Это не моя история. Это история, рассказанная за бутылкой джина на одном из день рождений. Приятелям очень хотелось, чтобы он немного развеялся, и когда мы оба уже не помнили имени именининика, он откупорил новую бутылку, сел рядом и начал говорить...
Когда я увидел её, я понял, что родился. И мой первый крик был нашим рукопожатием.
Труденее было, чтобы она это поняла. Её глаза меняли свой цвет чаще, чем падали снежинки, застревавшие в её ресницах. Её тело было упругим как вода, а волосы пахли свежей еловой стружкой.
Через месяц у меня была работа, через два - квартира, а она всё ещё принюхивалась к попутному ветру, готовая раствориться в нём и оставить меня одного. Она состояла в равных долях из речного ветра и искренности ребёнка. А я просыпался с мыслью, что увижу её, прижму к себе, и сверну шею - если захочет уйти. Через два дня после своего день рожденья я сказал, что достоин быть большим, чем просто очередной любовник. Она долго молчала, а потом сказала, что если мне хочется ходить под водой в безумных глубинах, то я могу попробовать жечь листву после штормового предупреждения. Она была хрустально честна, и я ничего так не боялся, как того момента, когда она открывала рот. Никогда не извинявшись, она обвиняла, как будто оправдывалась. В её теле жил жадный спрут тоски, и невозможно было понять, откуда он там, хотя она и говорила о нём тогда, когда ей было действительно хорошо. Через четыре месяца на празднике она взяла меня за душу, уронила её на асфальт и пошла гулять с друзьями, а спустя три дня впервые сказала, что я ей нужен. Я целовал её руки, обнимал, как будто желая сломать её позвоночник, и тихо говорил ей, впервые для себя, то, о чём кричат те, кому, на самом деле, нечего сказать. Она положила голову мне на плечо и впервые не вырывалась, не убегала, была тиха и нежна, как ранняя осень.
Моя. Ещё чуть-чуть, и она сама откроет мне калитку, в которую безуспешно ломолись те, чьи имена были нам обоим известны, а потому абсолютно безразличны.
Мои друзья сидели и пили, а я стоял и видел лишь её, и был счаслив своей глупостью. Перед сном я разглядывал своё тело и лишь по следам её губ и рук убеждался, что она плод чужой любви, а не моей больной фантазии. Я говорил ей, что люблю, лишь когда понимал, что иначе лопну, и тысячи моих безобразных ошмётков будут ей об этом кричать со всех сторон. Я целовал её, как другие рвут добычу - зубами, с силой голодного зверя.
Она почти не звонила сама и исчезала на несколько дней, как другие выходят покурить.
Но она так и осталась непостижимой. Я стоял, удерживая дверь, а она ушла через крышу. О том, что она умерла, я узнал через два дня. Она подскользнулась, танцуя, на синем кафеле. Наверное, было безумно красиво - красное на синем, как её любимое платье, отделанное кружевом.
Я не верил, я пришёл в морг. Она спала, я решил забрать её из серо-зелёного в светло-синий, где нет запаха мха и осклизлой смерти, пока она не проснулась... На похоронах я не был. Отец примотал меня к кровати простынями и армейским ремнём. Я не был безумен. Я сам попросил об этом. Мама плакала.
Всё бессмысленно. Я надеялся, что она будет сниться мне, мерещиться на перекрёстках. Но она молчала. Я обезумел, как птица, у которой отняли последнего птинца. Даже сбитая машиной она продолжает кричать и хлопать крыльями.
Воспоминания не дают утешения. Не познанная тайна её изменчивых глаз так и осталась торчать во мне гвоздём без шляпки. А разгадку теперь украшают пластмассовые цветы и оградка из чёрных воронов. Мне сказали, что постепенно боль утихнет. Причём здесь боль? Что могут знать слепые о свете, а глухие о танце.
Она не была лучше, она не была красивее, но теперь её нет, и мои руки пусты, и чувство, схожее с чувством наркомана, как отзвук угасшей мелодии, когда уже закрыли пианино. С ней мою душу разрывали Дьявол и Бог, а теперь комната пуста, и лишь на болконе загнивают овощи, которые ещё не знают, что хозяйка не вернётся.
Я родился, когда встретил её, но никто не расскажет, что мне делать теперь.
[показать]