Из интервью с Егором Летовым "ЛЮДЕЙ НЕ ЖАЛКО"
- Один из самых интересных слухов о тебе: говорят, что до 1991 года ты вообще не пил, не курил, не употреблял наркотики. Потом что-то случилось, и ты сорвался. Ходили слухи, что это было связано со смертью твоей подруги Янки. Это так? - Да нет, я и до этого пил и употреблял. Дело то не в этом. Это просто форма эпатажа, когда на людях появляешься в таком состоянии, когда непонятно, как можно на ногах то держаться. Это тоже определенное разрушение канонов. Мы отнюдь не очкарики интеллигенты, которые сидят дома, читают умные книжки и слушают умную музыку. - Но многие Янкины друзья даже обвиняли тебя в ее смерти... - Ну, это глупости все мы с ней вообще долго не виделись, несколько лет. Редко переписывались и редко созванивались. Она жила совершенно своей жизнью - у нее была своя команда, она писала свои песни, стихи. У нее была своя семья. Она совсем даже не собиралась и никаких у нее суицидальных не было намерений. Человек то веселейший был, ужасно любящий жизнь. А все эти разговоры о ее стремлении к смерти. Некоторым людям очень хочется создать определенный миф. Что же произошло на самом деле, я не знаю, комментировать не буду. - Кем она для тебя была? - Это был друг, брат, сестра, товарищ, мать, жена, дочь, соратник в первую очередь соратник по борьбе, как и вся наша компания, но просто женского рода. - Помимо Янки и другие твои друзья - Башлачев, Селиванов - покончили жизнь самоубийством. Да и ты не раз говорил, что в самоубийстве для тебя нет греха. Как, по-твоему, это рок-н-ролл неминуемо приводит к трагической развязке? - Не знаю. Это слишком буквальное понимание слов. Суицид в моем понятии - это, прежде всего убийство эго. Да, для меня нет греха в суициде. Но если это делается не от слабости, а от силы, как в Японии самураи. Или когда не остается другого выхода. Так что суицид для меня, наоборот, воспевание жизни в высшей форме. Человек только на пороге смерти начинает понимать, кто он такой, где он находится, что такое жизнь, что такое любовь. Я сам был очень часто в таких состояниях. А до этого получается одна болтовня. - Ну а сам ты тоже предпочтешь неестественный конец? - Не дождетесь. Ольга Крылова, журнал "МК-бульвар", 42(126)/1999 (18-24.10)
Егор Летов
Познакомились мы на первом Новосибирском рок-фестивале, это было летом 87-го года. Мы тогда приехали туда даже не как гостевая команда, а, собственно говоря, поглазеть на все происходящее. На самом деле, это не очень интересно… То есть, она сидела на лестнице, во дворе намечалась очень большая драка между металлистами, панками, хиппи и прочими, как это тогда называлось, неформалами – все сгрудились там на лестнице. Мы там впервые, собственно, и выступили, что называется, дали говна, – то есть залитовали одну программу, а сыграли другую, сыграли программу АДОЛЬФА ГИТЛЕРА: там половина песен Лищенко, половина моих, – меньшая половина. Нас зарубили, вызвали в милицию – там целая была катавасия. После этого я приезжаю в Омск, сижу, сочиняю песни, какие-то альбомы начинаю делать, и в некий момент ко мне вваливается – без звонка, без всего – орава новосибирская, огромная толпень, среди которой Рублев, Лукич, такой Данилов Женя, очень хороший, Янка, Летяева… Такая компания, человек восемь. И они по очереди стали песни всякие петь, последние свои. А я как раз тогда сочинил песню «Пошли Вы Все На Хуй!», такой довольный был – как раз эту песню сочинил, буквально с вечера она у меня в голове играла. Я сижу, текста оттачиваю, – они там такие, полуфутуристические, я под очень сильным влиянием футуризма находился. Взял, эту песню им спел, – они как-то сникли, я, причем, даже не понял, почему – и куда-то съехали. К Лищенко, как выяснилось. Потом мы сидели там, и Эжену, покойному ныне, стало плохо по причине того, что кто-то из них – не буду говорить, кто – накормил его таблетками очень сильно. И мы с Янкой поехали за лекарствами, за чем-то там еще, за шприцами – и вот тогда мы действительно нормально познакомились, потому что, я помню, была какая-то мистическая последовательность в том, что происходило – то ли у нас обоих была на ногах капелька крови, откуда ни возьмись появившаяся, то ли что-то такое… В общем, на Янку это подействовало очень сильно, – что на обоих одновременно упало, на одно и то же место. Эти вот братья Лищенко… Я им помогал, насколько возможно, ну, как «помогал» – как подсобный рабочий, потому что они и без меня отлично справлялись, играли - я пришел, как барабанщик, они попросили меня постучать. Я не ахти, какой барабанщик, но я стучал в этой их группе ПИК ЭНД КЛАКСОН. Потом, под влиянием меня – вернее, не меня, а той музыки, которая исходила от меня – они организовали группу, которую назвали не иначе, как АДОЛЬФ ГИТЛЕР. Мы тогда дали такой концерт роскошный – у меня до сих пор оригиналы лежат, можно издать – это зальник-квартирник электрический, для того времени это очень круто, так никто еще не играл, прямо как EXPLOITED! И постоянно все к ним ездили – Летяева и остальные. А братья, после ихнего приезда этого первого, пристрастились таблетки жрать, а до этого они ни разу их не ели, причем начали их жрать какими-то чудовищными дозами. И был момент, когда они все пришли ко мне, и этот вот Женя Лищенко, который уже помер сейчас, он вдруг стал выгибаться как-то по-страшному, какой-то дугой немыслимой, и весь аж какой-то сиреневый стал, – и мы решили, что он умер вообще. Я помню, что я думал: «Вот это да, как же я попал, что же делать?» И мы с Янкой как-то его откачали чем-то, и вот с тех пор у нас все это вот началось, этот вот романчик. Никаких у нас отношений не было любовных, романов – она была типичной хиппи… То есть, какое-то время мы были, в определенном смысле, как бы мужем и женой, если так вот говорить, если сравнивать с Лимоновым и Медведевой – но при этом жили жизнью такой, очень свободной… Вот так вот мы встретились. Впоследствии они, почему-то, очень надолго у нас застряли, вся эта компания. Очень долго они пели песни, очень долго они, видимо, соображали нашу эстетику, вникали, – а у нас эстетика была совершенно другая, омская, эстетика, скорее, панка, у нас была компания такая, панковская, воспитанная на эстетике «новой волны», авангарда и панка. А я до этого прошел еще школу джаза у брата, – то есть, я играл у Курёхина с 82-го года, там и наслушался Колтрейна, всевозможных «rock in opposition» и так далее. Все, что я делал – это покупал огромную кучу музыки, все деньги у меня тратились только на музыку, только на пластинки, на какие-то записи… То есть, я жил впроголодь, питался одним хлебом, а у нее была совершенно другая жизнь. Но об этом лучше, наверно, спросить Летяеву – жизнь у нее была совершенно хиппистская, на нее там повлиял какой-то человек, который, собственно, и совратил ее с пути обычного. То есть, у нее был хайратник, огромное количество всяких фенечек, каких-то браслетиков, колечек… Помню, был такой какой-то серый бархатный хайратничек с красной бусинкой где-то там, на боку – и она вся была такая. У нее какой-то ксивник был, эта длинная рубаха навыпуск, что-то типа мокасин на ногах – полу-кеды, полу-Бог-знает-что, непонятного цвета, джинсы – все, в общем, причиндалы хипповские. А я был, скорее, в то время ближе к панку, изначально, хотя хайр у меня был такой, не короткий, я в школе был еще волосат – то есть, я уже в то время взламывал все границы того, что человек обычно собой представляет. Я ходил, в отличие от хиппи, от эстетики хиппи, в солдатской шинели старого покроя, всей исколотой булавками, в рваных джинсах и громадных кроссовках – в таком вот виде. Понятно, что я вызывал таким видом – просто шел по улице, и меня всё ненавидело за то, что я шел такой. Причем, шел я на работу, а работал я дворником… Она была человеком совершенно неначитанным, – то есть, она не знала, допустим, Рэя Брэдбери, она не понимала чего-то еще…Я-то был не то, чтобы интеллигент, а такой панк-интеллигент, интеллигент-экстремист, я