• Авторизация


Туман 18-01-2009 15:53 к комментариям - к полной версии - понравилось!


За окном пробегали живые желтые полосы, падая на побледневшие вялые травы, иногда выхватывая из темноты черно-белые столбы или деревья с мокрыми стволами. Желтые полосы состояли из света от окон поезда – и сочного щедрого дождя, громкого, тяжелого и холодного. И можно было положить ладонь на уже чуть пыльное стекло и представить себе, что набираешь полные ладони этого беспокойного мокрого света, оставаясь в тепле и уюте. Удивительно, не так ли? В поездах всегда так много удивительных вещей, необыкновенных событий и странных попутчиков… Каждая поездка – настоящее паломничество от края света к другому краю, и наплевать, что путь недолог, и всё равно, что он скоро окончится. Из поездов всегда выходят совсем не те люди, которые в них садятся. Загадка…

Он дремал, сидя у одного из полных светом окон, забыв сонную ладонь на стекле – может, набрав слишком много этого света, а может, просто слишком глубоко погрузившись в воспоминания от детских путешествий, кто его знает. Он не заметил, когда кончился дождь, а в окна поезда глухой волной ударил подступающий из долины туман. Он просто спал под барабанную дробь сводных колёсно-дождевых оркестров, а оттого не заметил перемен.

Когда гудок победоносным нарастающим криком разорвал ночь, он встал, снял чемодан с полки, застегнулся и ушел по коридору вагона в темноту, наружу.

Теперь желтые полосы тумана пробежали по его лицу, шляпе, а потом – по спине, оставляя долгий отсвет в зрачках, ручке чемодана и пуговицах – и вот еще один крик железного дракона оповещает притихший мир о том, что дракон покинул станцию, и его бывшие наездники могут, наконец, не стесняя себя, шагать пешком туда, куда им было нужно, а лесные жители и жители долин должны сойти с дороги, если не хотят попасть под могучие удары всей сотни колёс, быть ослепленными крылатым светом или просто унестись вслед за ветром, сопровождающим поезд.

Долина молчаливо поглотила звук – лес его принял и, расщепив, вернул дороге. Эхо, пробежав несколько шагов за железным драконом, начало отставать и, в конце концов, замолчало.

На станции было почти темно – ночью экономили свет, ненужный дневным постояльцам этого временного жилища. А ночные уходили быстро, торопясь, покидали платформу – на скамейках же никто никого и ничего не ждал. До следующего дракона было еще далеко.

Единственная в здании лампа мигала мутным красно-розоватым светом, освещая потрескавшийся от растущих на крыше берёз потолок - и снулых осенних мух. Туман за окнами бился в стекло, пытаясь оспорить своё право быть теплее одеяла, светлее фонарика и вкуснее молока.

Он одел перчатками замерзающие руки и укутал лицо в тонкий шарф. Предстояла дорога через туман и лес.

Он вышел, скрипнув двойными деревянными дверями, в чьих стеклах старинными фотографиями прошлого века собрались побледневшие ночные мотыльки. Зал ожидания остался с туманом один-на-один.

 

Он шел напрямик, через лес, ни разу не свернув с тропы, не промедлив, не ускорив ход. Лес задыхался в тумане после обильного дождя, без сожаления бросая путнику тяжелые кленовые листья и липкие ветки акаций. Под ногами шепталось и чавкало водой, смешавшейся с землей. Над головой иногда раздавался голос сонных намокших птиц. Кто-то разгонял туман своим дыханием – там, в глубине кустов, если смотреть дольше, если подойти ближе… Он шел вперёд, иногда защищая голову и лицо от падающих с веток тяжелых капель. Туман разносил по лесу глухой свет ниоткуда, глотая следы на траве и очень неохотно выпуская из своих объятий путь впереди.

На просеку через ров он поднялся быстро, здесь тумана было уже меньше, а вот местность какая-то пустая – слева вдалеке железная дорога, впереди забытое и не убранное никем поле, перерытое кротовьими норами, муравейниками и бог еще знает чем, поросшее чахлыми по осени молодыми деревцами и гигантскими зонтами-остовами дикого укропа. Слева – город. Вернее, городок. Городок маленький – кукольный завод, старая школа в один этаж, забытая больница да несколько улиц. Над заводом горела алая звезда-точка, пробиваясь еле-еле сквозь упрямый туман. Света от домов на таком расстоянии видно не было.

