[В ожидании черного декабрьского дождя выходить на улицу и быть осыпанным белой моросящей крошкой, приятно хрустящей под ногами печеньем. Сделать себе на ходу трепанацию черепа, вскрыть голову как шкатулочку, чтобы туда насыпалось этого сорок первого по счету снега немеренно. Заморозить «я». В бессмертное оцепенение, медитацией на остром холоде, пусть покалывает иглами в центры удовольствия, бередя старые раны. Вот такое состояние, да, похоже описал тебя в минуты, когда отключается время и чего хочется, так это Кинг Конгом взобраться на самый высокий abandoned в окрестностях и заснуть в холодных волнах при падении? Когда все элементарно похуй. Сосущая тебя по кровиночке пустота. Холостой ход сердечных клапанов. Я мертвец уже который год. Всего лишь призрак, выстилающий свои будущие дни на несколько десятилетий вперед коврами инея. Мои помыслы поневоле чисты. Ясность ума, да… Сознание вынужденно было подвержено мощному эмоционально-метафизическому воздействию, и теперь душа и дух мой категорически спокойны. Ваш покорный слуга, принцесса, навроде ангела смерти, в каком-то смысле бездушного, но распространяющего свои любовь и прощение неестественно далеко, в сравнении с кем-либо из священных созданий. Не мертвец, возможно, но уж точно полу-. Странно слышать какие-то рекомендации, советы, просьбы, послания от подобного полупустого «я», но ты уж попытайся. Твой брат еще не на военном положении, бой только завтра. Он перед самой войной с эскимосами. В редком состоянии экстремума человеческой функции. За мгновение до цепной реакции. За секунду до взрыва. Кататоническое отчаяние вспышками вырождается в одеревенелое восприятие окружающего. В посыпание себя с головой, торжественно и молча, ледяным крошевом, оставляя только глаза, голодные до всего на свете, теплые и живые. Что тебе может сказать такой смурной и уже не совсем здешний тип, отказавшийся переночевать гость планеты Земля, готовый выйти вон, как только правильно на небесах расположатся звезды?:)]
что пишут старшие браться младшим сестрам, когда за окнами обычный такой декабрьский дождь
«Следы» / «Orme, Le» (1975) Луиджи Бадзони и Марио Фанелли
[320x172]Попытка расшифровать время, выпавшее из памяти. Прошлое как вселенная, постоянно меняющаяся, с бесконечным числом неизвестных, которые на миг становятся известными и тут же снова погружаются на глубину синими китами. Элис (Florinda Bolkan) просто необходимо восстановить в памяти прошлое, и она поначалу медленно и степенно ступает по металлическим ступенькам прибрежного маяка вниз, осторожно держась за перила гигантской лестницы, а потом уже отчаянно хватаясь за ускользающую реальность, летит кубарем в пустоту, в незнакомое до сих пор значение собственного «я». Это как если представить голову человеческую стеклянной сферой земного спутника, имитирующей поверхностью его ландшафт; и голова начинает трескаться,
[320x172]покрываясь миллионом трещинок, таким Борхесовским садом расходящихся петек откуда-то изнутри. И «я», пустившись в путь, пытаясь поймать в силки память об увиденном и услышанном, неизбежно заблудится в коридорах стеклянного лабиринта, страшного тем, что слишком ясно виден выход, который маячит слева впереди или справа сзади. Картины потерянного прошлого (cinematography by Vittorio Storaro) встают перед нашей ставшей вдруг маленькой Алисой – переливающейся мозаикой, сказочными витражами, фасадами отелей, декорациями американского фильма ужасов, модными платьями. «Давай, протяни руку, дотронься до меня, - смеется прошлое, мерцая на стенках памяти, разворачиваясь ковровой дорожкой в старинном доме-дворце к ее ногам, – Только ступи, и оно поведет за собой. Если не страшно».
[320x172]Но только бьешься о прозрачную слюду, о закаменевший воздух – витрину, где рассыпаны драгоценности. И лабиринты прошлого, они же бесконечны. Вы когда-нибудь пробовали навести порядок в воспоминаниях? Упаси Бог вам даже начинать подобную каталогизацию. Память о детстве и грезы молодости путаются друг в дружке. Редко давно минувшие дни мозаичными камешками уложены один-к-одному. Ленты воспоминаний монтируются не встык, чаще всего – внахлест. Кадр со сценой пару дней назад случившегося накладывается прозрачной фотографией на эпизод из детства. Возможно, кстати, придуманного. Ни начала, ни конца. Круговерть когда-то важных событий, ныне порезанных в крошево в монтажной, и склеенных сознанием в калейдоскопическое панно: такое теплое, доброе и печальное, какой только и может быть смутная догадка о том, что за картинка была свидетелем твоего первого поцелуя. Искра в истинное прошлое пробегает по экрану старенького телевизора с пугающими, но теперь уже полузабытыми фильмами.
[320x172]Заражая магическим реализмом ежесекундное скучное твое сегодняшнее бытие. Луна как раз в эти ночи близкая, грозная, кажется, что именно она бьется желтым молоточком в висках, заставляя память от короткого замыкания плавить свои электроды. Сигнал со спутника выбивает кислотные абсолютно образы, и она, память, бенгальским огнем начинает искрить то чужеродным прошлом, то слишком твоим, но нарочно забытым, то прошлым неведомым, приходящим ниоткуда – вот оно, твое прошлое, держи, чего же ты смущаешься и не узнаешь его, незнакомое это, вымышленное будто бы, существо, которое отчего-то ластится к тебе? Зачем же ты отшатнулась от него так испуганно, Алиса?
