
Русский зоил А.А.Кузьменков на могиле автора "Конька-горбунка" Петра Ершова в славном городе Тобольске. Некто Ritase,позиционирующий себя,как мужчина по имени Николай написал сей опус на уход Сан Саныча на литературную пенсию без выходного пособия. Многое в сём литературном некрологе выглядит смешно по части отсылок к ложным евроценностям и грустно на фоне отечественной местечковой реальности...
Капитуляция критика Кузьменкова
Ritase
Александр Кузьменков – анфан террибль современной российской критики, десять лет крушивший в изящной словесности всех и вся – от Акунина до Яхиной по алфавиту, похоже, решил таки уйти на покой. Его статьи, за очень редкими исключениями разгромные, печатались в периферийных журналах наподобие “Урала” и “Бельских просторов”, потом в “Литературке”, а в последние годы они появлялись лишь в сетевом журнале “Камертон”. Сейчас критик, кажется, исчезает и из “Камертона”; если верить слухам, он собирается совсем бросить стезю зоила и заняться чем-нибудь более продуктивным.
Красной нитью кузьменковского анализа были два тезиса. Первый: нынешня российская словесность находится в упадочном состоянии, в ней процветают халтура, вторичность и недостаток профессионализма; премии и крупные издательства занимаются кумовщиной, инцестом кукушки с петухом и отрицательным отбором. Второй: параллельно упадку литературы произошла деградация читательской аудитории – страна имеет таких писателей, каких заслуживает. Жалобы на публику стали пробиваться у Кузьменкова сравнительно недавно, и полагаю, концом его критической деятельности стало осознание того, что плетью обуха не перешибешь: Яхину с Ивановым кто-то вполне добровольно читает в количестве 200 тысяч штук, и еще хвалит, а рекомендуемую им пару пистателй – от силы сотня-другая маргиналов. Сам Кузьменков, надо сказать, начинал как прозаик, его послали, по его собственному выражению, в пешее эротическое два десятка отечественных издательств; он выпустил что-то в “print on demand”, получил мелкую премию в США (в фильме Озона “Бассейн” говорилось, что премию, как геморрой, рано или поздно зарабатывают почти все); почувствовав некое разочарование от приема публики, решил посмотреть что же пишут другие, пришел в ужас - и вот она понеслась, понеслась, понеслась...
От творчества самого Кузьменкова у меня сложилось впечатление крепкой, но унылой – апофатической - прозы, в которой отсутствие очевидных недостатков сочетается и с недостатком самостоятельности; ему на мой вкус не хватает своеобразия лица (двух действительно хороших авторов нельзя спутать, любой посредственный звучит как десяток других); таковы же и рекомендуемые им – они вполне профессиональны и безлики.
Гитлер говаривал, что критиковать имеет право лишь тот, кто способен сделать лучше – этот тезис кажется мне вполне сомнительным – окончательные оценки суть некое согласие, в котором голос тех, кто действительно способен сделать сам, включен с бОльшим весом, но он не определяющий. Толстой, к примеру, ругал Шекспира, а Набоков – Достоевского... Ранги в коечном итоге расставляют школьные учителя и тиражи, причем вердикт тиража значительно отличается от вердикта учителей. (Самый тиражируемый росссийский писатель Донцова может служить не столько предметом профессорской критики, сколько темой социологического исследования на тему : “ желающие читать хлам – среда или гены ”...) Пушкинисты писать лучше Пушкина обычно не могут; отметать Кузьменкова-критика, основываясь на его ранге как писателя, вряд ли корректно.