был максимально начитанный и наслушанный к тому времени, мог оперировать кучей понятий, говорить на любую тему, рассуждать, там, о философии, хотя был, в принципе, молодой. Я в то время был человек, извиняюсь за выражение, злоебучий – это сейчас я стал такой, несколько добрый, жизнь обломала, пообтесала, а тогда я был человек совершенно невыносимый, потому что каждую идею пытался довести до максимума. То есть, я человека хватал духовно за грудки и мурыжил его, пытался чего-то добиться. Если в какой-то момент человек оказывался сильнее, – я сдавался: «А, черт! Ты прав. Факт» – и дальше начинал уже в другом русле - мне не важен был сам персонаж, мне важна была идея. А дальше было следующее. Мы поехали на какой-то фестиваль и сыграли там незалитованную программу. Нас отпустили с помощью Манагера, мы вернулись, а мне, по идее, нужно было время от времени отмечаться в психушке. В психушке я отмечаться перестал, разумеется, после того, как меня перестали привлекать по политическим статьям, а по врачебной бухгалтерии и бюрократии я должен был туда ходить, потому что им нужно было ставить галочки. Мне не надо было никаких таблеток принимать, ничего – я должен был просто приходить, они смотрели, что я нормальный, нормально разговариваю, и все было в порядке - до поры, до времени. Пока мы не дали этого концерта. Я прихожу на прием и чувствую – что-то не то, то есть, такое ощущение, что какая-то ловушка: они со мной этак разговаривают, и что-то такое вроде бы делают под столом, – то ли кнопку нажимают, то ли еще что-то. Типа: «Подожди, мы сейчас выйдем. А ты останься». Вот тут у меня сыграл инстинкт животный какой-то, – я понял, что меня поймали. А это было не в дурке, а в диспансере, и они пошли за санитарами. И я просто инстинктивно тихонечко открыл дверь, выглянул в коридор, – а мы были с Янкой, она меня ждала внизу – и я бесшумно, благо, в кедах был, сбежал вниз, посмотрел – они идут по другой лестнице. Я по черной лестнице вышел, говорю: «Все, Янка, уезжай в Новосибирск, меня сейчас тут вязать будут, деваться-то некуда…» «Я, – говорю, – просто так не дамся, буду отбиваться до последнего». Она говорит: «Дурак! Сколько у тебя денег есть?» Я говорю: «Сорок четыре рубля». Она говорит: «Иди, очень быстро собирай вещи, потому что к тебе сейчас приедут». И вот после этого в течение года была трасса. То есть, мы вышли – невозможно было появиться на вокзале, потому что вокзалы перекрыты и т. д. Мы отошли на какой-то полустанок, отъехали на электричке, добрались до трассы – и поехали. Ехали на третьих полках в поездах, нелегально, у нас не было денег – за сорок три рубля мы смогли доехать до Симферополя, и еще попасть на рок-фестиваль в Симферополе, билеты купить. И вот, началась такая кампания, мы вдвоем – а меня в любой момент могли остановить и просто забрать, причем холодно по ночам-то, а у меня с собой пиджак, и больше нет ничего, сумка через плечо. И вот, все это обрастает огромной корзинкой подробностей. В частности, мы ехали по Украине, я смотрю – а там огромные деревья с яблоками, персиками, и всё внизу в персиках, в яблоках, в абрикосах и так далее, и в них свиньи роются, а они нормальные, свежие. Я пошел, их набрал сумку полную: «О, – думаю, – классно!» В этот момент неожиданно, откуда ни возьмись, менты, и говорят: «Ты что делаешь?!» Я говорю: «Как? Вот, персики собираю». А там через каждые сто метров вдоль дороги стоит ведро с ними, которое стоит, скажем, три рубля. «А ты что, не можешь купить?» Я говорю: «Так вот же они лежат!» «А как ты их подбираешь, когда их свиньи топчут? Они же под деревьями валяются!» Я говорю: «Вот, я художник, поистратился, такое вот положение…» И тут, видимо, мой интеллигентский вид сыграл свою роль, они меня отпустили – ох, как я после потом облился! А Янка сидела где-то там, в кустах, она вообще спала в это время… Самый яркий момент того времени, который мне вспоминается – мы шли ночью по трассе, где-то под Брянском, черт знает, где, в каких местах – и она меня спрашивает насчет притчи одной, суть которой в том, что нужно перенести через речку по мостику кого-то одного, ребенка или дедушку, а второй умрет: «Вот кого бы ты перенес?» Я сказал, что перенесу дедушку, потому что это человек, а ребенок – это всякое говно, которое он собой представляет. И тогда у нас была ужасная распря, дикая просто, чуть ли не до драки тогда дошло… Потом мы приехали в Москву. В Москву мы ехали тоже сильно – там целая история, об этом даже рассказывать неинтересно: как мы ели в придорожных ресторанчиках, как нас бесплатно кормили грузины всякими супами харчо и так далее... Приехали мы на Подольский фестиваль – мы там, собственно, должны были сыграть, но в последний момент нас зарубила Комета так называемая, Наташа Комарова. А Гурьев – он помогал, конечно, но как-то так, несколько вяло. То есть он мог бы и поактивней, чтоб мы выступили – это был бы суперсостав, конечно: мы с Ником Рок-Н-Роллом как фронт-лайн и еще какие-то панки, причем мы все быстро очень разучили – «Некрофилию», там, все эти вещи… А с Ником мы познакомились в Симферополе, он мне очень понравился, хотя и оставил очень двойственное впечатление – как очень опасного человека, от которого жди в любой момент ножа в спину. Так оно и вышло впоследствии... Вот, а потом началась эта вот череда московских дней, – мы приехали к брату моему, жили у него в Москве. А потом я позвонил домой, оказалось, что наконец-то, где-то в декабре, с меня розыск сняли, и я могу вроде как вернуться домой. То есть, то ли родители как-то настояли, то ли власти смирились с тем, что со мной ничего сделать невозможно, все равно буду делать, как хочу. Ну, тогда перестройка началась, все дела. И вот я приехал сначала в Тюмень – мы с ИНСТРУКЦИЕЙ еще теснее познакомились, – а потом вернулся домой. Был такой момент еще – с чего, собственно, все и началось, с чего Янка песни писать стала. Это был 87-й год, самый конец. Это была трудная зима, такая промозглая… Или осень? В Питере не разберешь. И был один из последних концертов Башлачева, – а Башлачева она боготворила всю жизнь, считала его высшим мерилом творчества, тем более, извиняюсь за выражение, у них там какие-то отношения были. Хотя я не берусь об этом судить, не мне об этом судить, – я могу много говорить на эту тему, но это будет полное сумасшествие: если я буду, допустим, с ее слов рассказывать его сны, как она мне их рассказывала, то какая-нибудь Настя* или кто-нибудь еще – они меня будут воспринимать как сумасшедшего, а мне этого не хочется совершенно. Янка с Башлачевым были знакомы, была какая-то связь духовная, и она считала всегда, что все, что она делала – это принцип творчества Башлачева, вот как он все это создавал. То есть она знала, как это делается, как он это писал, сам принцип – и в том, что она была никакой, разумеется, не панк, это было из области «башлачевского». Хотя она и до этого писала стихи, даже с Ревякиным какую-то песню сочинила, «Надо Было» – но она мне все уши прожужжала Башлачевым, постоянно: «Башлачев то, Башлачев сё, ты говно, а вот Башлачев… Вот ты со своей поэтикой…» – а я был вечно напичкан всевозможной поэзией, Диланом Томасом, тем, сем, русской поэзией начала века, особенно Введенским, Крученых, Маяковским ранним, Тютчевым и так далее. И я говорю: «Чё он тебе так сдался, этот Башлачев? Чем он лучше, чем эти вот наши, скажем так, святыни?» Нет: «Башлачев! Башлачев! Башлачев!..» Думаю: «Хочу посмотреть на Башлачева!» Был я в Симферополе у Шевчука – я тогда был пацан совсем, я к нему зашел как фан, он меня, наверное, тогда и не запомнил – как раз перед концертом он там сидел, водку хряпал, и чего-то разговорились – и Шевчук сказал очень мудрые слова, я Шевчука за это очень уважаю – то есть, мы разные очень, но это человек, я считаю, очень хороший, – он сказал, что Высоцкий - он замахнулся, но он знал, на что замахнулся и знал, какие у него силы на тот замах, на что он замахнулся. Я спросил, кто такой Башлачев, какой вот он – потому что мне до такой степени уже уши прожужжали, что это было уже какое-то мифическое существо, миф какой-то. И Шевчук говорит: «Это человек, который замахнулся, а у него силенок маловато. Ты съезди, посмотри» – как-то так он мне сказал. Ну вот, и каким-то образом добрались мы до Ленинграда, жили там впроголодь, денег у нас не было, жрать нечего, я там ходил на рынки какие-то, воровал какую-то картошку, – то есть, было очень нехорошо. Такая вот, блокадная зима, я шел по улице, думал: «Ну вот, сейчас на саночках какой-нибудь трупик повезут мимо меня» – ужас такой. Я не смеюсь над блокадниками, мне действительно было страшно, в этом какой-то очень тяжелый антураж был – очень тяжело было, под этим небом нависшим… И Фирсов – он в то время вроде как директором Башлачева был – говорит: «Вот сейчас будет концерт Башлачева, квартирник». Фирик сам потом признался, что это был очень плохой концерт. И я прихожу, там какая-то стоит толпень на каких-то рельсах трамвайных – ну, как обычно перед квартирником собирается толпа. Ну, пошли на концерт. И вот он играл-играл и, в некий момент, какая-то девчонка его попросила спеть какую-то песню. А он и говорит: «А ты спляши – тогда я спою»… Меня это до такой степени ударило, что я посидел-посидел – да и пошел вместе с Янкой. Для Янки это был такой удар! Мне-то не так, я просто очень сильно был удивлен. Сейчас, допустим, я понимаю, я могу представить себя на его месте, но я бы вот так вот делать бы не стал, я бы лучше не стал делать этот квартирник – на хрена он нужен? Ради чего? Потому что если пришли какие-то люди, дети какие-то, девчата какие-то, и они смотрят на тебя влюбленными глазами, а ты действительно на грани смерти… Я не знаю, что там с ним было, – кололся он, или пил, или что-то еще, или он просто понял, что всё – как поэт понимает, что рано или поздно пора прекратить, и надо или, как Рембо, уйти,** или с собой покончить, или что-то еще… То есть сейчас я не виню его абсолютно, мне стыдно даже, что вот эти слова про него звучат нехорошо. А тогда я пошел и начал орать – я еще раз скажу, что тогда я такой, злоебучий был, я просто дикий был, – и вот мы шли, и у нас 13 копеек, что ли, оставалось, а мы как раз проходили мимо какого-то вокзала, туда зашли, и этого как раз хватило на два чая. Я шел с Янкой, а она идет молча такая, совершенно как опущенная, – не от моих слов, она меня не слышит, – я просто иду и, типа, сам с собой: «Господи! Мне в течение всего времени внушали, что это вот такой Человек, такая Личность, ангел, Гений! И тут такой неожиданный конфуз…» Прихожу на вокзал, продолжаю разоряться, причем достаточно громко, стою, этот чай хлебаю, через какое-то время смотрю через плечо – а он, оказывается, рядом стоит, через соседний столик, тоже какой-то чай пьет и слушает, явно слушает, стоит очень так напряженно… А в результате получилось следующее. Так как нам негде было жить, мы жили рядом с депо, в каптерке от депо, я там спал на полу, а она на диванчике каком-то – мы жили просто, как два зверя, друг другу помогали выживать в таких тяжелых условиях. И я сел за телефон – а телефон был бесплатный – я сел и стал названивать всем, кому не лень, то есть всем, кого можно было вызвонить по всему Союзу из моих друзей, в Киев, домой названивал, Манагеру звонил – и в этот момент она, в течение нескольких часов, умудрилась написать восемь песен, всех своих самых хитов. Она сидела и писала текста – никакой гитары у нас там не было, у нее в голове крутилась музыка, она знала аккорды. Я когда спросил: «А как ты их будешь петь?», она напела мелодии – то есть в этот момент все и возникло. То есть когда мы приехали в Тюмень, это было восемь этих песен плюс еще две. Я ей помог немножко, но так, особо не пытался, потому что думал, – пускай сама сочиняет, иначе это буду я, если я буду чего-то там присочинять. Это вот те восемь песен, которые в Деклассированным Элементам вошли, плюс «Печаль Моя Светла», которая была до того – это такая была песня потешная, которую она пела чуть ли не с детства, насколько я понял, когда еще в институте училась. Вот, собственно, первый этап ее деятельности такой был… Эти вот песни ее первые – это, собственно, то, из чего Не Положено получилось и тюменский альбом. С Не Положено вообще была целая история – там вышло, в определенном смысле, потешно. То есть, я написал музыку для всех песен – даже не музыку, а мелодии, гармонии, и записал все болванки. Это зимой 88-го года было, я тогда много чего записал: три своих альбома – Боевой Стимул, Все Идет По Плану, Так Закалялась Сталь, Спинки Мента Черного Лукича, Манагеровские Паралич и Армия Власова, КОММУНИЗМ первый, и Не Положено – он тоже планировался, как такой, электрический. Тут приехал Черный Лукич… А Черный Лукич – это страшный весельчак, это не как Манагер, клоунского такого типа – в хорошем смысле клоунского, не в обиду Манагеру будет сказано, – а такой веселый человек: все, что он ни скажет, действительно смешно. Ну, и стали записывать голос. И она только начнет петь – а он напротив нее сидел – он как начнет какие-то рожи строить, что-то еще, и она начинает хохотать, за живот хвататься, со стула валиться от хохота. Ну, и все, – какая запись? Я сидел-сидел – а я человек вспыльчивый, я раз послушал, два – писал-писал, час проходит, два проходит, они всё хохочут-хохочут, а я сижу и думаю: «Кому это надо тогда, что это такое?» К тому же, там текста такие мрачные – были бы еще какие-нибудь веселые, так пожалуйста, это даже хорошо - да и то ни хуя хорошего, потому что работать не будет иначе. Ну, я взял всё, и стер к чертовой матери, все болванки. И получилась акустика – самая лучшая акустика, наверное. Я минимально ей решил помогать – иногда постукивал «тумм-памм» на бонгах, по каким-нибудь колокольчикам, по тарелочке легонечко постукивал, и получилась такая маленькая акустика. Это была дописка к Лукичу, к акустике его – там оставалось просто место... А потом в Тюмени мы всё это смешно так записали – там тоже целая история была, как это дело писалось, как мы через забор лазили на этот завод к Жене Шабалову, потому что точка была на территории завода, туда надо было через проходную проходить, а пропусков у нас не было. У кого-то были, у кого-то нет – у Джеффа не было, а он как раз из армии вернулся, такой солдатский человек был. Он вот через забор лазил. Записали мы тогда всё довольно быстро, но при этом очень плохо, потому что оператор навязывал свои требования, а то, что я ему объяснял, абсолютно игнорировал – поэтому такая запись получилась хреновая. То есть, это не «ГрОб Рекордз» ни в коем разе. Мы постарались, конечно, что-то сделать – голос вытащили, еще чего-то… В 89-м году они стали писать эти всякие альбомы. Они стали писать их без меня, я совершенно официально заявляю: большинство этих вещей записали у меня, но без меня, я сидел в другой комнате, лежал, время от времени они у меня спрашивали что-то, я им все подключал, – а дальше они сами все делали. Я ей, собственно, ничего не навязывал, в том, что они записали, я участвовал минимально, я единственно, что – помогал. Более того, в этих альбомах, Ангедония и так далее, если говорят, что я там играл – так это пиздеж. Играли Джефф там, Зеленский и так далее, а я сидел вообще в другой комнате, они попросили им не мешать, потому что они хотят сами что-то там отстроить. Я говорю: «А вы сможете?» Они говорят: «Сможем!» В результате оказалось, что они пишут очень плохо, я к ним зашел, послушал, говорю: «Господи!» – немножко, в некоторых песнях, голос поднял и так далее, потому что первая запись, первые песни, штук семь они записали – это был просто кошмар. Я им сказал об этом, а они: «Нет, мы будем делать сами!» Я там, собственно говоря, играл в песнях двух или трех, ничего особо не делал, только иногда просто подключал гитару или, там, колонку двигал от одного микрофона к другому, чтоб стереоэффекты были – а остальное они делали сами. Сегодня вот человек из «Moroz Records» приходил