Если это не она, то что она такое вообще?!
АЛЕКСАНДР ГОЛЕМБА(c)
ВАЛЬС НЕПРИГЛАШЕННЫХ
Не говори о ласковых пижонах
в роскошных туфлях с плоскими носами!
Как затянулся вальс неприглашенных.
Нет мальчиков. И мы танцуем сами.
Ах, мы пасьянсы томные тасуем,
мы посещаем выставку азалий,
мы – шерочка с машерочкой – танцуем
в таком холодном и пустынном зале.
Кто нам всучил на ярмарке вселенской,
не знающий замены и отмены,
Жетон Непривлекательности Женской,
дурнушек унизительные гены?!
А что, коль этот гадкий лягушонок –
красавица, забытая нелепо?
Он длится, длится бал неприглашенных
под бешеные всхлипы уанстепа!
О, нам еще откроются сезамы
в бренчаньи связок и в скрипеньи створок, –
мы все еще, конечно, выйдем замуж,
но не за тех, кто близок нам и дорог!
И в магазине для молодоженов
приобретем коляску с теплым верхом...
он длится, длится вальс неприглашенных,
он ластится к светланкам, нинкам, веркам,
он ластится к светланкам, нинкам, веркам,
чтоб завершиться слезным фейерверком.
Не говори о барственных пижонах
с роскошными густыми голосами!
Как затянулся вальс неприглашенных.
Нет мальчиков. И мы танцуем сами.
КРЫЛЬЯ
Молодость, дай нам крылья!
Адам Мицкевич
Журавлиный рассвет, словно войско в сияющих латах,
облака, облака, оклубившие горний предел:
окрыленное племя, орлиное племя крылатых,
я прославлю тебя, я прославлю твой звонкий удел.
Я прославлю тебя, я приму твое легкое бремя,
от обиды, и сглаза, и скорби, и смерти храним, –
надвигается день, надвигается новое время,
пусть же крылья твои затрепещут над сердцем моим!
Пусть над сердцем моим затрепещут прозрачные крылья,
над судьбиной моей, над одной из обычных судьбин!
На земле листопад, на земле лопухи и будылья,
нити бабьего лета белеют на гроздьях рябин.
Разве я пригвожден, разве перержавевшие гвозди
пригвоздили к порогу мою многогрешную грудь?
Пусть мне губы сведет злая горечь рябиновых гроздий, –
я хотел бы взлететь, я хотел бы крылами взмахнуть.
Я крылами взмахну и, взмахнув молодыми крылами,
полечу на восток, а потом на кровавый закат,
а рябиновый сок – это вовсе не терпкое пламя,
ибо горечь его – это горечь последних утрат.
Это горечь утрат, это самая горькая кара
за чужие грехи. Червоточина в теле плода.
На земле листопад. И топорщатся крылья Икара,
и седого Дедала минует большая беда.
Расточаются хмари и ширится зыбкая просинь,
и пушистые лисы ютятся в чащобе лесной,
и сгущается синь, и внезапно кончается осень,
и плаксивая осень сменяется вербной весной.
В небе вьются стрижи. На карнизах щебечут касатки,
и багровые грудки вздымает чета снегирей.
На весеннем базаре уже открывают палатки,
и серебряный мир громыхает у наших дверей.
Приближается день. Приближается новое время.
Облака, облака, облака замерцали во мгле.
Над зеленой землей пронеслось журавлиное племя,
сизокрылая радость прошла по зеленой земле.
На зеленой земле наливаются пышные травы,
разграфленая десть остывает на шатком столе.
Долгожданное утро любви, и надежды, и славы,
долгожданное утро шумит на зеленой земле.
ВОЛНИСТЫЕ ТУМАНЫ
Был человек таинственный и странный,
хотя имел и паспорт он, и чин.
Он написал «волнистые туманы»
и опочил. Нет следствий без причин.
Когда в него стреляли бонвиваны,
он умирал в снегу. Как честь мужчин.
И лапотные черные Иваны
торчали над ошметками кручин.
Брел русский стих, ломая балаганы.
А труп в гробу бледней, чем лунный свет.
И на заре листал другой поэт
самодержавья темные кораны.
И облака. Они нежней руна.
Рунические призрачные станы.
В метелях воплощались Оссианы,
и обнажалась круглая луна.
О, если бы она могла сойти
с пути, остаться шаром невоспетым!
Свети, луна проклятая, свети
во цвете лет загубленным поэтам!
О воздух века! Если дело дрянь,
когда скрипят погибельные сосны,
сгустись в комок, сияньем ночи стань
иль мертвецов покровом жизненосным!
Стань Пушкиным, стань Фетом, наконец,
стань Аполлоном или кантонистом,
объяв недолетающий свинец
своим туманом, снежным и волнистым.
Пергамент. Папироска. Пепел. Медь.
Стеклянный воздух светопреставленья.
Поэзия не может умереть…
Блюстители, валитесь на колени!
МЕМУАРИСТИКА
Это будет мемуарное пришествие,
всё, чем душу мы опальную томим, –
это будет голубое сумасшествие
городских самовлюбленных пантомим.
Это здесь, под облаками рыжегривыми,
где без слез, вот так, на понт, не подают,
толчеей, немолодыми коллективами
повторяется божественный приют.
Никакого, никакого стихотворчества,
зарифмовок, ритмизаций и т. п.
Это сердце стоеросовое корчится,
кочевряжится в испуганной толпе!
Разве только охломонистая мистика
в кущах времени, без горестей-удач, –
содержательнейшая мемуаристика,
где душа твоя порой играет в мяч.
Напиши-ка это всё простейшей прозою,
изложи-ка это всё без рифм и мер,
где виденья принимаем малой дозою,
и – «пинь-пинь – тарарарахнул зинзивер»!
По раскладкам поэтических учебников
получается оно примерно так –
словно в тире Заболоцкий или Хлебников
вдруг просадят заработанный пятак.
Никакого, никакого стихотворчества,
поэтических претензий и т. д.
Это сердце взбаламученное корчится
каракатицей в рыдающей воде!
* * *
Жизнь обрывается на полувздохе,
в забвенную уходит синеву.
Как пережиток канувшей эпохи,
в эпохе новой все-таки живу.
Еще живу. И подбираю крохи,
в ладонь уткнувшись колкою щекой,
как пережиток канувшей эпохи
в чертополохе муки городской.
Увижу новой осени сполохи,
услышу столкновенья новых льдин,
как пережиток канувшей эпохи,
растаявших влюблений паладин.
Еще чуток поговорить мне дайте:
как ни крути, я все-таки такой –
блаженный Вальтер фон дер Фогельвайде
в чертополохе муки городской!
Я стихотворец искреннего ранга,
акын, ашуг или Ашик-Кериб, –
я человек эпохи Миннезанга
среди внезапно онемевших рыб.
Ищите скорбь мою в чертополохе
уже полузабытого житья...
Жизнь обрывается на полувздохе,
но эта мука все-таки моя!
http://witkowsky.livejournal.com/25655.html