Зачавкали по глиняной дороге казенные сапоги, покрытые желто-зеленой травой и листиком акаций. Застучало что-то в чемодане – от быстрой ходьбы наградные часы запрыгали там, внутри от стенки к стенке, громко, хоть и неточно отмеряя время. Тот, кто дышал в лесу по кустам и норам, заставляя туман дрожать и сбиваться в воздуховороты – остался в лесу. Теперь путник шел один – ни птицы над головой, ни дыхания рядом. Шел быстро, не давая туману как следует коснуться лица, заползти под шинель, спрятаться в пустоту в кулаке…

Город стал ближе, а звезда вдалеке – ярче. За спиной лес снова стал играть в свою любимую игру: поймав тяжелые барабаны товарного поезда, разбил их по нотам и партиям, отразил и выбросил на дорогу.

О чем думают идущие по дорогам? Вспоминают ли они дом, откуда ушли?

О чем думают возвращающиеся домой? Пытаются ли они впопыхах вспомнить лица и имена тех, кого оставили в оседлой неизвестности?

Не знаю.

А он всё шел и шел, и на одежде его осела тяжелая осенняя влага, а дорожная грязь смыла с сапог лесное разноцветное конфетти. Он шел быстро и уверенно, и туман в страхе расступался в нескольких шагах от его ног.

А потом он пришел в город.

 

Самые первые дома были деревянные и глинянные, с узкими лестницами, с покрасневшими пледами виноградника на стенах, с хвостатыми феями, мерещащимися на веревках с так и не высохшим забытым бельем. По палисадникам поздние цветы пытались после дождевой бомбежки подняться с гравия или густой земли. По дворам, толком не проснувшись,бродили, глотая перед утренней кормёжкой мелкие камушки, гуси и куры.

Вслед за первыми домами потянулись кирпично-яблочные улицы; а вот и школа, выкрашенная в старый синий, окруженная мальвами, как молчаливыми стражницами. Из-за школы ему в лицо сыпануло первым солнечным светом. Туман увиденным врасплох крылатым вором спешно убегал в небо, рассказывать сказки облакам.

На обочине у стариковской лавочки – забытая или выброшенная кем-то газета. На темно-зеленом заборе – сонный петух-певун. Молчит и топорщит перья, а петь – не хочет. Косит черным глазом на солнце, прячет в перьях толстые лапы.

Дальше – церковь. Он поставил чемодан и впервые за весь свой путь стал передохнуть. Розовый рассвет окрасил жизнью лица ангелов и Девы Марии, пробудил их мозаические глаза.

Не дожидаясь, пока туман сойдет окончательно, и будет виден церковный двор и забитые врата вовнутрь храма, он поднял чемодан и пошел дальше. Его дом был неподалеку, вот уже и первые одичалые вишни городского парка, вот и главная его аллея, и широкая чистая главная улица. А вот и дом. Четыре этажа, шафрановые стены, белые вазы-клумбы на входе во двор, широкий пузач-каштан с дуплами для белок и сов, в которых никогда никто не жил… Ничейная коляска, намокший позабытый в кустах мяч.

Белёсые потёртые ступени, гипсовая лепнина над головой.

Первый пролёт, первый этаж – здесь одной дверью меньше, здесь всегда пахнет деревянной стружкой и мелом, здесь кто-то давно разлил чернила, и так и осталось это пятно в виде бледно-серого мотылька. Теплые на ощупь деревянные перила, отполированные сначала одним мастером, а потом – несколькими десятками рук-подмастерьев под началом времени. Второй этаж – а тут всегда стояло колесо от велосипеда, и хозяин его чистил, проверял, не лопнула ли шина – и оставлял стоять вне квартиры… Здесь очень чисто, здесь всегда было чисто и спокойно.