и сказал, совершенно профессионально, что голос надо поднимать. А Янка говорила, что голос поднимать не надо – и тут дилемма возникает: если для людей это делать, чтобы люди понимали текст, то нужно голос поднимать, но если делать, как Янка хотела – нужно оставить так, как она хотела. Вот об этом мы с ним минут 50 толковали и ни на чем не сошлись, по большому счету. У меня есть еще записи, те, что еще не изданы – их там часов на шесть, а если и электричество – так часов на 10-12, но тех же самых песен. Она же играла всю жизнь одно и то же, по большому счету, песен-то мало, но играла каждый раз по-разному. А команда играла у нее очень плотно. Она, причем, настаивала, чтобы Джефф, допустим, в Барнауле, где был, возможно, последний концерт – он там просто прыгал и не играл, а просто бил кулаком по струнам. То есть нам иногда приходилось просто переписывать или дополнять записи, как мы вставляли «Домой» в какой-то альбом – этот бас Джефф заново переписывал, потому что в оригинале это просто жопа, извиняюсь за выражение, это невозможно просто слушать, что он там наиграл… Со мной у них концертный звук, правда, был немного жестче, однозначно, если вот посмотреть хотя бы «Домой», как мы ее играли на концерте памяти Селиванова. Другое дело, что без меня у нее комплексов, видимо, было меньше, то есть в Тюмени, например, она сожгла все комбики, она совала микрофоны в комбики – я там не был, мне рассказывали – я послушал, как там всё это визжит: там звук страшный совершенно…А самый, наверно, хороший концерт был в МЭИ. Я думаю – в МЭИ и в Новосибирске, памяти Селиванова, и еще в ДК*** «Время» в Ленинграде. В Киеве хорошо было. Мы же много играли… Квартирники самые лучшие были у Филаретовых, конечно, да и у Ковриги хорошие. У Ковриги была гитара, конечно, корявая, но там все было очень хорошо. У Филаретовых было вообще роскошно – но там сама квартира роскошная, у Филаретовых я и сейчас бы сыграл с удовольствием. Но я последний раз там играл, так там всё погромили – витражи, все такое. Я, в принципе, довольно много на концертах с Янкой играл – на басу и на гитаре, но в некий момент у нас возникла ужасная конфронтация относительно того, как вести себя на сцене. То есть, у нас было несколько концертов, в принципе, прогарных, потому что я считаю, что вот, выходишь ты на сцену – ты выходишь, как на бой, и должен зрителей сразу придавить, в хорошем смысле слова: не то, чтоб задавить, а с ними должен быть контакт, они должны почувствовать силу. А тут выходит на сцену очень робкий человечек, при этом такой немножко косолапый, то есть, у нее ножки такие, немножко косолапые все время были – и начинает так, очень неуверенно, таким звуком, играть, принципиально не очень фуззовым, достаточно чистым: у нее гитара такая, что иначе она играть даже не может. Я говорю: «Возьми нормальную гитару, какой-нибудь «Gibson», который «бжж-ж-жж!» – нет, вот «ти-ри-ри-ри» – такое что-то. Понимаете, с точки зрения музыки возникает такая конфигурация в виде диких людей типа МС5, которые играют, собственно говоря, не по правилам панка, не как SEX PISTOLS, не RAMONES, не как вот эти тупые КОРОЛЬ И ШУТ, а которые играют просто дикий рок, совершенно кошмарный, башкой бьются, катаются по сцене, – и не потому, что они это делают в виде шоу, а потому, что они ненавидят это все. И среди них девушка поет эти песни, – вот какая была идея, я про это писал Гурьеву, но писал в очень вычурных словесах, – в статье «Приятного аппетита!», которая так и не была опубликована. Но все равно не получилось этого… я не знаю, как сказать. Мне не хотелось слезоточивости какой-то, слёзности этой, – но при этом должна была оставаться женскость какая-то достаточная, и при этом это должно оставаться на грани не просто смерти, а чего-то еще. И при том – чтобы это были не враки, что самое главное, этого уже на магнитофон не запишешь, это надо жестами показывать – это самое главное, чтобы не были враки. А это не были враки, в отличие от всех этих Колей Рок-Н-Роллов, о которых у нас говорят, в отличие от того, сего – я могу сейчас перечислить их всех – они что? Они могут убить своего ребенка ради своей песни? Вопрос. А это надо. Ты можешь переломать свои пальцы, как Виктор Хара?**** А это надо. И не потому, что мы такие вот герои. Какие мы герои? Мне история вспоминается: я однажды приехал к Кириллу Кувырдину, и мы утром проснулись, со страшного, разумеется, похмелья, и пошли за пивом. Подходим – и увидели две картины, одна из которых страшная, конечно: стоят такие люди, все такие молча, все стоят, все за пивом. К ним подходит человек такой, совершенно явно на ногах не стоя, у которого две сопли из носа торчат огромные, козули такие. Он подошел, посмотрел на всех, и говорит: «Вы думаете, вы – герои? Вы думаете, мы – герои? Мы все поганые люди…» Повернулся и пошел, шатаясь, к горизонту. Вот и все. Вот с этого все и начинается. Вторая история была в этой очереди, – это все относится к этому разговору, – пришла какая-то баба, что называется, извиняюсь за выражение, синявка, в пальто на голое тело и с ребенком, и вот она всё тыкается: «У меня очередь прошла! У меня очередь прошла!» На что какой-то мужик сказал: «У меня вся жизнь прошла, а я всё равно здесь стою!» На самом деле ей действительно надо было играть другую музыку, то есть, ей не надо было играть именно то, что она играла. Я к этому уже отношения не имею, я когда вот читал все эти всевозможные отзывы, – честно говоря, это как Чапаев, говорит, извиняюсь: «Ну и дураки же вы!» Это был совершенно другой человек, это был совершенно никакой там не ранимый, не какой-то там еще – это был человек очень из нашей области, веселый человек, постоянно смеялся над всем. Не сказать, что это был концептуалист как я, или, допустим, Кузьма наш, или как Жариков. Янка – это чувак был, который страшно любил жизнь, и, стало быть, ужасно был веселым – и отнюдь не был грустным, не был мрачным. То есть, у него были, конечно, мрачные какие-то моменты, но кратковременные, как вот тучки на небе – как у всех. Ну, не как у всех – у всех, вот как сейчас на небе, один мракотан, а у нас было очень весело всегда, все смеялись. Мы вот праздновали Новый год – она купила и ярко нарядила роскошную елку, она купила красные носочки – а у меня котик серенький, Царство ему небесное, очень старый был; он пошел, и нам тоже подарок сделал – навалил такую кучу говна, причем жидкого! А так как она была спросонья, то решила свет не зажигать, зашла туда и наступила красненькими этими носочками в самую кучу. Вот из этого состояла, собственно говоря, жизнь, из вот таких стечений обстоятельств. Или я, допустим, сидел как-то, вернее, лежал – у меня не было тогда диванчика, как сейчас, а был матрасик, два матрасика на полу постелены, очень удобно: их можно скатать, и тогда место освобождается, можно барабанную установку поставить и так далее. И вот, я лежу на матрасе, – и что-то у меня настроение такое стало, очень ворчливое. Я лежу, чего-то там ворчу, типа: «Это не то, это не так, и вот здесь ты обосралась, а я тебе говорил…» И она ходила-ходила – а причем какие-то потемки были, темно в комнате – ходила-ходила туда-сюда, слушала-слушала, потом подошла ко мне – а я лежал на животе, и бурчал наполовину про себя: «Вот, блядь, ты-то вот так здесь обосрала эту вот вещь, какого хрена ты, блядь, не могла вот тут бу-бу-бу…» – и она ка-ак дала мне неожиданно по спине! С такой силой, ногой как пинанула меня! Тут из меня вылетел весь этот, так сказать, дух сатанизьма, тут я понял, почем дух жизни! Её постоянно представляют как какую-то такую мрачную фигуру, которая такая несчастная, такая, прямо, слезливая – и забитая конкретно мной. А я, с некоторых пор, к этому отношения вообще не имел практически, потому что мы с ней виделись вообще очень редко, созванивались только иногда. И не потому, что мы с ней разосрались – нет, мы не ругались абсолютно, мы постоянно писали друг другу письма, созванивались, у нас очень хорошие были