Светлая ночь 17 мая. Еленинский сад. На душе — пыль и великое томление. Мы говорили грубо и гадко.
— Так вы рвете со мною? Это бесповоротно?
— Я — не рву иначе, я вам говорила.
— Вы... вы раскаетесь. Я такой человек, который никогда не будет в тени.
— Очень рада за вас. Сожалею, что не могу сказать этого про себя.
Мы встали и пошли. Я должна была быть в 10 1/2 у Шершевского на Сергиевской. Ночь была теплая, мутно-светлая, пыльная и чуждая. Безмолвно лежали черные воды каналов. Крупинки пыли со свистом скрипели под моей усталой ногой на плитах тротуара. Я убедилась в разрыве и была, как всегда, спокойна перед его психопатией.
У двери Шершевского он сказал:
— Так мы расстаемся?
— Так м…расстаемся? — повторила я.
— Да... не знаю... Ничего не знаю...
— Но ведь я же вас очень люблю...
И, верно, не особенно много было любви в моем лице и голосе, потому что весь он съежился, точно ссохся сразу, и посмотрел на меня почти ненавистническими, растерянными глазами. Я почему-то подумала: «Боже мой! Сколько раз эти выпуклые глаза с красными веками плакали передо мной от злобы и жалкого себялюбия жалкими слезами! И он считал их за слезы любви!»
Я повернулась и вошла в подъезд. С тех пор я его больше не видала.
Оказывается — он ждал меня на другой день! Недурно! Через день было письмо. Потом еще и еще. Одно было хорошее — а следующее! «Пишите мне в Берлин, поймите вопль моей души, и я — я вернусь к вам!»
Это он — мне! Я плакала злыми, подлыми слезами от отвращения к себе за то, что я могу этим так оскорбиться.
На другой день после этих слез — неистовая радость охватила меня. Нет боли, которой я так боялась! Никакой боли — и я свободна! Радость была постоянная, легкая, светлая, почти счастье, как в детстве на Пасхе.
Я уехала в деревню.
Тишина и ароматы обняли меня...
Продолжение завтра, я слишком устала, а то, что нужно написать, — еще слишком живо...