Критериев хорошего сочинения у Кузьменкова два: “сделай, как я не умею, либо напиши то, чего я не знаю”; сиречь качество и оригинальность. Планка в обоих случаях задирается высоко над уровнем среднего: за плечами у Кузьменкова филологическое образование в совокупности с техническим, горы прочитанных книг, усугубленные отменной памятью и закромами интеренета, плюс собственный опыт сочинительства. Ему сразу видны стилистические и смысловые ляпы, ускользающие от подавляющего большинства тех, кто просто читает книги. Эти ляпы Кузьменков беспощадно подчеркивает, тем самым создавая порой превратное впечатление о среднем уровне. Так, в романе Яхиной один герой присылает в 45 году другому герою открытку с изображением с натуры Эйфелевой башни. Этот эпизод, само собой, крайне сомнителен, но в принципе возможен – товарищ мог, скажем, попасть в столицу Франции с какой-нибудь военной делегацией... По-хорошему, такой ход следовало бы как-нибудь в романе объяснить, но криминала-то особенного нет.
Кузьменков же делает немедленный вывод о редкостной безграмотности автора, якобы не знающего, что дальше Вены и Берлина российские танки не пошли... Да, ножевку Яхина упорно называет “одноручкой” (я достаточно махал в свое время этим инструментом, и он всю жизнь был ножевкой), выселяет крымских татар не в тот год, изобретает какую-то непонятную синицу, но это промахи все же несколько другого уровня. Настоящие претензии к “Зулейке” скорее в том, что от нее для меня веет лубком и “женской прозой” - не в смысле прозой женщины, но штампами, характерными для посредственно и стандартно пишущих о женщинах... Кузьменкову, натурально, тоже веет, он об этом говорит, но такое “веяние” - вещь скользкая и неоднозначная, ее к делу не пришьешь – а крымских татар и Эйфелеву башню – запросто: с Википедией шутки плохи. Желая сделать аргумент неотразимее, Кузьменков на самом деле его ослабляет: вместо того, чтобы сказать о примитивности “Парижей” и невзыскательности публики, для которой европейская утонченность измеряется аляповатым по большому счету сооружением модерна (Мопассана конструкция отчетливо злила), он лепит обвинение, которе рассыпается именно в силу своей преувеличенности.
Надо сказать, Кузьменков ругает и Толстого за “несли на носилках”, но у Толстого, переписывавшего рукописи до размеров сундука, нарочитая корявость – лишь художественный прием – это его самодельные сапоги, которыми он тычет в нос читателю, вынужденному обращаться за переводом с французского светских разговоров. Тот, кто у Толстого понимает без подсказки французский, понимает и его “маслянистое масло”, вставляемое лишь местами и нарочито. У Достоевского же – небрежность, спешка и необходимость сдать рукопись к сроку после месяца, проведенного в казино...
Естественно, для некоторых явлений современной российской литературы кузьменковского способа обсуждения – высветить халтуру – вполне достаточно. Так, для разухабистого сочинения Колядиной “Цветочный крест”, фанфика женской прозы зачем-то помещенного в допетровскую эпоху, которое начинается эпохальной фразой: “Давала ли ты в афедрон?”, где едят картошку и гуляют праворукие с обоих строн девушки (“опустив десницы”...) – для этого сочинения, получившего по какой-то насмешке судьбы “Русского Букера” идти дальше двух правых рук совершенно незачем. Чтобы разблачить псевдоинтеллектуальность Элтанг, сравнения ее пассажей на любом десятке страниц со справочниками и словарями тоже с лихвой хватает... Но проблема в том, что в таком духе выкатить можно что угодно и чему угодно: в несоответствии исторической правде обвиняли, скажем, “Саламбо” Флобера, а Жид отверг для печати “Поиски утраченного времени” Пруста на основании не самой удачной фразы о позвонках, как бы проявляющихся на лбу героини (Пруст печатал первую часть будущей классики за свой счет)... “Круглый столик овальной формы” из квартиры процентщицы, на котором зачем-то настаивал Федор Михайлович, стойко прописался в интернетах... Филологические штудии Оруэлла в “1984” по поводу новояза специалист психологии языка профессор Пинкер считает, опираясь на знаменитого Хомского, мягко говоря, преувеличением... То, что на солнце можно отыскать пятна – еще не аргумент против его полезности.