отношения. Я ей постоянно пластинки какие-то посылал, у нее до сих пор дома куча их осталось, о чем я жалею – надо было их достать и раздарить нормальным людям, а там они лежат мертвым грузом, никому не нужные… Вот это нагромождение всего того, что происходило оно ко мне, кстати говоря, имеет очень косвенное отношение. Я ей помогал иногда, когда меня просили, вот, с ней играть никто не хотел – она меня лично попросила, я ей помог. Не с кем было играть – вот я и помогал по мере сил. А вообще – она жила собственной жизнью. Ей меня не надо было. Иногда мы с ней встречались, а большее время я вообще ее не видел – только слышал разные чудеса. Я когда эту книжку читал про Янку,***** меня такой смех разбирал! Я просто сидел и хохотал до слез: до какой же степени народ воспринимает нас не так, как все это было на самом деле, какие-то представление дикие, дурацкие – как Янка песни писала, кто она была, как мы с ней там дрались – то есть, что это было на самом деле. Все думают, что это был такой серьезный человек, что она с собой, в частности, покончила – а она и не собиралась, она вообще собиралась новый альбом писать, как раз новые песенки сочиняла – что это такой трагический был человек. Это был веселейший человек! Это был человек, веселей всех нас, вместе взятых, понимаете? ****** У нее в последнее время был человек… Я не буду говорить – кто, она любила его, действительно, хороший человек, я его давно знаю, тем более, что она с говном бы жить и не стала. И у меня никакой ревности к нему и быть не может, тем более, что она с ним жила совершенно открыто, и я знал об этом, что они там живут. Я тоже жил своей жизнью, мы виделись время от времени – но это было совсем не так, как это представляют – то есть, я жил совсем жизнью другой, я писал Сто Лет Одиночества, мне уже было не до того, я и забыл про нее… Да, допустим, и Прыг-Скок я писал без Янки, никто из команды Янки мне не помогал, единственно, кто помог – это Джефф, ну, немножко, Юлька – случайно. И Джефф случайно, проездом, потому что Джефф играл больше у Янки, чем у нас. У меня, причем, никакой ревности не было. Играете? Ну, играйте, пожалуйста. То есть, я в очередной раз вернулся к 87-му году, когда у меня возникло пьянящее чувство Свободы, по большому счету – я очень обрадовался: «Я ни от кого не завишу! Я могу умереть в любой момент!» и т. п. У меня был такой момент… Это был Новый год, по-моему, с 90-го на 91-й, до того мы писали Хронику… – а я на Новый год наряжаю страшно пушистую, страшно роскошную елку, с кучей фонариков, игрушек, и непонятно, кому, и в этом нет ничего такого щемящего или грустного, нет напирательства на эту тему печали. И я смотрю на нее – это такая Красота! И вот я сидел один, смотрел, потом сделал какой-то салатик, какую-то курицу, что-то еще, разложил – а потом пошел, куда глаза глядят, ночью. И было полнолуние, я пошел в лес и напился там дико, в этом лесу, среди этого полнолуния, просто кошмарно, и вернулся домой. А наутро проснулся – лежу в сапогах, в шубе, в шапке, а рядом со мной мой котик сидит, Митя, и с удивлением на меня смотрит – глаза в кучу. Этим все сказано… Если я скажу со своих слов, что ее убили, против меня возведут уголовное дело. Версий несколько, как она умерла, но моя версия такова: я там был, на этом месте просто, и там была компания какая-то, там костер какой-то был на берегу… А ей, во-первых, очень нравилось в реке купаться, это раз, а во-вторых – она совершенно безрассудно относилась к людям, скажем так, то есть, она никогда никого не боялась. Я ей постоянно говорил: «Дура! Это же люди, беги от них!» – это было каждый раз. Хотя нас вообще бить ни разу никто не пытался, мы как-то избегали таких вещей, видимо, инстинктивно обходили… Ну, и, видимо, подпитая компания… вот. И после вскрылись еще другие обстоятельства, там другие факты возникли, но после этого я уже других людей подставлять не могу. С Колей Рок-Н-Роллом разосрались мы однозначно после того, как он меня обвинил в смерти Янки. Да и до того – как с ним можно нормально общаться? Как относиться к человеку, который – да хоть та история с Зайчиком… Меня-то он боялся, я его сразу напугал, а так… Про него очень хорошо сказали в газете «Завтра», там была опечатка: «Интервью дает Николай Концевич…» – всё сказано этим. У меня вот на руке… Она мне письмо написала: «Если шрам мечом зачеркнуть – полетит стрела в дальний путь, если в снежный путь мы заснем, та-ра-ра, ра-ра…» Большой стих. Я, тогда, в принципе, понял, что – всё. Дело-то не в том, это не из области любви или чего-то там – это из области того, что когда такие люди, как она, умирают, блядь, ни за что, просто вот умирают – жить незачем. Смысла нет. По большому счету, я так считаю до сих пор. Я взял и распорол себе руку до кости, так, что у меня кость блеснула. Самое что интересное – такие вот лепестки у меня на руке зачеркнулись, в виде креста, и не больно, и, главное – крови не пошло. Я взял так, слепил и завязал. Просто пошел домой. У Андреева есть рассказ «Иуда Искариот» – вот, примерно, так… Я поэтому и даю такие интервью – мне действительно насрать на все с огромного этажа – с тех пор. Где вот они, где вот она?.. Вот я, допустим, или еще кто-то – мы можем умереть, потому что мы защищены, у нас есть защита. А есть люди, у которых нет защиты против всего этого безобразия, против этой мерзости – вот они как раз и пишут это вот всё дерьмо, которое переполняет 70% или 80% книжки. Очень хорошо Борщов написал, он очень правильно написал, какими мы были, как мы играли в хоккей, что Янка играла не очень, а играл хорошо Джефф, и так далее… Для нее вот эти вот вещи, в виде вот этого надрыва, которые у народа считаются именно ее маркой, что ли – для нее это было хобби. На самом-то деле мы люди совсем не такие – это очень многих шокирует, что мы в жизни-то. на самом деле, не такие. Вот на этом, собственно, книжку и надо кончать. Это был очень живой человек, но в том-то и дело, что максимально… не могла отбиваться. Беззащитная. А защитить… Меня-то не было. Или ей не надо было этого. То есть, она жила там с какими-то своими парнями… У нас компания и начала распадаться, в принципе, именно с этого, потому что мы, в принципе, все беззащитные, потому что все были одинокими. Был одиноким Джефф… А может быть, и нет, никто ни в чью жизнь не лазил. Или вот такая зарисовка. Приехал ко мне Джефф в гости в марте, ну, и были у нас яблоки, ветчина и хлеб. Мы взяли бутылку водки в день рождения, и пошли – у меня до речки минут пятьдесят ходьбы. Зима, март, снег по пояс, и мы сидим над обрывом – а там обрыв к реке – водку пьем, заедаем хлебом. И тут, откуда ни возьмись, возникает лыжник, и портит всю картину – а там такой горизонт, до горизонта река утопает в снегах и так далее. Откуда взялся, непонятно. И вот, этот лыжник очень долго надевает лыжи где-то там – и поехал вниз. И вот тут «сила мысли», как Манагер выражается – Джефф сидит и сквозь зубы говорит: «Чтоб ты ёбнулся!» – в этот момент у него ломаются лыжи, он таким кубарем летит – и. видимо, что-то себе ломает, потому что очень долго подняться не может. После чего поднялся, посмотрел на лыжи, плюнул и пошел куда-то. Зарисовка такая вот… Я вот читал эту книжку: каждый пишет, огромное количество, и какой-то огромный Аргус возникает – все смотрят и ничего не видят. А на самом деле и смотрят-то не туда, человек в другом месте совершенно находится. А все смотрят в какую-то точку, которую придумали себе сами, и хотят видеть персонажа, который должен быть именно таким. 3.04. 1999, по телефону из Омска и 20.05.1999, Москва. *Анастасия Рахлина, «гражданская» вдова Башлачева и мать его сына Егора. **Французский поэт Артюр Рембо в 19 лет демонстративно перестал писать стихи, и остаток жизни занимался торговлей. ***Концертный зал. ****Насколько нам известно, Виктору Харе пальцы ломали отнюдь не по его воле. *****Имеется в виду первое издание этой книги. ******Данный абзац – фрагмент пресс-конференции в Москве 20.05.99 (см.)