[320x223]Одиночество – омерзительно-эстетское сожаление об утрате никогда не существовавшего. Вздыхать по иллюзии. Тосковать по мертвой фантазии, как по живой, еще недавно бегавшей кошке, сегодня гниющей на задворках рассыпавшейся от неосторожно сказанного про себя слова империи; несколько раз отраженной в коридоре кривых зеркал Фата Моргане до полной ее потери себя, до самоуверения в том, что было. И что утрачено. И что надо найти. И найти невозможно. Возвращаться в старое лето, в обветшалый дом, к овдовевшему прошлому. И снимать призраков на цифру. Переворачивая видеокамеру – запоминать зеркало вверх ногами, зеркало, что видело все – и поцелуи, и наслаждение, и смерть ее отца, навалившуюся на нее веселую и смявшую молодость как нелепый бумажный фонарик. Зеркало висит у потолка, и, засняв цвета на подоконнике, заоконный ранний туман, воздушные нездешние занавески - совершеннейший эклер, такие сладкие в дыхании, целующие то и дело объектив, лезущие в глаза, в рот так,
[174x240]что приходится отбиваться от них свободной левой – по диагонали, по касательной, снимать на память комнату, воспоминания о которой приникли к коврам, вжались в тишину, звуки музыки заснули на коврах мелодиями, картинки обесцветились в сепию и попрятались по углам. Память грозно напоминает о себе следами впечатавшихся в стены рисунков, сценами ссор, детских обид, похорон и свадеб. Тонкие легкие тени недавних месяцев. Густые плотные – десятилетней давности далеких-далеких дней. Не разберешь, запутаешься. Кружево памятных событий. Мелодиями магнитофонных лент, записанных и перезаписанных, прошлое становится похоже на многоголосое чудище: голоса мертвых, живых, любовные стоны, разговоры на повышенных тонах. Интершум нескольких поколений сразу. Зеркало как старая-старая камера, которая четверть века снимала всю ее жизнь с момента рождения до наших с нею недетских игр. Негатив на негативе, фотографией по фотографии, наложение кадров. Жизнь впиталась тенями, красивыми сценами в стены. Так зима рисует ледяные узоры на окнах, превращая
[320x193]прозрачную слюду в украшенное завитушками, африканскими растениями панно. Тени падали 25 лет гигантскими лилиями и лианами, и теперь они оживают, стекая по потолку и коврам, из темноты плещется волнами память, занавесками своими щекоча лицо мое, любовно целуя. Приходится свободной рукой отбиваться от них. Но только как будто. Нарочито. А они все равно целуют тебя, лезут в глаза, в горло, затопляя разрушенную империю порнографических чувств чистой радостью, кинолентами событий увивая тело – ядовитым плющом. Жарко от любви или ненависти в комнате, и все воспоминания с обрезанными крыльями тянутся ко мне обрубками, восстанавливая себя построчно. Самогенерация канувших в небытие дней.
голубая Жюстина, пьяный клоун, блядь-Беатриче, вверх тормашками, золотой век детства
Мир это Мэрилин. Последний ее взгляд в кинокамеру на съемках последней кинокомедии, и прыжком за нее: невидимому режиссеру в глаза.
Вся суть прекрасного в исчезновении маски уставшей актрисы и появлении на миг за приоткрытой дверцей-кадром Богов,
с которых спадает саван, но тут же в reverse-режиме поднимается вновь: глаза нечаянной самоубийцы гаснут.
Мир это Мэрилин, танцующая в «Неприкаянных» пьяной в сумерках. «То, что в ней есть — никогда не проявится на сцене. Это так хрупко и эфемерно, что может быть поймано только камерой. Поэзия. Вроде полета колибри». Мир, обнаженный, опасный хищник, дающий о себе знать запахом выдуманных цветов и колодой эфемерных картинок, не может быть пойман даже кинокамерой. Даже зрением девственно-чистым, фотографирующим красавицу-действительность за рассыпающееся на элементарные частицы мгновение. Когда она смотрит на тебя испуганной, загнанной в угол, покоренной и прекрасной героиней Ингрид Бергман, хранимой мистером Хайдом в драгоценной клетке. [239x240] Чтобы видеть мир – нельзя смотреть на него в упор. Только в расфокусе можно запечатлеть настоящую М. – М. кадром после Нормы_Джин_Монро и за кадр до ее перевоплощения в киногероиню – остаточным изображением на сетчатке; нежную кожу погруженного в задумчивое молчание лесного озера; обнаженный поцелуй красоты в случайной сценке на площади, приводящей даже подготовленного зрителя – художника – в восторженное замешательство.
Тайна разбивающей детские сердца сказки Андерсена в Мэрилин. Полумесяц качается над бездной в летней колыбели, сонно посмеиваясь заключающим его в объятья улыбкам ущелий. Откуда-то доносится плач девочки Деметры, дочери Богини, пожелавшей вернуться к маме, вскарабкавшись по теням деревьев, запрыгнуть в небесную обитель – чтобы зарыться в волшебное руно родных волос. И мать в гневе от неизбывной тоски в разлуке поднимает левую страшную руку: кровавыми полосами раздирая планету, ошметками тел, отрубленными конечностями закидывая землю, удобряя мертвыми живую дочь. [305x240]Осенняя луна не дает мне спокойно спать. Слезой Богородицы. Ее воспаленным от долгих рыданий веком. Небо, словно пробитое ледорубом, мироточит – лунными сладкими слезами, из них, говорят, получается хорошее вино. Как в Кане Галилейской. Полумесяц в ночи как нечаянно порванное ноготочком черное облегающее платье, накинутое на красавицу. Золоченая кожа плазменной дугой сияет в месте разрыва. Еще одна М., печальная, в эстетическом драйве танцующая не для кого. Богиня, медленно умирающая от яда собственной красоты. Она бьет меня точно по нервам, инспектируя, прищуриваясь, душу. И я люблю ее, не мою и ничью уже больше. Присно и ныне. И во веки веков. Пусть даже пропадет она за разорванным звездным занавесом, как обычно, бормоча себе под нос что-то приятное – спрятаться от нее все равно негде, всюду царствует ночь: «Я устала от вспышек ваших, мальчики. Let's Go Home».