На четвертом этаже никто никогда толком не жил, там есть выход на чердак, а оттуда – на скользкую покатую крышу, на которой часто раньше сменяли друг друга кошки, голуби и дети, которых приманило чудо крыши, открытой для всех.

А на третьем этаже была его квартира. Вот черная дверь, вот табличка с именем его отца, вот кнопка звонка под кованой декоративной совой. Палец нажимает на кнопку, и по ту сторону двери откликается приглушенный лающий звонок. На алый коврик для ног падает несколько капель воды с шинели.

А потом мать открывает дверь.

Всплёскивает руками.

 - Господи! Алёша! Приехал!

Прижимается к нему, холодному, промокшему, пахнущему листьями, грязью и поездом, прижимается своей белой теплой шалью, глядит удивленно и радостно снизу вверх, и держит, держит, держит его, не отпуская, не давая сделать шаг назад, мешая пройти вовнутрь.

Он молчит в ответ на её тепло и слёзы, на её мягкие и чуть шершавые от возраста руки, на её неизменные гвоздиковые духи и на её солёную седину в густой косе. Он молчит в ответ на вопросы о том, где он был и как посмел так долго не писать – они ведь уже бог весть что думали, он молчит в ответ на то, что случилось в городе в последнее время, и на то, что почти вся молодежь уехала, и друзья его тоже – потому что в заводе работы нет, завод закрывают, и на то, что в том году она перенесла на ногах пневмонию, что боялась не дождаться, что у неё со вчерашнего утра сердце пошаливало – а она-то думала, это на грозу…

А потом говорит:

 - Чаю дай выпить сначала. Что ты так сразу, с порога…

 - Ой. Ну, не глупая баба, а? – и вот она уже, не взирая на возражения («Мама, да ты что? Да я сам понесу… Поставь… Отдай… Мама, пожалуйста…») несёт в гостинну его чемодан, ищет ему домашние туфли, снимает с него мокрую оказавшейся насквозь мокрой фуражку, влажные шинель и шарф, набрасывает ему на плечи свою шаль («Нет, Лёша. Никаких возражений. Нет. Тебя сколько не было? И потом, небось, снова уедешь. Так что уж позволь мне эту маленькую радость – я всего-то и хочу, чтобы мой сын был одет, согрет и беззаботен в этот – только в этот короткий день. Ты позволишь мне этот каприз?» - «..Да. Хорошо. Конечно». – «Вот и молодец. Вымой руки поди. Помнишь, где? Или тебя провести?» - «Я… Да, проведи, конечно. Если хочешь»). Мать идёт с ним ванную, смотрит, как он, вернув ей шаль и стянув гимнастёрку, шумно моет руки до локтя, лицо и шею. Она подаёт ему чистое полотенце, она за руку, как маленького, ведёт его одевать чистое, а из спальни – в кухню, и снова держит за руку, и рука у неё горячая и мягкая, а на лице – наверное, слёзы. Она прячет лицо на свету, не давая как следует рассмотреть.

 - Садись, дорогой, садись. Чаю тебе? С ватрушками? С вареньем, да? Мы с Марьсановной летом варенье делали – и такое вкусное варенье получилось, сливовое – будешь? А то еще сливянка есть, правда, я тебе много не налью – но с дороги? Согреться, Лёш?

 - Спасибо, - он уже ест, бесцеремонно положив локти на скатерть, он не уточняет – спасибо, да или спасибо, нет.

 - Ну, нет и не надо, - отвечает ему мать. – Ты пока чайку с ватрушечками, Лёш, а я пока борщ подогрею – будешь борщик?

 - Я всё буду, мне с дороги всё равно.

Она поджимает губы и продолжает ему улыбаться.

 - Ладно, сыночка, кушай, не буду отвлекать.

Потом они молчат, он ест, а она смотрит за окно и слушает часы.

Ватрушки с чаем, борщ и несложное рагу, а потом снова чай – и они уже пьют его вместе, мать с сыном, и он спращивает, а она отвечает.

 - Ну, как тут у нас? По-старому? Ты извини, я, когда голодный…

 - Знаем мы, какой ты, когда голодный, - шутливо грозит она пальцем. – Нет бы всё матери рассказать, как там у него да что – а он допрос устраивать придумал. Ну-ну.

