Он говорит : "Ты помнишь". Я глухо смеюсь осипшим голосом. Как могу я не помнить - память моя сотни раз встрепетнулась от мысли, пробежала по несбывшимся фото, замерла и, злобно скуля, поползла дальше. Как могу я не помнить? Дым рассеевается в запертом воздухе, я шагаю из окна в балкон и долго-долго смотрю на колесо, повисшее на проводах. Память моя - осколки фраз, лёгкие жесты в холодном воздухе, редкие смешки, тясячная секунды на кончике ресниц, скомканный исписанный лист, спрятанный за сундук, пустая пачка под матрасом.
Она сидит на краешке кровати, я сбитым шёпотом говорю о том, что остался месяц и 22 дня, об углях, отражающих звёзды, о мальчике на втором этаже, о В., о дожде. Молчу о 25 страницах печатного текста, о синей светящейся вывеске над подъездом в ночи, о трещине на пронзительно белом потолке, о судороге в левой. В какой-то момент её слеза срывается и медленным зигзагом пачкает простынь, закусывается моя губа, и мир расходится пропастью под жаркой лопаткой. Мы считаем дни, глухо смеёмся, пропахшие дымом, и, кажется, она невольно берёт моё неделимое прошлое на свои загорелые плечи. И взять бы да вырвать бы из рук, стереть слезу, крикнуть отчаянно, крикнуть нервно : "Не трожь! Не трожь, моё!", но голова её, словно срубленная, падает мне в дрожжащий бок, и ни одного звука не срывается с засохших губ.
А лист лежит и лежит скомканный за сундуком. И чему гореть в нём, да только тому, что которую ночь подряд руки её засыпают точь в точь моим рёбрам в такт.