[189x240]Прикасаясь к реальности, осязая, обнимая, лаская взглядом, заставляешь болезненно вздрагивать ее от холода любопытных глаз. Вуайеризм как настоящее визионерство. Кино – метафизический вуайеризм: когда подглядываешь за красавицей-действительностью в самый неподходящий для нее момент. Узнавая, какое она носит нижнее бельё – цвета гранатовых зернышек автомобильных фар, рассыпанных на мокром асфальте в неслучайном
«Большие маневры» / «Grandes manoeuvres, Les» (1955) Рене Клера
[320x213]Эпоха «свингующей Франции», воссозданная режиссером-денди. Цветные осколки складываются в красочное множество рисунков за один монтажный прыжок. Не камерой и актерами командуют авторы, а трубкой калейдоскопа, внутри ее маленький дирижер размахивает палочкой, послушно которой сменяются узоры. Девочки, шлюхи, маркизы, банты, ленты, фрукты, шляпки, моды, зеркала в обрамлении техниколоровского перфекционизма. Кино – пирожное, сладкое, красивое, бездумно нравящиеся. Воздушное, как крем от лучшего кондитера. Искусно глазированное помадкой так, что проходя мимо, нельзя не остановиться у витрины. Цвета кино пахнут. Фасоны нарядов аристократок ли, интерьеры публичных домов – ароматы цветочных духов, специальные дамские. Перед нами парфюм синематографик. Игра эмоциями-ароматами и их составляющими. Магия флирта со зрителем, которого весь фильм смешат, а потом легким ударом поддых валят с ног. Режиссер – денди, и он острит напропалую, каждую минуту ленты, каждый ее эпизод, когда надо, и просто так.
[320x213]Шутки его редко приторные (юмор тоже имеет свой запах, и чем он тоньше - тем аромат остроты неуловимее, и тем она изящнее), лакированно-черного цвета чаще, горьковатого на вкус. Саркастическим смешком комедианта-дуэлянта, каплями разъедающей иронии, как сиропом убитый легким ударом бисквит, промачивается тошнотворно сладкая патока лав стори. Напоследок неуловимым движением фокусника автор превращает инкрустированную каменьями арт-нуво шкатулочку в гробик. Ты с удовольствием ел пирожное, но, в очередной раз укусив, понял вдруг – кондитерский шедевр заплесневел. И все же сразу после титров накупил разного рода сладостей, обложился чашками хорошего кофе и вновь всмотрелся в чашечку киношного цветка.
[320x213]Цветка, где в удушающе-цветной эксцентричной пляске словно сорвавшихся, слетевших с нарисованных Тулуз-Лотреком эротических афиш офицеры и дамочки занимаются, пожалуй, единственными достойными их беспорядочной и прекрасной жизни делами – любовными интрижками. Адюльтер – их Бог. Адюльтер правит бал, и нет никого, кто смог бы устоять перед ним, пошловатым фавном, выплевывающим из дудочки игривые песенки об изменах, "кто с кем переспал", "в спальной раздетая", завоеванных сердцах, лощеных красавцах. О, эта легкая жизнь, где даже смерть не заявляет о себе, а если и случается, то нечаянно, походя, оставаясь всего лишь неизвестным телом в спаленке с открытым окошком, куда солдатская мажорная музыка
[320x213] заглядывает на секунду и тут же прочь. Большая любовь и глубокое чувство оформлены в декорации и задники не оперы, а салонной оперетки. Стиль здешних улиц и кварталов не монументален. Женские ножки, дамские перчатки или солдатский хохот – этой пестрой мозаике куртуазных и не очень картинок чужд ледяной эстетизм и мраморная безупречность. Фривольная феерия, радость существования в манере фланирующих/вальсирующих мечтателей. Честная глупость красивых людей, влюбленных в жизнь. Если момент настал и пойман фотографом в объектив, мир падает перед тобою ниц, котенком пару раз перевернувшись у ног твоих, и, заигравшись, убегает из комнаты – не двигайся, сохраняя спокойствие, и созерцай.
Уайльд, информация о прекрасном, мнимая величина, кофе со сливками, Симор, десерты
«В прошлом году в Мариенбаде» / «Année dernière à Marienbad, L'» (1961) Алена Рене
[320x135]Возлюбленных, которые не уберегли любовь, страшно наказывают Боги. Десятый круг ада. Где она в беспамятстве проводит дни и ночи в полупустых залах, полутемных комнатах, среди блестящих люстр, мерцающих свечей, матовых канделябров, разговоров ни о чем, прогулок по бесшумным коврам. Никому никуда не надо. «Там где чисто, светло». Она изящна, как призрак. Также холодна и безупречна. Волосы прибраны по последней моде. Умело приподняты ресницы. Подкрашены губы, слой помады ровно нанесен. Глаза словно отредактированы дешевым red-eye-редактором. С них смыт весь индивидуальный блеск. Лета – прекрасный монтажер.
[320x135]В ее корзине окажется любой отсвет твоего «я». Ей и ему придумывают декорации, подбрасывают актеров, закрывают ворота на замОк, окружают зАмок забором. Включают свет и делают его чуть приглушенным. Окна не отражаются в стальном озере каменного сада перед домом, фасад которого удушающе прямолинеен, гармоничен и безукоризнен. Включают звук и делают его чуть тише. Ни шепота. Ни крика. Ровный гул. Прислушаться к голосам невозможно, кажется, что персонажи проговаривают буквы неизвестного алфавита и только.
[320x135]Боги (режиссер Ален Рене и сценарист Ален Роб-Грийе) заводят оркестр. И она начинает ходить, брать бокалы и ставить на место. Улыбаться. Говорить пустяки. Смеяться неожиданно. Невпопад. Безответно, не услышав шутки. Стоять/сидеть всегда в пол оборота, мраморной статуей, за точность линий которой поручился бы мастер эпохи Возрождения. Но она безжизненна, бесстрастна, бездыханна. Спокойна. Ласкова. И безучастна. Ее доводы рассудка продиктованы опытом, мужем, годами, воспитанием, обстановкой, миром, временем.