 - Но ты же сама хотела мне всё рассказать!

Потом они неловко улыбаются друг другу – и она повторяет рассказ. И про Марьсановну, и про варенье, и про завод, и про друзей, и про воспаление легких в прошлом году, и добавляет, что соседи с первого этажа всё-таки съехали, и что в школе учить положительно некого – старшее население уже слишком старое, новое не рождается, а те, кто есть…

 - …лоботрясы.

Так она ругается. Мать – учительница в школе.

 - Вот и забрал бы свою старую мать с собой в военный городок. Там хоть не такая скука смертная, как у нас. Особенно зимой – знаешь, как бывает?

 - Во-первых, - отвечает он, - никакая ты не старая, ты просто на комплименты напрашиваешься. Во-вторых, нет там никакого военного городка – ну, какие военные городки у наёмников, мам? А в-третьих, всё.

 - В каком смысле – «всё»?

Он весело закидывает ногу на ногу:

 - А вот так. Всё. Никуда я больше не поеду. Я домой вернулся. Насовсем, мама.

 - Да?

 - Да.

 - Ты серьезно или шутишь опять?

Он встаёт, подходит к ней – и… Подхватыват на руки:

 - Дорогая мамочка! Я – вернулся! Домой! Насовсем!

 - Ой! Ой! Леша, отпусти! Леша! Лешка, я высоты боюсь! – она смеётся и плачет, она пытается упросить его поставить её на место.

 - И не подумаю! Сиди тут!

Как будто мать весит всего нечего, он проносит её по всем комнатам, пританцовыя из стороны в стороны, а она смеётся и испуганно визжит.

Потом они падают полосатую жесткую кушетку в гостинной.

 - Ну, всё-всё, хватит. Пошутили – и угомонись уже, - говорит мать запоздало.

По углам гостинной, там, на потолке, - старая пакля-паутина без паука.

 - Запустила ты дом, мать.

 - А для кого мне его украшать? Для себя, что ли?

 - Почему для себя? А гости? А я?

 - Ну, ты… ты вон приезжал раз в два года, а писал и того реже… А гостям моим всё равно, они такие же старики, как и я. Соберемся, чаю с вареньем на кухне попьём – и всё… Сюда я и не приглашала никого…

 - А ученики? Неужели, никто за два года за книжками не пришел? Не верю?

Она пересаживается с его рук на кресло напротив.

 - О чём ты говоришь? Какие ученики? Какие книги? Сказано тебе – нет никого. А тем, кто есть – им, Алексей, не книжки интересны, а совсем другое. И я-то тут уж точно ни при чем. Я учитель, а не врач-акушер.

 - Знаю…

Он рассматривает каждую деталь гостинной так, словно впервые видит. Высокие окна с кофейными шторами… массивный «праздничный» обеденный стол… постаревшие под весом людей и лет кресла – на спинках тонкий слой белой памяти… длинный книжный шкаф со стеклянными дверцами – и снова пыль… как будто в комнату и вправду никто не входил, пока его не было… на одной из полок сквозь стекло видна фотография тонкой большеглазой девчушки в летнем платьи…

 - Погоди, мам, а Машка? Она же уже выросла, наверное… Слушай, а где она?

 - …жаль, что ты всё-таки варенья не попробовал, вкусное такое получилось… - продолжает она говорить о своем, потом сбивается и. – Маша?

В глазах её – пыльная пелена беспамятства, мгновение – и глаза снова ясные. А голос – голодный, как ночной дождь.

 - Марья дома. В своей комнате. Можешь сам пойти поздороваться.

Его глаза тоже отражают пыль, а потом:

 - Постой, вы что, в ссоре, что ли? С Машкой? Мам, вы что это?

Она отворачивается.

 - У Марьи своя жизнь, в которую я уже давно не пытаюсь лезть. Ей кажется, что шестнадцать лет – это уже взрослый человек, и ведёт себя она как взрослый человек. Мы просто два взрослых человека, волею судьбы живущие под одной крышей, не более того. Так она сказала, и с тех самых пор я не вмешиваюсь.