Откровение от Ника
Разговор с Ником Рок-Н-Роллом 23 июня 1991 года поздно вечером на одноймосковской кухне (публикуется с небольшими сокращениями, не искажающими сути).А.: Давай с самого начала. Как ты столкнулся впервые с Янкой, и что ты о ней подумал? Н.: Угу. Повелось так. Седьмого августа в Симферополь приезжали люди мой день рождения. Летов и Янкатогда я еще не знал, что они есть, впервые в Тюмени послушал, мне очень понравилось. Но, кстати, я оговариваюсь, мне Летов сразу не понравился почему-то. Я не знаю. В смысле какпонравился, но другое отношение было к нему. Вот. Они поехали на мой день рождения. Поехали в Симферополь. И мы как-то так состыковались. Народу было очень много. И я впервые Янку там услышал, на его, Летовском альбоме. А.: Некрофилия? Н.: Да-да, там, где она поет о том, как ей хуево. Мне как-то так вкатило,так, интересно, думаю я. Ну, правда, не ново, потому что Умка тогда я знал Аню Герасимову. И тут, значит, когда приезжаю в Симферополь, смотрю какой-то паренек в очках, ГРАЖДАНСКАЯ ОБОРОНА мне уже сказали. И рыжая такая девочка подходит ко мне. Хип-одежда, понимаешь, такая тусовочная. Они приезжали с Кузей (Черным Лукичом).Это, говорит, я, вот так вот. А я песни тебе хочу спеть. Честно говоря, всех было очень много. Настолько много всех было, что не хватало на всех энергии. Я думал, тем более, о том, как бы людей разместить. Потому что мне в Симферополе, честно говоря, вообще напряжно жилось. И со вписками там очень стремно было. 87-й год, лето. Потом у меня грянуло следствие, и после того, как я уже вышел, в 88-м году, был панк-фестиваль в Тюмени. И вот там мы с Янкой основательно встретились. Делала Гузель этот фестиваль. Янка там была. Ну, Янка, видишь ли, она раньше-то (когда она в акустике) была очень скромная. У меня есть просто возможность сравнивать. Она не была затурканная, у нее было очень много энергии. Ну, как у музыканта, которому есть, что сказать и который на рубеже самореализации. Янка тогда была очень скромная, и очень много было энергии в ней. Очень много. В Тюмени, 88 год. Ой, что же я говорю! Еще в Новосибирске, в 87-м году, зимой, я приехал, она меня встречала. У нас очень хорошие были отношения. Мы как бы были брат и сестра. В последнее время вот все изменилось Конкретно. Просто Янка вышла на топ. Я боялся. Я не знаю, почему у нас стали плохие отношения. Ну, наверное, все-таки ревность моя. Ну, я ревновал ее. Я уже потом понял, с каким человеком мне посчастливилось познакомиться. Бедная девочка, если б она знала, на какой путь она встает... Она вовремя ушла. Вовремя. И ты знаешь, еще я скажу такую вещь, что на душе спокойнее стало. После ее смерти. Хотя, в общем-то, я не могу поверить до сих пор, что ее нет в живых. А.: То есть ты считаешь, что если бы она ушла позже, то есть, как полагается своим сроком, то было бы хуже? Н.: Ты знаешь, из каких соображений я говорю, что вот хорошо? Причем и у Гурьева тоже какое-то спокойствие мы с ним говорили по телефону. Забегу вперед немного… Когда я узнал, что с ней случилось, у меня что-то стало... Не, ну я не знаю. Тут, по-моему, говорить даже не приходится, какое было состояние. Но потом, вечером, стало спокойно. То есть, такое спокойствие на душе было! Как будто, облегчение какое-то. И знаешь, исходя из каких соображений, я это говорю? Девчонка издергалась. Боль, это же, в принципе ты что, это же мрак. Она молодец, она правильно все сделала. Хоть, слава богу, отмучалась. А.: Ты знаешь, мне говорили, значит, ну, такая Марина Тимашева, тебе, наверно, известна? Н.: Известна, очень известна. А.: Вот. Она, значит, говорит, что, в принципе, вот так она об этом и написала в Экране и Сцене (такой маленький некролог был на нее) про Янку, что когда уже совсем плохо, когда депресняк такой мучит, в принципе, это не плохое настроение, а это есть болезнь, и это надо лечить. И приводит в качестве примера Ревякина. Вот, говорит, человека вылечили, он живет и поет. То есть то, что составляло Димку, оно и есть; и вот здесь тоже все знали, что полгода у нее была депрессия, она за эти полгода четыре раза уходила из дома. И что все знали. Н.: А ты знаешь, от чего это идет? Вот боль, все это. Это же от эго. Это же человек от эгоцентризма человек, который поставил себя в центр мироздания... Дело в том, что это очень страшная вещь. Я не согласен с Мариной Тимашевой, что это болезнь. Это сие состояние, оно искусственно. А.: Оно искусственно, но Ревякин живет... Н.: Понимаешь, просто в условиях этой страны это болезнь. В условиях этой страны. И Димка, просто, по-моему, соприкоснулся с Джимом Моррисоном. И он врубился, что он - Джим Моррисон. Это правильно все. Все верно. А что касается Марины Тимашевой - она же, в общем-то, из других позиций все видит. А вот у меня есть возможность сравнивать Янку... И я к ней не как к музыканту всегда относился... А потом, знаешь, на чем я себя ловлю? Наверно, я все-таки об этом скажу. Она стала известной и знаменитой ну, в определенных кругах... Нет, зависти никакой, честно, не было. Что-то другое. Почему у нас с ней отношения-то испортились?.. А, ну да, ревность. Я хотел, чтоб она была только моей. Я-то, в общем, и пленку эту вывез во Владивосток. А.: Какую пленку? Н.: ПленкуВеликие Октябри, она и записалась тогда. Электрическая. Вот с ВЕЛИКИМИ ОКТЯБРЯМИ пленку, Деклассированным Элементам я послушал раз, послушал два - и мне захотелось еще больше слушать. Я такого еще не слышал. То есть, настолько клево. Я не говорю о музыке, музыка вторична. И вот впоследствии, кстати, такое электричество вот именно ВЕЛИКИЕ ОКТЯБРИ ей сделали звук. И то, что она начала работать на другом звуке... Мне так кажется, что это чушь. Так нельзя. Это не ее. Зачем? А.: Это, в смысле, где Ангедония? Н.: Ну, на звуке ГРАЖДАНСКОЙ ОБОРОНЫ. На Летовском звуке. В принципе, Егору было предъявлено серьезное обвинение. Если он меня поймет, а он поймет...в общем, он повинен в смерти Янки. Такой как раз звук определил ее смерть. Потому что звук ГО - это не просто звук, это человеконенавистничество. ГРАЖДАНСКАЯ ОБОРОНА - это государственная музыка. Летов разговаривает на языке государства, только другими методами. И вот он злой. Чувствуется, что его когда-то очень сильно рубанули. Когда-то он был таким парнем добрым, я чувствую. А вот эта злоба, это человеконенавистничество, в принципе, определило наши с ним отношения впоследствии. А.: Можно, я тебя перебью? Ты знаешь, один панк из Барнаула, который жил со мной в гостинице наИндюках , сказал, что Летов не панк в силу того, что он добрый. Н.: Егор - безответственный молодой человек! Эй, брат любер, где твой кастет? - в итоге знаешь, что родило? Гопота вся Летова слушает! Та гопота, которая избивает наших сестер и братьев! Насилует! Я не ангел, я через ненависть прошел к тому состоянию. Да, я ненавидел, да, и насилие было. Но это я четко знаю, что этого теперь не будет. Никогда со мной этого теперь не будет. Я вообще считаю, что вообще к любви только через ненависть можно прийти. Это естественный путь. Есть, конечно, индивидуумы, в которых заложено быть добрым. Тем более, как считает твой панк из Барнаула, если Егор добрый, то почему бы ему не делать хорошее, доброе?.. Хотя, в принципе, я сейчас сам себя ловлю на слове может быть, у него будут другие альбомы, но он будет жить. Янки уже нет... Вот люди, которые играют панк-рок, их можно увидеть, кто они: настоящие, ненастоящие. Панк-рок - это всегда эпатажность. В моем представлении - это эпатажность, это нарочитость, это наигрыш, это экстравагантность, в конце концов. А.: То бишь, это не есть естественное состояние человека? Н.: Конечно, нет! Конечно, нет, ты что! Ничего общего с естественным панк-рок вообще не имеет. А столько боли накачивать людям... Жалко, хорошая она была.