[320x135]Она не слышит ничего из того, что он говорит ей. Она не хочет слышать. Он вынуждает. Страшась, что она не ответит, вновь и вновь бросается очертя голову в бой за ее воспоминания. Но Боги лишили ее в наказание памяти, оставив красоту нетленной. Меняя ежедневно/ежечасно платье, настроение, направление взгляда. Он тоже был бы рад избавиться от памяти, причиняющей боль, безжалостно кусающей его изнывающее от беспокойства сердце. Памяти, ежедневно множащей саму себя ее отказами, нарядами, улыбками, ее «Оставьте меня!», «Я вам не верю», «Кто вы?». Памяти, интегрирующей бесконечное количество ее движений, изгибов тела, силуэтов, слов.
[320x135]Но Боги наказали и его – отказав в амнезии. Он знает. Помнит. Любит. А она - нет. Хуже ада невозможности любить и ада невзаимности есть ад беспамятства. Ад это нирвана. Ад – растворение себя, своего «я», собственной любви, пусть мучительной, но твоей, пусть безответной, но твоей, пусть несчастной, но все же твоей … Ад это отказ от боли. Ад это когда тебе уже не больно. Это спокойствие. Вечный покой. Пленка нефтяного пятна, затягивающая озеро стильным стальным покровом. Тебе больше не будет больно. Ты больше не будешь помнить. Никаких мучений. Никаких проклятий. Славословь ангелов, смертный. Забудь все.
амнезия Герды, элементарные частицы, вернуть Эвридику, метафизика боли, Бодлер, взгляд Аида
[185x240]Прекрасная педофилия. Королевское блядство. Она потомок их, последняя проклятая подданная распроданного за грехи тридесятого королевства. Заблудившаяся по доброй воле дочь мерцающих демоническим светом к концу разнузданно-похотливого царствования приторно-ласковых фей. Тех, что лишены были когда-то девственности единорогами, пришедшими неожиданно с Севера. Буквально изнасилованы ими. Теперь и те, и те мертвы. Звучит заупокойная месса в отдельные избыточные человеческой любовью дни. Над скотомогильником единорогов, который до боли прекрасен. В лесах его легко найти по запаху. Над темной пропастью [земля обваливается неожиданно, у края рекомендуется быть осторожнее] стоит аромат разлагающихся сказочных животных (период их полураспада – вечность, рог не гниет). Запах твоих духов. Над ним сияют самые яркие звезды. Одиноким путникам кажется даже, что это фосфорицируют кости.
[312x240]Освещая фигуру ее, в молчании вдыхающей тлен и вздыхающей по самой себе. Солнце там не садится за горизонт, а ложится – словно леди перед совокуплением. И также встает. Заливая окрестности медом и патокой. Перед тем же, как оно сдернет с тела шелковые покрывала, облака, словно русло иссохшей реки, заполняются тоненькими ручейками янтарной воды. Узор на рассвете призван напоминать о ставших легендарными днях, когда еще не существовало понятия греха, а переспать с единорогом любая почитала за честь. И чем моложе – тем с большей вероятностью, что станет блядью. Но блядство было прекрасным и не подсудным. Божественным. Ее пра-пра-матерь, к примеру, переспала с подобным священным животным в десять своих неполных волшебных лет и это был счастливейший день в ее жизни.
«Мадемуазель»/«Mademoiselle» (1966) Тони Ричардсона
[320x134]
«Тогда ошеломленной Агате предстало неожиданное зрелище: сумасшедшая,
которая, вся корчась, становится перед зеркалом, гримасничает, дергает себя
за волосы, скашивает глаза, высовывает язык. Ибо не в силах вынести
остановку, противную ее внутреннему напряжению, Элизабет давала выход своему
безумию в дикой пантомиме, пыталась избытком нелепости сделать жизнь
невозможной, сдвинуть отведенные ей пределы, достичь мгновения, когда драма
исторгнет ее, не стерпит ее присутствия.»
Жан Кокто, «Les Enfants Terribles»
…Псиной [320x134]верной ползает на лесной поляне ночью, пресмыкаясь перед хозяином….Та, что пару дней назад прижигала сигаретой распустившиеся яблони цветы, кружит в сумерках у воды, выгибая грудь, приподнимая подбородок, воет….Поэзия жестокости. Красота садизма. Героиня, рафинированная эстетка и интеллектуалка (Жанна Моро), новенькая учительница, буквально выставлена в витрине брутального – грязного и вонючего – французского села. По деревенским дорогам хлюпает, наступая в ручейки и лужицы черными лакированными туфельками. Чистит их черными же тонкими ажурными перчатками – чтобы не запачкаться. С хорошим вкусом и приятными манерами, способная нравиться многим,
[320x134]она, тем не менее, предпочитает маску непроницаемую, отпугивающую мужчин агрессивной фригидностью, если таковая возможна в принципе. Пряча за тщательностью и аккуратностью элегантных нарядов, восхищающих неискушенную публику – в подавляющем большинстве своем деревенских баб и мужиков, не разбирающихся в нюансах прекрасного – звериное нутро. Животную, жадную до сексуальных перверсий, чувственную до беспредела первобытную натуру. Фильм это игра на контрастах, на столкновении трех «Я» Мадемуазель (позвольте мне писать ее с заглавной буквы): «Я» рафинированной сельской учительницы;
[320x134] «Я» садистки, убийцы, монстра, извращенное «Я» мутирующей во что-то гнилое, упадочное, «Я» женской темной половины, «Я» femme fatale; и, тесно связанное со вторым, «Я» мазохистки, сверхслабой женщины, готовой растянуться пластом перед самцом по первому же его свистку. Элегантная кинематографическая мразь. Созданная гомосексуалистом и бунтарем Жаном Жене и любимой феминистками смакующей эротизм Маргерит Дюрас.