Тем не менее, несмотря на явную сомнительность кузьменковских способов аргументации, у некоторого количества более или менее читающей публики (и у меня в том числе) есть ощущение, что по большому счету он прав, что преувеличивая в деталях он не ошибается в целом – русская проза сейчас в застое. И проблема, мне кажется, не столько в том, что писатели халтурят, издетельская рука моет руку, а пипл хавает – она где-то глубже.
Возможно, тупик словесности – лишь отражение общей атмосферы упадка, когда практически вся интелелктуальная и культурная жизнь деградировала, опошлилась, упростилась во всем – от орфографии до кино. Быть культурным в традиционном понимании этого слова сейчас немного отстой... Публикация откровений в ЖЖ новоиспеченного министра культуры показательна. Министр терпеть не может классическую музыку, проведенное в музеях время считает потерянным, позирует в футболке с матерной надписью – и публика заходится в восторге : “Мы наконец получили руководителя, который не притворяется!” В условиях, когда профессионализм в области высокой культуры не окупается, трудно ожидать фона: тех, кто не будучи Пикассо сам, ясно понимает разницу между Пикассо и рисовальщиком питерских пейзажиков возле Зимнего. Лучшие вещи зачастую делаются лишь для себя, но чтобы условный Кафка появился не как писатель в стол, а как феномен культуры, нужен условный Макс Брод, который оценит и раскрутит. Если коллективный Макс Брод в стране представлен гражданкой Любимовой с телевидения, то Кафка при таком посредничестве останется в столе надолго, если не навсегда.
Среда в России не тянет вверх, она засасывает. Пример тому – Пелевин, который ярко начал в 90-е, а закончил штамповкой на нямку по штуке в год того же самого.
Второе возможное объяснение – с падением Союза в страну хлынуло то, чего не давали 70 лет. Внезапно стало можно все – от психоанализа до романа о Понтии Пилате, от порнухи до каббалы. При советской власти, худо-бедно, была школа и был профессионализм. Форма, какой бы она не была идиотской, освобождает и дает какие-то критерии оценки. За неуставную синицу и Париж 45 года при СССР вломили бы безжалостно. Форма рухнула, школу дискредитировали и каждый стал сам себе мострячить на коленке по новым образцам. Волной пошла порнуха-расчленека, бредовый эскапизм про хоббитов, дамские сопли, трэш - ужастики и прочие прелести литературного фастфуда (Стивен Кинг честно отзывается о собственном творчестве как о словесном аналоге гамбургера). Некоторое время все это имело прелесть новизны, но фастфуд – он и есть фастфуд, и питаться исключительно им – мало того, что вредно для здоровья, так еще и быстро надоедает. Оказалось, что можно писать невнятную заумь, прилюдно выковыривать грязь из-под ногтей и мечтать наяву об анальном соитии с розовым гномиком – все это найдет себе читателя хотя бы от радости увидеть после 70 лет коммунистического воздержания слово “вагина” на переплетенной бумаге. Некоторое время все это работало, но еще Селин заметил, что для того, чтобы писать как он, вовсе не достаточно ставить “дерьмо” через строку: “сделайте это, и у вас ничего, кроме дерьма, не выйдет”. Он убедительно показал, что можно писать хорошо и с “дерьмом”, но после Селина надо это делать лучше него, или не так, как он, а не переписывать за партой “Путешествие на край ночи”. То, что Селина до 1990 - х можно было прочитать либо в непонятно откуда взятом оригнинале, либо из-под полы, в единственном укороченном переводе времен Луначарского - с какой строны не смотри - беда российской литературы. Традиция внезапно рухнула, все оказались перед чистым листом – делать как раньше уже нельзя, а делать по-новому никто толком не умеет...
Выискивать мелкие ростки этого самого нового Кузьменкову было то ли лень, то ли невозможно в силу темперамента; в целом, полагаю, он принял правильное решение оставить мертвым хоронить своих мертвецов.