А потом вот, не, потом я ее ненавидел. А.: Потом это когда? Н.: Ну, вот последний год у нас с ней не клеилось ничего. Она стала другой, она стала какой-то косноязычной. Я иногда даже думал:Ни фига себе, думаю, блин, тут, понимаешь ли, 13 лет в движении, всяких повидал. А тут какая-то, простите меня, девонька, блин, мужичка. То есть, вот такое даже было. Правда, говорят, о мертвых либо хорошо, либо ничего. Но я не поддерживаю. А.: Ну, сейчас-то о живой еще говорим пока... Н.: Вот именно. Я не поддерживаю эту точку зрения. Мертвых нет на самом деле. Нет мертвых. А знаешь еще почему, наверное, было спокойно? Все-таки есть в нас языческое начало. Когда умирал человек у язычников, они пели песни, радовались тому, что человек переходит в другой мир. Просто протусоваться в другой мир - ведь клево! То есть никогда не верили в ту самую смерть. Христианство принесло это - какую-то смерть. И вот Янка-то, она была, наверно, язычницей все-таки. А: Ну да. Так уже, ты знаешь, такая телега была, что вот такое естественное продолжение жизни именно как самостоятельный ход отсюда - из этого мира - эстетическую сущность этому дал Сашка Башлачев своим уходом. Понимаешь, то есть вот все поняли, что есть такой закономерный финал, что это круто, что так должно быть. Н: Я не знаю даже, что на это сказать - чушь собачья. Например, я сам того. Я СашБаша знал. Сашку я хорошо знал. Ну, какхорошо - в смысле, мы были знакомы. Мы даже сейшенок варили вместе: сидели друг напротив друга; он мне - одно, я ему - другое. Кстати, вот. Дело в том, что Янка очень хорошо знала Сашу Башлачева. Даже, по-моему, чересчур очень. Ну, это их интим... Я надеюсь, они сейчас встретились. Муж да жена - одна сатана. Встретились хоть теперь - со свиданьицем их, так сказать. Один вылетел, другой утонул нормально! Не это показатель вообще! Когда вздергиваются музыканты, поэты и вообще интеллигенция люди - по-моему, ни в одной стране такого нету.Так вот насчет Саши. Я не знаю, я-то от него таких слов не слышал, но вот Измайлов (автор статьи"По ком звонил колокольчик"в газете"Молодой дальневосточник" -прим. ред.) говорит, что Саня, якобы, утверждал, что нужно жить так, как если бы в соседней комнате ребенок умирает твой. Вот так вот. Надо всегда чувствовать это. Вернее, надо чувствовать, что в соседней комнате умирает твой ребенок. С такими мыслями, простите меня. Ну, что, иным людям хуже бывает. Я так думаю - это не выход. Хотя кто от этого застрахован? В этой стране человека можно поставить в такую психологическую ситуацию, что у него выхода не будет.И что касается Янки... Ну, здорово, блин, хорошо, что она не влетела в эту ситуацию гораздо круче. А с ней, кстати, было уготовлено... Кстати, те парни, которые сейчас пишут о ней, и прочее вот тоже я их не понимаю. Я имею в виду таких маститых, скажем, критиков. А где они раньше-то были? А что, они свои задницы не могут с места поднять? Пускай поехали бы в Тюмень. Съездили, посмотрели бы. Почему они такие неподъемные? Вечно пишут после смерти. Ты понимаешь, дело в том, что когда я впервые столкнулся с концертами, это где-то второй год у меня длится, скажем так, конкретно концерты (такие, в смысле - официальные), когда они заканчиваются, я боюсь. Я боюсь, когда заканчиваются концерты. Я бездомный человек, я полностью завишу от настроения хозяев. Ты знаешь, это, кстати, очень сильно влияет. Можно, конечно, говорить о том, что все люди клёвые, все люди братья. Но тут какая ситуация получается: иногда хочется своего. Да не иногда - всегда хочется своего угла. И ты знаешь, на чем я стал ловить себя? Может быть, это неправда, но я стал себя ловить на том, что я хочу угодить хозяевам квартиры. Как-то быть постоянно уматно-веселым, чтобы только не выгнали. Это стало посещать меня. И вот, в общении с Янкой у меня тоже такое было. Я объясню сейчас все. Дело в том, что когда мы все общались в Новосибирске, настолько мне не хотелось, чтоб она кому-то еще принадлежала, был такой момент, что я начинал, там, ей грубить, хамить, - ну, нравиться, так сказать. И чувствовал себя привязанным к ней. Я что-то даже и не знаю, у нас настолько хорошие были отношения, а вот все испортилось. Дело в том, что, по-моему, Летов рассорил нас с ней. И Янка ушла. А что? Янка ушла. Она ушла погулять. Ей скучно с нами со всеми стало. Она, наверное, полюбила какого-то человека. Все-таки она иногда забывала, что она женщина. Все-таки не женское это дело петь такие песни. Дом горит,козел не знает, дом напился и подрался. Зачем же так? Женщина она. Хорошая песня, хорошая, жизненная. Кстати, на раз ее воспринимают буквально все. У меня была ситуация в Находке. Находка - это супермажорский город по всем критериям. Супер! И там, значит, все ездят на машинах на японских. А мы с Димой Широким приехали - у меня там сестра. Там интерклуб уматнейший, там есть такой человек - Витя. Там, во-первых, всегда спиртные напитки по госцене шампанское 8,50 стоит, представляешь? - и вот Витя нам там помогает. У них дефицит общения. И вот я тут говорю: «Янку тут можно поставить?»«А что за Янка?» Я говорю: «Янка - ну, это которая умерла ». «А, во-во-во, мы о ней слышали. Люди, которые ничего общего не имеют с тусовкой. То есть вообще. Я ставлю эту кассету, он говорит: «Продай». Я говорю «Не могу. Не моя, и вообще. Переписать», -говорю, - «могу, а продать – нет». Ну, еще бы я Янку продавал! Не потому, что она, там, непродажная - это чушь собачья... Кстати, вот эта хренотень откуда-то идет - непонятно. Какой-то мудак когда-то сказал: Борис продался. В смысле - продался? правила игры такие: берет в руки гитару человек - все. Начинает он петь песни, которые популярны сейчас (вот Янка, в частности) - все, это значит, ты будешь за это получать деньги. Или кто-то будет за это получать. Это рок-н-ролл, черт возьми. К нему серьезно не относиться - себя не уважать. И Янка, может быть, просто нагнетала, может быть, она и чувствовала, что она стала конъюнктурна. А.: Ты знаешь, я ее очень мало видел, всего три раза: Череповец, ДК МЭИ (как раз вот, ты, Янка и Егор, 17 февраля 90 года)... Н.: Тогда было у нас с Егором перемирие. Это, наверное, сказалось на зале. А.: Да. И еще раз в Зеленограде... Н.: Вот как раз в Зеленограде у нас с ней было плохо. Когда Витя Пьяный подошел к Янке. Янка, между прочим, тоже некрасиво себя вела. Иными словами, все мы там были хороши. В рожу бы нам настучать! А.: Там она мне показалась очень замученной. Знаешь, такой сидит милый, добрый человечек, очень весь замученный, затраханный, как только можно. Н.: Пообщайся с Летовым, пообщайся. Посмотрим, что с тобой будет. Это сумрак. Ну что я... Что о Янке? Веселая была она очень. Ей на язычок лучше не попади. Суеверная была. Хихикала все время. А.:Суеверная, в смысле, черные кошки, все это? Н.: Нет. Весело суеверная. Как бы это сказать? Ну, например: «Ой, чтой-то я боюсь!» Потом, она за последнее время стала догадываться, кто я. А.: То есть? Ты хочешь сказать, что она принимала тебя не за тебя? Н.: Нет, она стала догадываться, кто я. По-моему, напрасно. А.: Ты этого не хотел? Н.: Да нельзя людям догадываться. Это не позерство. Я - дьявол, я здесь не случайно в этом мире. А.: Все мы не случайно. Н.: И вообще, дьявол - это мерзкое слово. Ну ладно, это я так. Менявот сюда, так сказать, чтобы я здесь... А Янка - нету рая, нету ада – дождичком вернется, ветерком прошумит. Она удачно гармонировала со сферой. И с планетой. Так что все нормально - она растворилась. А тело - да что тело? Кусок мяса! Господи! Плоть. Она стала ей не нужна. Песня, может быть, появится - Русалочка, памяти Янки Дягилевой. Русалочка. Будет она пугать там рыбачков! Она будет! Она ведьма еще та была. О-ох, она будет, она оттягиваться сейчас знаешь, как будет! И смех у нее. Смеяться она будет. У нее смех такой какой-то - я даже не могу изобразить этот смех.Ну, вот и все, наверное. Мне больше нечего сказать. С Ником разговаривал Леша.