[190x240]Я помню тебя с детства. С тех дней еще, когда ты сама себя не помнишь. Большие глаза ребенка. Выглядывающего с любопытством из-за деревенской печки. Застенчиво-прекрасное невинное дитя. Нечаянным взглядом нанесла тогда раны детскому сердечку. Такая малютка как ты не должна была рождаться на белый свет. Он мутный: перевернутая вверх тормашками грязная лужица. Надо было остаться там, в зазеркалье якобы несуществующей страны. Представь – тебя не было бы. И я, стоя у зеркала по утрам, иногда, но только не очень часто, в глубине его – позади себя – угадывал бы абрис твоего лица, и слышал зеркальный отзвук смеха – неестественного, но как будто очень знакомого. Прожил бы лет 30, нет, даже 35, прежде чем спуститься в загробное царство смотреть из зеркал эту жизнь как кино – вместе с тобой. А до тех пор в любом отражении видел бы два лица: свое и тень другого. Покрытого ледяной кромкой, мертвенно-бледного.
[164x240]В картинах художников XIX века искал следы твоего бытия. Твоего… Но я бы не знал, кто ты? – Преследующая меня по утрам, смеясь из зеркала. Кто та, живущая во мне, глубоко-глубоко внутри, по винтовой лестнице, в двадцать тысяч пролетов вниз? В немом кино угадывал бы присутствие твое, роль твою, твою жизнь. Сидел бы в кинозалах и даже в блокбастерах обнаруживал бы твои следы … Вот, кто-то промелькнул в этом, и в этом, и еще вон в том кадрах! Ты видел, ты видел? На меня бы смотрели с сочувствием – небритое лицо алкоголика. А мне было бы все равно. Я покупал бы диски и запиливал их до последнего: где же ты, где же ты, где же ты…. Неужели опять показалось? Но нет, находил бы актрис, неизвестных никому, непонятно откуда взявшихся. Распечатывал фото и вешал их на стену…
[211x240]Потом в беспамятстве, в гневе, в ярости рвал бы эти снимки на части. Каждый раз, слушая музыкальные хиты, мне делалось бы больно отчего-то… И я бы не знал отчего. Просто тебе бы понравилась эта песня, тебе бы точно понравилась эта песенка – если бы ты родилась. Но ты, отчего-то, не пожелала. Детство мне показалось бы полной бессмыслицей, я смотрел бы на всех, как на плохих киноактеров. Тебя не было бы рядом, и все потеряло бы свой звук, цвет, запах. Но иногда, тасуя фотографии друзей и знакомых, натыкался бы на снимок странной девушки. И никто бы не мог объяснить, откуда он взялся. Не сестра. Не жена. Не любимая. Откуда он взялся? Я не слушал бы их, рассматривая карточку – черно-белую, выцветшую от времени. Женский портрет, неизвестной… Неизвестной ли? До боли в глазах и висках вглядывался бы в ее черты, силясь узнать, увидеть, кто это, кто это, кто это…. А это была бы ты!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!! Но ты бы ничего мне не говорила, молчала бы у себя в тишине перед экраном, перематывая лучшие и самые интересные места кинофильма. И плакала…. Правда? Ты бы точно плакала в особенно трагичные моменты, пронзительные эпизоды. Переживала бы за меня там, да? В 32 года посмотрев в зеркало я увидел бы смертельно больного лузера. Глаза защипало бы от слез… И вдруг из глубины серебряного озера извечная девушка, сводящая с ума с рождения, глянула бы печально. Тебе было бы жалко меня в такие минуты. Но ты ничем не могла бы помочь – проводила бы только ладонью по экрану, время от времени, словно бы гладила по щеке, мол, любимый, все будет хорошо, лови момент, приходи ко мне уже скорее.
Эдгар По, глаза младшенькой, ха-ла-со, берите не глядя, мелодия-сирота, Феникс
«Abwege» / «Ложный путь» (1928) Георга Вильгельма Пабста
[320x240]Уставшая, обиженная, оскорбленная, сбежавшая из дому, скучающая в одиночестве в берлинском кабаре времен Веймарского декаданса с его вульгарными танцами, пьяными нимфоманками и бюргерами, лапающими респектабельных фрау одними лишь сальными похотливыми глазенками, она, обладательница истинно арийского лица, Ирэн Бек (Brigitte Helm), роняет голову на столик в задумчивости. Но вот по красиво уложенной ее прическе скользит чей-то взгляд. Тяжелый, давящий, заставляющий коньячное тепло приятными головокружительными волнами обволакивать тело. Сбившееся дыхание. Выдох. Выдох. Выдох….Подняла голову, встретившись глазами с потасканной женщиной, вдовой банкира, не выдержавшего безудержного блядства своей жены и застрелившегося. Улыбается ломано, говорит что-то Ирэн предлагая, уголки рта неприятно подергиваются. Обходит столик полукругом – словно циркулем очерчивая границу – не спуская глаз с Ирэн.
[320x240]Та кроликом завороженно поворачивается следом за ней, не разрывая туго натянутого невидимого каната, внезапно сцепившего их взгляды. Ирэн следит за улыбающейся сладострастницей, и что-то приподнимает налитое расплавленным золотом ее тело в облегающем платье, она медленно-медленно [Пабсту некуда спешить, он ловит зрителя в ту же ловушку, что и нимфоманка свою жертву, и теперь камера спокойно выжидает, как удав, готовясь стремглав рвануть и сглотнуть следующую за бесстыдством сцену], в 10-15-20 секунд, спускается, пару раз приостановившись, за женщиной в полуподвал за ширмой. Откуда выскочит затем в угаре накокаиненной шлюхой, с разболтанными ногами и руками, прыгнув в толпу вальсирующих и прижав взведенное курком револьвера и напряженное до предела, но все-таки гибкое тело к незнакомому хлыщу.
