картофельный. сиди в земле да маши рукавами до времени. идущие на смерть приветствуют тебя. неоспорима подлинность смерти. а там смеются, всё смеются. своей средой обитания они выбрали глубокие ниши по берегам ручьев, небольшие затопленные пещеры или же полуразрушенные дупла деревьев. булькнет зрачок, глушь безвидная, прозрачна и пуста. прозрачность остаётся последней. молчание моё порывается, выпрастывают цеплястые лапки звуквы - гооооол! или нет, другое какое-то, голубое и ясное подступает, клокочет. близкое к смерти слово - скука. чтобы мир стал хорош и прост, носи в кармане гайки, отломки, травинки. ускакала лягушка, разлилася гуашка. снились общественные туалеты - светлые и просторные, наполненные осмысленно, как библиотеки. как связана череда этих образов? как лёгкая точка сознания рыщет в лесу своих и; единственного, безальтернативного, утерянного начала хвост.
выворачиваешь камень изнанкой, мокрой слепой жизнью переворачиваешь, а там вдруг - Он.
Каждое далёкое солнечное пятно в листве словно сулит возвращение, единственную тропку, которой найдёшь всё оставленное - ожидающим, где восстанет въяве отшедшее, где не простынет чай, не отцветут улыбки мгновенного понимания. Сколько лет - девять, восемь? - пространство сморщилось, опало, белые кости реки заросли шерстью, и только беглое впечатление направлений ещё работает. Семь, шесть - ветер катится с горы, ближе и поодаль; круто вверх забирающая тропа потеряла прозрачность хожености, и не на что опереть взгляд - я не знаю тебя, дерево, - только дремучая телесная память отзывается узнаванием. Так перебираешь толпу безымянных вещей в поисках единственного имени.
(На
Это время, место, имя года, неконсервируемое, не поддающееся передаче всенаглейшее цветение, воздушные плетения архитектуры запахов. В открытое окно кухни по ошибке влетают одуревшие пьяные пчёлы, позволяют брать себя руками, возвращать в куплет полёта, как нить в кружево. Весь нежнейший батист исподнего, мельчайшие оттенки теней весело взъерошены, и никакой нет возможности противиться размаху протоэротического чувства щедрости бытия