"Жить своей жизнью" / "Vivre sa vie: Film en douze tableaux" (1962) Жана-Люка Годара
[320x240]Годар – вор. Он ворует частички, кусочки, микрофильмы движений, поступков и мыслей своей женщины. И под конец, когда у Анны Карины, его жены, ничего уже больше не остается – она умирает. Раздав всю себя, свою жизнь (пусть даже экранную). Годар взял от нее, что хотел, нарисовав портрет, изучив «повадки» - и убил ее. Или она умерла сама от бессилия? Что же еще остается делать в фильме, если ты все равно в плену, и если каждый шаг, вздох, взгляд – украден собственным мужем. Умереть. Но даже смерть принадлежит кино, а значит Годару. Карина, играющая здесь шлюху, принадлежащую всем и каждому, на самом деле всецело и полностью принадлежит ему одному. Мне кажется, за сочувствующе-интимными касаниями камеры я слышу его злой смех. Сочувствующе-интимными…Графика лица на фоне белой стены, когда она слушает историю художника из «Овального портрета» Эдгара По. Молчаливо смотрящая в кинокамеру, когда Рауль еще размышляет, «леди она или блядь». У Годара точно перехватывает дыхание в такие моменты. Карина говорит с сутенером. И камера явно дрожит, ее водит из стороны в сторону. Лицо Карины то скрывается за темной фигурой Рауля, то снова появляется из-за нее. Влево – вправо, влево – вправо…Как колыбель качается его кинокамера, и тут Годара нельзя обвинить в изнасиловании собственной жены. Но в остальном… Он еще хуже героя рассказа По, который написав портрет своей жены, убил ее. Он маньяк, который знает, что ему принадлежит не только тело ее или образ, но вся ее жизнь, все поползновения души ее, которые он, ничуть не смущаясь дарит всем нам, жаждущим до самого святого, зрителям – кидает свою женщину в толпу, пускает ее по кругу…
[320x240]Но это кино – еще и признание в любви. Годара к Карине. Мужа к жене. Художника к музе. Режиссера к актрисе. Представьте себе длинный коридор кривых зеркал. Белые потолки, стены из черного бархата. Зеркала перемежаются экранами, по которым скользит кино. Кадры несколько раз отражаются в посеребренных стеклах, их становится слишком много, кадры стреляют своими отражениями друг в друга. В геометрической прогрессии они убегают вдоль этого коридора (или маленькой Парижской улочки), утекают, множась и множась, где-то в бесконечности заражая собой все вокруг. Инфицируя собой еще чистую и невинную, нетронутую пока кинематографом реальность. [Этакая кинематографическая инфляция образов]. По правую сторону мириады экранов, на которых в сотнях и тысячах сцен запечатлена твоя женщина. По левую сторону тоже она. Но нельзя разобрать, где «право», где «лево», где бархат, а где стекло. Зеркала или экраны, кинокамеры или киноаппараты, персонаж или живой человек, женщина или актриса, проститутка или жена, смерть или конец фильма. Годару явно снилось что-то подобное. Чистое, настоящее кино, какое может привидеться только раз в жизни. И осколок, зеркальный, четкий, фотографической иногда ясности, но со сбитой часто глубиной резкости Годар вынес в реальность. Он любит Карину – любите ее и вы, ему, мол, не жалко.
окрошка слов,тошнота образами, кино-бордель, Pulp Сinema Fiction
![]() ![]() |
![]() ![]() |
![]() ![]() |
Да, господи, Ингмар, да! Картина, которую мог снять самоубийца, перед тем как засунуть дуло в рот. Проникнутая не смехом, не улыбками летней ночи. А истеричным хохотом человека, которого вытащили из петли, или напротив, перед самым моментом, когда лезвие одним касанием вскрывает вены, и полосы нежно голубого цвета брызгают красным наружу …. Это не черный юмор, ни в коем случае. Это чистой воды истерика. Не улыбка ночи, а хохот ее, злой саркастический смех. Черный смех. Разбитое зеркало, собранное и склеенное кое-как в идиотскую посеребренную панораму сельской и аристократической жизни 19–20 веков. Все кривит: штампы и заезженные моменты, шаблонный фарсовый салонный юморок - рвутся старенькой пленкой и бьют по щекам усталого зрителя. Бьют так не больно, фривольно, как девушка в постели своего любовника. Прелюдия. Не секс. Ни в коем случае не секс. Эротизм. Натянутая до последнего предела шелковая ленточка, обвязанная в круг девичьей невинной талии = натянутый, почти звенящий от напряжения, шелковый шнурок, сдавивший шейку семинариста-девственника. И все это к херам собачьим рвется в белую летнюю кинематографическую ночь. Потому что, ну сколько же можно терпеть, в самом-то деле? Чопорные манеры, светские условности, киношные правила игры – в огонь и пламя страсти…
[320x225][Зеленоватый дождь. Пересыпающийся между ноток черно-белых клавиш. Графика неторопливо, а то и ввергаясь в неудержимый свинг, лихо отплясывая фортепьянными каблучками, расплывается в пастельные тона. В акварель.Шопен, Лист, Эванс, Монк… Всех четверых можно легко перекидать – в воображении – по ту или иную сторону стены. Шопена и Эванса в нюансы, в Пруста, в зеленое, в майский дождь, в осеннюю старую комнату с пыльным фоно и тоскующей любовной парой (медленное расставание, легкий флирт любви со своим финалом, «уже не то, совсем не то!…»). Над пропастью во ржи…]
The movie will begin in five moments. Я думаю, тот, кто при жизни начинает видеть это кино-для-себя, становится святым. Все остальные в такие минуты просто умирают.