«Посредник»/ «Go-Between, The» (1970) Джозефа Лоузи
[320x201]Прошлое – старая незаконченная шахматная партия, которую уже нельзя не доиграть, не переиграть. Можно найти с десяток удачных ходов, включая вовремя сделанную рокировку и неравномерный обмен фигурами – но у Белой Королевы все равно нет шанса. Она обречена с 15 хода. Неверного. В котором сама же виновата. У белых больше на одну пешку – а… черные выигрывают. Вспоминая поступки, объясняя их глупостью, наивностью, ребячеством, не[до]пониманием, ничего не изменишь. Феномен не случившейся любви как 64-клеточная доска, вечно стоящая перед глазами. Знаешь и то, что все уже кончено, и какой сделать правильный ход. Лето любви/ лето потери детства – фотографическая карточка проигранной тобой партии. Лучше так к ней и относиться: в красивую рамку, на стену – пусть примелькается. Для героя фильма Джозефа Лоузи по сценарию Гарольда Пинтера все немного сложнее. И больнее. Потому что шахматная партия не его, а красивой аристократки Мэриан (Джули Кристи) и фермера Теда Бёрджесса (Алан Бейтс).
[169x240]Это кино смотришь с закинутым куда-то далеко-далеко в глубину себя сердцем. Озноб как больного бьет тебя попеременно через каждую вторую сцену и музыкальный фрагмент. То странное чувство, что заставило меня мучаться, приноравливаясь к фильму, как к жеребцу, чтобы он не сбросил еще в самом начале… Как будто смотришь кино-лето из глубины себя, из глубины, куда «я» себя спрятало, de profundis… Из настоящего, мрачным одиноким мужчиной (Майкл Редгрейв), нервно глотающим свое горе, детскую влюбленность и прошлое со всеми его запахами, мелодиями, цветовой гаммой, архитектурой собора, интерьером английского дома в Норфолке. Вспоминающим свободу детства, которую он, ребенком Лео (Доминик Гуард), интуитивно ценя чувство выше невинности, променял на знание, что такое любовная страсть. Внутри камеры обскуры сидит этот маленький мальчик, и в маленькую же дырочку падает светотень воспоминаний. И минорная тональность красивейшего музыкального сопровождения Мишеля Леграна – она от того, что хочется снова туда упасть, но не получится. Колдовство [«Delenda est Bella Donna»] не имеет обратной силы. Лео сам себя, может быть, заколдовал запретом любить еще кого-либо, кроме Мэриан, чувством вины. Из глубины он смотрит кино, и отсюда дискомфорт, чувство разлада картинки с музыкой, а «деланных» чувств персонажей прошлого Лео [фильма «Посредник»] с искренним сочувствием к самому себе за собственное прошлое, которое начинает странным образом коммутировать с летней усадьбой, где проводит каникулы выдуманный паренек.
Меркурий, Леди Чаттерлей, теннисный мячик, трахаться, That’s it, дождь
"Джорджино" / "Giorgino" (1994) Лорана Бутонна
[265x240]Режиссер чеканит галлюцинаторные образы как монеты, связывая их, повторяя рефреном, вплавляя в единую цепь полу мистической фантазии, которую саваном обволакивает музыкальная ткань из тревожных мелодий и мрачных симфоний. История таинственного исчезновения сироток в заснеженной французской глубинке… История безумства доктора Деграсса, и его «вечного ребенка» - инфернальной дочери Катрин (Милен Фармер)…История красивой любви молчаливого Джорджио (Джефф Дальгрен), врача-педиатра, вернувшегося совершенно больным с полей Первой мировой войны к своим деточкам, но обнаружившим только зловещий ряд пустых комнат с никому больше не нужными куклами. Теперь он вроде К. из «Замка» будет бродить по горному селению среди женщин, кажется, начисто спятивших без мужчин, беседовать с одноногим отцом Глезом (Джосс Экланд), защищающим их дремучие суеверия в церкви с безголовым Христом, и раздавать сосательные леденцы, разбрасывая цветные палочки направо и налево. Задавая поначалу только один почти экзистенциальный вопрос [«Как попасть в замок?»] - «Что случилось с детьми?» На который, конечно же, никто или не знает ответа или не решается его дать. Зато над героем с первой же минуты начинается «процесс», который ведет неведомая сила, дергая им и теми, кого он встречает, за невидимые ниточки. Так или иначе, эти и другие истории полные абсурда и готического кошмара в духе Гофмана, только повод для Бутонна создать свой мир, свою вязкую реальность. Которая очаровывает ненормальностью и поглощает зрительскую душу, буквально заглатывает ее, втягивая в себя уходящими вдаль перспективами сельских дорог и коридоров детского приюта. Кошмар как фон для адажио горькой любви умирающего Джорджио к удивительно хрупкому и невинному созданию, так контрастирующему с теми мерзостями, что творятся вокруг.
[320x222]Пальцы замерзают, барабаня по клавишам. Окно открыто нараспашку. Холод. Сирена иглой с красной ниткой, змейкой, строчкой по ткани музыкальной режет слух, лаская его. Кино и музыка как уходящие в пустыню плоскости, разделяющие мой трехмерный мир на ломанные многоугольники. Магия/волшебство, помноженные на мороз, сковавший грудь, так что дрожишь, дыша, и дышишь, содрогаясь. Тревога обнаженной до звуков песни возведена в степень сирены «Скорой», что, разметав в беспамятстве маячки, выкинув их в зимнюю ночь, скрывается за углом.