Он криво улыбается:

 - У машки ухажер появился, да? А ты, как всегда, приревновала? Помню я, какие ты мне оперные арии устраивала… Вот ты – ты же действительно взрослая женщина, а как ребенок, честное слово!

Он встает, идёт к двери из гостинной. Как будто нет уже радости встречи после долгого расставания. Как будто он всю жизнь прожил здесь, с матерью, с сестрой… Её молчание прерывается:

 - Этот человек – мой погодок.

 - Ну и что?

 - Лёша, с тёмным прошлым.

 - Да ну и что с того?! – он уже почти кричит.

 - Не кричи. Мне не нравилась твоя первая любовь потому что – да, я ревновала, и очень сильно, Алексей, не кривись. Ты никогда не знал и не узнаешь, что такое ревность матери. Но это – другое.

 - Ну уж конечно!

 - Да пойми ты! – теперь кричит мать. – Твоя Машка – ребенок! Маленький, глупый, невинный! И ей нечего делать рядом со стариком! Не нужна ей эта «школа жизни»! И связи его заграничные не нужны – знаем мы эти связи!

 - Мам, мам. Тихо-тихо-тихо, успокойся, я сейчас пойду к Маше – да? И поговорю с ней. Просто поговорю. Как брат с сестрой. Хорошо? А ты тут посиди. Подожди меня. Посидишь?

 - Делай что хочешь.

Иногда грань между счастьем и ссорой настолько тонка и незаметна, что, ступая туда и обратно, люди даже не успевают заметить перемен.

Стук в дверь.

 - Маша?

В комнате сиреневый полумрак, лиловые шторы, синие цветы на стенах, прохлада застеленных постелей и тишина. Сестра сидит на кровати тихой покойной куклой из фарфорового воска и ткани. Она такая же как на фотографии. Даже платье то же – или очень похожее.

 - Можно?

 - Да? - кукла оживает, поворачивает к нему лицо и… - А… Алекс… Алекс!!!

Смешно, по-младенчески перебирается на эту сторону кровати, приникает к его холодной щеке своей – почти ледяной.

 - Лёшка… солнышко… братик…

Плачет, неся восторженную неразборчивую чушь, что-то об ожидании и о том, как здесь плохо и холодно, и что братской любви никто не заменит, и что никто не может понять, каково ей, и что для всех она – никто, ничтожество, кукла говорящая, и что от него уже полгода не было писем, и они с мамой испереживались все, думали, что умер, думали, что в горячей точке пропал, думали… и что-то такое совсем непонятное, то ли по-французски, то ли по-немецки…

 - Лёшкин… - вот это самое разборчивое. Его имя. И еще, наверное, «я». «Лёша… я… Леша… я… мама…» - остальное скозь помехи слёз.

 - Ну, будет. Ну, хватит. Маш. Маш… Ну, успокойся. Ну, всё. Хорош плакать. Хорош, я сказал. Ну, отставить, ну, Маша…

 - Всё-всё-всё, да. Я всё. Я уже всё. Не плачу. Всё хорошо. Я просто тебя обнимаю – можно, я тебя еще немножечко пообнимаю? Ты сядь только рядом, и я…

Он садится рядом, аккуратно, словно боясь нарушить это фарфоровое царство белого рояля и шелковых покрывал, статуэток и нот, кукол и подушек.

 - Ну, сел.

 - Спасибо, Лёш… спасибо…

 - Да я… да пожалуйста…

Он обнимает её, как раньше, неловко, а она льнёт кошечкой-подростком, намного больше мечтающей о доме, нежели о еде-подачке.

 - Мама на меня ругалась, да? Я слышала.

Голос её – нежный, синичий, не испорченный показной подростковой хрипотцой и желанием быть старше, чем кажешься. А глаза – сиреневые и печальные.

 - Почему же сразу – ругалась… Просто – спрашивала.

 - А вот и нет, - затравленным шепотом. – А вот и не просто. Она же ничего не знает – вот и ругается. Я ей ничего даже рассказать ничего вчера не успела. Ну, вот ты скажи, ты уже умный, взрослый – что это за забота, когда человека любишь, но совершенно – ни чуточки, ни капельки вот его не слушаешь… Я ей так сказать хотела… думала, она обрадуется, а она такими глазами на меня, знаешь, глянула – как будто вот сейчас проклянёт вот…

Он смотрит на неё сверху вниз.