|
Вадим «Черный Лукич» Кузьмин Янка – это был человек, достаточно мало приспособленный к нашей жизни, ужасно неуклюжий: она очень любила вомбатов, всяких каких-то медвежат, они как-то присутствуют в ее творчестве, – и сама она была как медвежонок: такой очень милый, неуклюжий и по-своему достаточно вредный и ленивый ужасно. Причем, поскольку в нашем кругу, среди друзей, как к женщине, в общем-то, к ней никто не относился, и она, в общем-то, и рада была этому, – то она всячески подчеркивала свою равность с нами в положении. И нам это, в общем-то, оборачивалось боком, потому что, если мы были в мужской компании, где кроме нас была еще Янка, – то она не считала должным даже чайку поставить. Мы ей: «Иди, чайку поставь, по-женски» – «Иди сам поставь!» – и иногда это все смешно было, но иногда очень сильно доставало. Был такой случай, сразу после Нового года... Новый год с 87-го на 88-й мы праздновали у Игоря Федорыча: Янка, Игорь Федорыч, я и моя первая жена Оксанка. Я приехал записывать свои первые альбомы, мы стали праздновать Новый год, и праздновали его с такой силой, что просто – ой! Была очень большая проблема купить водку в то время. И уж 31-е число, часа четыре после обеда, а у нас еще ничего нету, – бутылки пива купить не можем! Все, народ обезумевший носится… А у Егора был такой одноклассник, Сережа Домой,* и он работал очень блатным человеком: он принимал посуду пустую, рядом с пивной точкой. И мы поехали к нему, – может, чем-то поможет. Приехали туда, в этот частный сектор, и он нам действительно помог, мы купили пару литровых бутылок водки и чуть ли не ящик «Адмиралтейского» пива питерского, каким образом его в то время занесло в Омск – непонятно. И так мы навстречали Новый год, что – я помню, Игорь Федорыч очень дорожил пластинкой «Never Mind The Bollocks» и мы все под нее плясали-танцевали, но в конце вечера ею уже просто кидались, как таким диском летающим. Потом ночью Янка решила проколоть нам уши, и у меня до сих пор эта дырка, – причем, очень криво так проколота, – не снизу, а чуть в бок, потому что Янка тоже была немножко в подпитии, и толстой сережкой, с толстым цевьем, без наркоза, с хрустом проделала дырки. И мы потом с Егором ходили, – у нас было по серьге с таким дешевым блестящим камнем, с алмазом таким. А новогодний подарок Янки представлял собой… Там был такой магазин в Омске, «Юный Техник», где кроме всяких юных технических причиндалов продавались разные отходы производств, не кондиция всякая. И какая-то фабрика, которая выпускала искусственные шубы, стала из отходов от этих шуб делать маленьких Чебурашек – совершенно жутких, они были всяких разных цветов, какие обрезки меха были, – из таких и шили. И вот Янка подарила мне такого Чебурашку, ядовито-синего цвета и с красными глазами. Его, монстра такого, дарить надо было неожиданно, подсовывая жертве под нос – можно было фильм ужасов снимать с этими Чебурашками. Она долго выбирала подарок, коварно улыбаясь. Ну, и вскоре после этого Нового года мы приступили к записи альбома. Распорядок был такой: с утра просыпаемся, завтракаем рано утром достаточно и начинаем работать. Потом только ужинали, часов в десять-одиннадцать, когда соседи уже начинали колотиться. К этому времени жутко голодные уже, дело к концу идет, мы, значит: «Янка, давай на кухню, чего-нибудь там сотвори…» – «А я есть не хочу!» – «Ну ладно, ты не хочешь, – мы хотим есть!» – «Ну, хотите – идите, готовьте» Ну, думаем, собака! Заканчиваем записывать через часок: «Значит, ты есть не хочешь?» Она: «Нет-нет, не хочу...» А ясно, что тоже голодная, только ленивая. Мы идем на кухню, берем, режем колбасу, жарим целую сковородку этой колбасы с яичницей, такой роскошной, душистой: «Ну, Янка, то есть ты точно есть не будешь?» – а та уже сглатывает слюну, но – «Нет, не буду». Мы садимся, громко похваливаем нашу еду, типа: «Зря ты, Янка, отказалась! Еле влезает, – а что делать? Не выкидывать же!» Кое-как умяли эту сковородку: «Ну а чаек-то будешь?» «Чаек буду» – мрачно так. Приходит на кухню, мы так, сыто отрыгивая, сидим, чайник поставили… А там такая картина: сбоку окно, стол стоит, здесь сидит Егор, здесь я, а тут, с торца, Янка села и наливает себе такого крутого кипятку. Сидит, глаз не поднимает, видно, что все у нее клокочет, и она так, ложечкой чай мешая, и говорит: «В Америке есть такие люди, – ковбои называются...» Мы с Егором переглянулись, думаем: ну, с голодухи-то у бабы крыша поехала! А она сидит: «Есть такие люди, ковбои называются. Так вот, они делают так!» – хватает кружку и плещет нам кипяток в лицо! Но в лицо не попадает, а выплескивает это все на шторы, – а на нас не попало ни капли! И мы просто с диким хохотом падаем под стол. Потому что она долго думала, как отомстить этим двум наглым харям, и, увидев кружку кипятка, поняла, какова будет месть, и смаковала ее, не торопясь, и просто так плескать она не хотела, она хотела еще и со вступлением с красивым, – все должно было быть классно, но она просто в нас не попала! И это был такой удар, что она даже чай пить не стала, а ушла просто спать. И вот в этом – вся Янка, в таком вот умении. Янка вообще всегда ходила в феньках до локтя, и это тоже, по-своему, забавно был, потому что феньки, как правило, дареные: очень часто во время концерта человеку хочется сделать певцу приятное, – и он что-нибудь дарит. Раньше, как правило, дарили чего-то такое – кто феньку, кто кассету, кто еще чего-нибудь. Так всегда было и есть, мне, правда, последнее время стали дарить цветы почему-то, меня это настораживает, наверное, дело уже к возрасту идет, как Кобзон какой-то получаюсь. А раньше, помимо того, что просто приятно, когда тебе феньку дарят, но еще и такое значение они имели, что когда встречаешься с незнакомым человеком, смотришь на руки: «О! Да ты Юльку Шерстобитову знаешь!» – виден же ее стиль, можно просто так опознавать. А Янка отличалась тем, что, благодаря лени, в блюдце с бисером ей всегда было лень искать бусинки даже не то, что одного цвета – одного размера. И она плела феньки, как Бог на руку положит – какие бусины попадались, те и брала. И поэтому они получались у нее ужасно кривые: там и здоровые бисеринки, и мелкие, и все вместе. А человек не носит же свои феньки, он их дарит. И я вот плел, как мне кажется, очень красиво, Юлька вообще классно плела. И получалось, что Янка ходит сама в классных, красивых феньках, которые мы ей подарили, а нам она от всей души, очень долго и кропотливо плетет такого уродца, совершенно кривого, немыслимых цветов, и мы, из уважения к ней, из любви должны были это все носить. Сейчас это трудно представить, конечно, я думаю, таких «мастеров» как она, уже не осталось, поэтому кажется, что – ну вот насколько может быть ужасной фенька? А там прям страшно было! Вот такой был даже в этом у нее подход… Она, насколько я помню, не красилась никогда вообще. Как-то раз попыталась подкраситься к празднику какому-то, но все посмотрели и сказали типа «смой». Как-то |