[180x240]Вон там, на крыше высоченного дома стоит человек в пальто [это я], задрав голову вверх. Едва заметно шевелит губами при свете Луны в полупрозрачном воздухе. Не говорит, перебирая ими в исступлении. А складывает в поцелуе. Раз, и еще раз. Целуя ночное небо, черное сегодня, как никогда. Касается глаз его/ее[?] слегка, и нежно проводя по шершавой, а кое-где непостижимо гладкой коже. Небо пульсирует как живое. Небо дышит в лицо его. Небо ему отвечает всеми своими огнями, мириадами гл
[173x240]аз всматриваясь в темные зрачки полу безумца. Это контакт. Коммуникация «я-небо». Общение с Богами. Оно хрипит, скулит и дышит. Дрожит на холоде. Странный кожный покров его/ее прерывисто подается в ответ на поцелуи: сначала нехотя, как девственница в первую ночь любви, потом все ближе, чаще, за рывком рывок, губы к губам, сливаясь. Ему/ей страшно и любопытно целоваться «вот так». Волны побежали по небесам с востока на запад, складками, как на простынях, сбившихся и чуть проглаженных рукой. От нежного покусывания – к звериному бесстыдству. Густое, вязкое, тягучее, расплавленный металл, ночное небо, издав утробный гул, свист, шепот, перекатывается из стороны света в другую. Влажное, как сгущенный океан чернил. Взволнованное минутой, непонимающее, сама оскорбленная невинность, девочка, которую заставили наслаждаться поцелуем поневоле… Ворочается теперь с боку на бок, лобик сморщен, уголки губ нервно подрагивают [как у тебя тогда]. Небо толком еще не разобралось в своих чувствах. Ему/ей кажется неприличным удовольствие от соития двух «я» посредством губ….Но таким увлекающим, ввергающим из страстного удушья в дерганное – кусочками, воздушными комочками – выдыхание, в расслабленное растекание от горизонта до горизонта сплюснутым куполом.
вода, камень, мальчишка, сама невинность, кошка, между ног
«Бонни и Клайд» / «Bonnie and Clyde» (1967) Артура Пенна
[320x179][тезис] Милое, милое, милое… Очаровательное кино. Жестокое. Отчаянное. Безвыходное и безысходное. И все-таки милое, милое, милое… Жестокость детская, отчаяние понарошку, смерть как в игре подростков с пистолетами – не настоящая. Грабежи банков – фешенебельные. Убийства – фотографической четкости. Преступления отточены как балет. И погони – катание по полям автомобильчиков, блестящих и новеньких, как с конвейера. Невероятно яркий сон. Краски только что нанесены кем-то на холст, туман еще не запущен, зато наведена резкость и чист объектив. Вот он, сон: Бонни Паркер (Фэй Данауэй) смачно кусает грушу за пару минут до расстрела и игриво им делится с Клайдом (Уоррен Битти). Как маленькая девочка. Клайд копошится смущенно на кровати, когда Бонни злится, что тот ее не хочет/не может. Как маленький мальчик. Бонни, словно сошедшая с журналов мод тех лет, одетая с иголочки, отдающая киношной реальности сновидения свои жесты с деловитым самодовольством леди, знающей себе цену. Клайд очень красиво держит в зубах сигарету: отрепетировано, срежиссировано. Пустоши с пейзажей американских художников XIX века. Города расставлены в соответствии с планом игрушечных железных дорог. Это, конечно, не настоящая история Б и К. А их отфотошопенная сонная реальность. Сказка в кинематографических интерьерах и декорациях. Представление о них Артура Пенна. Фантазия-мистерия-буфф. В изумительном лихорадочном калейдоскопе вращаются фигурки персонажей: игрушечные солдатики, по которым заметно сразу, какие же они тут всё еще дети. Реальность детской комнаты. Бонни как девочка, а Клайд как малолетний шалопай.
[320x181][антитезис] Никому не вырваться отсюда живым. Nobody. Never. Похороненные заживо. Buried Alive. Живые и мертвые. Кровью метящие свою территорию. Вырви-глаз[в прямом смысле слова]-красным расцвечивающие голубые небеса. Комок нервов – перекати-поле по пересеченной местности. Like a rolling stones влюбленные, отринувшие всё ради черточки из нуля в бесконечность. Псы, разрывающие горло каждого в каком-то бешенном эпилептическом припадке. Часовая эйфория свободного сосуществования нескольких «я» сменяется – за пару мгновений, смертей и криков, кусающих тишину городских окраин – горьким как полынь и кислым как листья дикого щавеля густым потоком жидкости, намагничивающей взгляды глубиной своего алого цвета. На 80 минуте в фильме начинает орудовать рука божественного провидения. И этот комок нервов, волшебное перекати-поле, рвет в клочья [как щепки выбиваются из ящиков автоматными очередями]. Кто сходит с ума от пули на вылет, кто с кровавой печатью на лице шепчет ненавидимой до сих пор суке слова утешения, а кто просто теряет зрение. Музыка кантри же издевательски-манерно язвит мелодическими повторами, вынося нервозность кадров за метафизические пределы криминального кинематографа.
синтез: Молох, они сбежали в кинотеатр, карпе дием, фото-пре-увеличение, инфразвук Рока
«Королева, моя королева!» – улыбаясь отрешенным взглядом перебираю вещи на столе, пирующих весельчаков, оконные рамы, разводы на стеклах, ледяные узоры и креповые небеса. [138x240]Принцесса-Ночь, одна из предвечных Богинь, чарующая и флиртующая, заигравшаяся когда-то со мной в прятки. Крик, застывающий в холодной тишине Ее заиндевевшей мраморной скульптурой – шепот любимца Богов, подкидыша фей, блудного сына блудных дочерей. Lost little son. Душа как бабочка, как маленькая пташка, порхающая из сотен потных тел в тела. Моя тропическая, ядовито-синяя с пурпурно-фиолетовым отливом, совсем запуталась. Затерявшись в дебрях сознания, залюбовавшись вспышками его в путях неправедных, ничем не усеянных, но завораживающих. И если посмотреть на них с головокружительных высот птичьего полета [= полета душ счастливцев, не нашедших для себя свободных тел] – все любови мои и все мои ненависти – расходящимися тропами старого парка похожи на снежинки, создающие самоубийства ради изящный лабиринт.