 - Маленькая… Да ты… Да ты погоди со слезами. Ну вот, опять плачет. Совсем ты у меня ребёнок еще… Сказать что? Что сказать-то?

 - Что сказать? А, ну… - и снова невнятная плачущая тарабарщина. – Ну, что Эрих… Что Эрих и я… Что я с Эрихом… Что всё, в общем-то. Я его попросила больше не приходить и не писать мне. И… и… и вообще пускай себе найдёт взрослого кого-то. А я пока… а мне нравится еще невзрослой быть, вот. А то он такой назойливый – знаешь, какой? Такой прям назойливый-приназойливый, ужас! А я, может, еще девушкой побыть хочу… Что ж ты молчишь, Лёшка?

 - Ну, а что говорить? – улыбается. – Рад, что всё так развязалось. А ты… дитё ты у меня малое… Дитё-дитё…

И он качает её, как недавно качал на руках мать. Сестра – легкая, как перышко, как луч…

 - Дитё-дитё, совсем дитё… Что мне с тобой делать – ума не приложу…

А потом в комнату, протиснувшись в оставленную щель, вбегает котёнок. Шумный кроха-полосатик, пушистый и задиристый.

 - А это у нас кто?

 - А… а… - в глазах сестры – удивление и пыль беспамятства. – Котёнок…

 - Да уж вижу, что не бегемот. Твой зверь?

 - Ну…

 - Так… - он поднимает разом замурлыкавшего в руках зверёныша с пола. – Нашла, принесла, а потом забыла?

Она злюпает носом:

 - Ну, вообще-то… - и неуверенно гладит довольного зверька по мягкой, чуть грязноватой шерстке.

 - Эх ты, «вообще-то»… - рассматривает котёнка. Детёныш здоров и вполне доволен жзнью, но – уличный, блохастый, нос какой-то ерундой измазан. – Распустились тут без меня. Даже за котом присмотреть не можете. Ладно, пойдём с мамой поговорим. И этого… ваську безымянного с собой возьмём.

 - Лёш… Я боюсь.

 - Ничего себе – родной матери боятсья! Ишь чего удумала! Пошли-пошли, всё хорошо будет! Нет такой матери, чтоб родного ребенка не простила. Идём. Вставай.

 

Безымянному котёнку досталось гордое древнеиндийское имя Василий. Мать, выслушав объяснение сестры под его строгим взглядом, простила ей всё и обняла.

А потом они втроём пили чай с молоком и галетным печеньем.

Он рассказывал о заданиях, о жаре, о недостатке воды, о том, как всем, по сути, наплевать, с кем торговать и кого убивать, и о своём ранении, о том, как чудом выжил, а врачи и не надеялись даже – и после этого его официально признали негодным и отпустили на пенсию.

 - Когда маленьким был, думал, что до пенсии не доживу.

Потом читали старые порыжевшие письма. Потом хотели пригласить на обед кого-нибудь из соседей, но передумали. Потом придумывали, где жить коту Василию и чем его кормить. И где этой ночью – и всегда от сегодняшнего дня – спать и жить старшему сыну и брату. Выдумывали, где работать и чем заниматься. Читали одну из отцовских книг. Вытирали в гостинной пыль.

Постелила мать в отцовском кабинете – у него там было раскладное кресло («Поспи сегодня тут, я завтра с утра простыни постираю и в твою кровать положу, хорошо?»). Туда же он перенес чемодан – разобрать вещи, отделить нужное от ненужного. Мать зашла пожелать доброй ночи, поцеловать горячими губами холодный лоб. Прокралась сестра («Машка, ты чего не спишь?» - «А можно я у тебя тут просто посижу… уснуть что-то не могу». – «Болит?..» - «Угу, живот немножко…»). Посидела на ручке кресла, помолчала и тоже ушла. Оставив вечно довольного боевого котёнка Василия, нашедшего для себя замечательную игрушку в виде именных часов.