Печальным рыцарем без посвященья в рыцарство, без дамы и герба – за шагом шаг иду в конец туннеля-коридора некрополя, но только для того, чтобы красиво в темноту норы волшебной ночи пасть Алисой. И больше здесь не просыпаться никогда. Сквозь сумрачную чащу за белым кроликом вослед [run-rabbit-run!] выбраться-выбежать-вырваться, наконец, сонным, полу-почти-пробужденным, к своим. К тем, кто меня уже ждет–не дождется. К Богам, полубогам, наядам, нимфам, Музам, давно почившим предкам….К своим.
[183x240]Дождь заканчивался. Сигареты падали возле меня недокуренными, пока я ждал ее на остановке, а она одна, маленькая такая и испуганная, сделав 500-километровый прыжок через все города и «против» мамы с папой, двигалась ко мне медленно, неумолимо, в одной из бесчисленных маршруток города, в октябрьских сумерках….Сестра приехала поздно вечером, неожиданно для моих родителей, всполошив дядь и теть, принявшихся шептаться за спиной: «они же двоюродные!». Она, невысокого роста, в темном дождевике, была слишком скромна, чтобы при встрече, выбежав из автобуса, тут же броситься в объятия. Но, наглая и самоуверенная в маниакальной влюбленности, ничего как будто не боясь, уже дома прижималась ко мне всем телом. Только-только с осеннего холода, сестра светилась от смелости своего поступка, смешная в этой быстро исчезающей тоске при взгляде на меня, когда она понимала, что я тут, надолго, на много часов, плотный, целый, живой, не в бреду, не во сне….Я влюблялся в нее, в Стэна Гетца, в звук угрюмого бархатного саксофона, в злую, но завораживающую дьявольским притяжением красоту его музыки. Только такая музыка и была способна вместить в себя и простить нашу с ней игру в инцест, в любовь на краю, на грани, между безумием вседозволенности и тоской запретов.
[161x240] Ночью она капризно плакала, расстроившись, что дверь в мою комнату не закрывалась, и нам в любую минуту могли помешать. «Почему, ну почему ты не сказал, что у вас нет замка?!» Окна я не зашторил, и луна бросала медовые лучи на ее голое тело, силуэтом надгробного памятника фосфорецирующее в темноте моей спальной. Мы лежали на разных кроватях, я не смел прикоснуться к ней тут же, в невозможно-бессильном яростном оцепенении разглядывая ее золотом покрытые плечи, белизну шеи, плавно уходящую в тень. От окончательного оформления красоты днем не столь совершенного профиля ее лица веяло мистицизмом. Она получала почти физическое удовольствие, сбрасывая с себя простыни и покрывала. Она уже тогда любила спать обнаженной, раскинув руки и ноги в ошеломляющей свободе юной нимфы, едва-едва начинающей истлевать похотью, в легкой дымке порочности… «Ну иди же, иди сюда…. Пожалуйста!». В отчаянии совершенно не контролируя себя, вряд ли даже предполагая будущее чувственное наслаждение она истерично била ладонью о белую простынь, и это движение чего-то золотого оставляло в пространстве ночной комнаты след, словно на фотографическом снимке с увеличенным временем выдержки. Сердце мое стонало, билось в апокалиптическом барабанном угаре, выбрасывая в сосуды все больше крови, повышая артериальное давление. Сердце билось в синкопирующем ритме странного танца, этакой пляски смерти с саблями или семью покрывалами… Когда я начинал несмело скользить ладонями по вдруг ставшей белоснежной спине – матовая в лунном свете ее фигура становилась идеальной, точеной, будто бы из слоновой кости. Саломея, она принимала мои ласки откинув голову… Саломея… Она задыхалась от одних лишь моих прикосновений.
определенные богами места, золотое руно, красное по золотому, Гумберт Гумберт, душ
"Завещание Орфея" / "Testament d'Orphée, ou ne me demandez pas pourquoi!, Le" (1960) Жана Кокто
[225x240]«И вот, волна радости прокатилась по моему прощальному фильму. Если он вам не понравился, то это печально. Я вложил в него все свои силы. Как и любой другой человек из моей съемочной группы. Если вы по ходу фильма встретили нескольких известных актеров, то это не потому, что они известны, а потому что подходили на эти роли, и к тому же они – мои друзья».
Что такое поэзия? Религия. Инерциальная система отсчета, Богом в которой назначена Красота. Что такое поэт? Проводник ее, полномочный представитель прекрасного. Или просто слепой адепт веры в нее. Фанатик, готовый выколоть себе глаза и вставить вместо них монеты, если на то будет воля ее. Псих, легко идущий на то, чтобы убить, растерзать, изнасиловать собственных персонажей. Если на то будет воля ее. Глупец, клоун, шут гороховый, побиваемый камнями, мишень для интеллектуальных [318x240]острот. Пьяный нищий, над которым хохочет стая деревенских мальчишек. Поэзия – дурацкая религия, нелепая, висящая в воздухе Фата Моргана. В основании храма – несуществующее. Алтарь – несущественное. Бессмысленно принимать на веру Ее положения. Они невозможны. Безнадежно пытаться понять Ее постулаты. Их нет. Священные тексты этой глупейшей на свете религии – полуистлевшие свитки – пустые пергаменты. Воздавая должное Ей –каждый из Ее адептов просто обязан пустить священные тексты на изготовление самолетиков, бумажных корабликов и… оригами. Поэзия – чистый дзен. Слово, не набранное на клавиатуре. Текст, стертый без возможности восстановления. Истинно верующий играет в перфекциониста: чинит перо и пишет чернилами. Истово верующий слагает поэмы [бесс]мысленно. Не записывая. Не придавая значения образам. Забывая строфу за строфой.