 - Эй, блохастый! А ну, не трожь! Эх… Нда, помыть бы тебя надо…

Больше он ничего не сказал. Несколько раз раскладывал вещи на столе, потом снова складывал в чемодан. Рассматривал фотографию сестры, вынутую из шкафа в гостинной. Держал сигарету во рту, не зажигая. Так и не лёг спать.

Когда в окна забарабанил вернувшийся дождь, он положил на стол тяжелую отцовскую книгу и в последний раз собрал чемодан. Снял пахнущую лавандой рубашку, натянул гимнастёрку, застегнул ворот, затянул пояс. В коридоре тихо обул сапоги, надел еще влажные шарф, шинель рубашку, взял чемодан и скрипнул замком…

Проснувшийся в кресле котёнок успел маленькой полосатой юлой нырнуть за ним.

 - Ты что это?

Котёнок мурлыкал и тёрся об ноги.

 - Не останусь. И не проси.

Ловко подпрыгнув и уцепившись коготкам за ткань брюк, котёнок упрямо вскарабкался ему на плечо.

 - Вот так вот, да? И куда я тебя дену? А кормить чем буду?

Зверёныш тёрся о холодную щеку теплым боком.

 - Ну, если ты уверен… хорошо, идём… Только – тшшш! Договорились?

Котёнок урчал громко, замок входной двери захлопнулся – а они всё равно не вышли на звук. Ни сестра, ни мать.

Он спустился вниз, пролёт за пролётом, этаж за этажем. Вышел в дождь, который вот-вот собирался стать предрассветным туманом. И зашагал вперёд, не оглядываясь. Никто не окликнул его по имени, ничего не остановило. Дом таял за его спиной, превращаясь в тот самый назойливый туман…

 - Представляешь, - говорил он, обращаясь к котёнку по имени Василий, - В этот раз я им почти поверил. Всё было как настоящее. И еда, и книги, и постели. И рубашка даже…

Котёнок внимательно слушал, склонив голову набок.

 - Даже не хочу знать, что с ними случилось на самом деле, - сказал он зло. – Хотя я догадываюсь, понимаешь, что самое страшное! Воспаление лёгких – она говорила, несколько раз, и у Машки Эрих этот… Всё время пытаюсь забыть – а не могу! Не получается! Вот что плохо…

Котёнку было почти всё равно. Он добился того, чего хотел. Нашел друга и отправился на поиски приключений. Наплевать, что у друга холодные щеки. Котёнок был упрямый и надеялся их отогреть.

 

А в окне кухни на третьем этаже дома на самой главной улице стояла пожилая женщина в теплой белой шали на плечах и сединой в густой косе, и смотрела, как её сын опять уходит, растворяясь в клочьях предрассветного тумана.

 

 

 

 

 

 

 

 



Настроение сейчас - там могут быть ошибки - но просто интересно знать, как вам
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote
Комментарии (6):
xorxoy 28-01-2009-14:23 удалить
Кхмм... так я поняла, что и городишко, и мать, и сестра - компьютерные боты? А кот тогда кто?
Почему же - боты? Просто мертвый город, город-призрак, в который вернулся призрак-солдат... Но кто тебе сказал, что мать и кот - неживы? Вообще, я предоставил всем самим решать, что тут настоящее, а что - нет...
xorxoy 28-01-2009-17:13 удалить
Мне (исключительно ощущение от текста) город показался "компьютерной графикой", все в нем, кроме кота - боты, солдат - живая душа, каким-то образом попавшая "в машину", а вот кот, почему-то - реальный.
Rrrunaway 14-02-2009-13:12 удалить
ну а чо - вполне себе вариант и вообще иллюзия она иллюзия вне зависимости от того в какой реальности (духа или виртуальной) она реальна ты б хоть курсив убрал)
а оно не убираеццо... xorxoy, насчет кота - так и задумывалось.
Rrrunaway 14-02-2009-13:32 удалить
ох убери в исходном документе в доксах) ладно подсунешь потом я всо пересмотрю


Комментарии (6): вверх^

Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Туман | Лис_Улисс - ...ожидающий на перекрестках | Лента друзей Лис_Улисс / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»