И не говорите, что вам тяжко живется...
11-10-2011 18:41
к комментариям - к полной версии
- понравилось!
Очень любопытное чтиво. Вообще, когда человек пишет о себе, о своем опыте, читать всегда интересно. Не важно кто автор: Довгань, Трахтенберг или как здесь... Рубен Давид Гонсалес Гальего... Кто заинтересуется – в конце поста прилеплена книга.
Черное по белому
(отрывки)
Я – герой. Быть героем легко. Если у тебя нет рук или ног – ты герой или покойник. Если у тебя нет родителей – надейся на свои руки и ноги. И будь героем. Если у тебя нет ни рук, ни ног, а ты к тому же ухитрился появиться на свет сиротой, – все. Ты обречен быть героем до конца своих дней. Или сдохнуть. Я герой. У меня просто нет другого выхода.
* * *
Наутро меня оденут, отвезут в школу. На уроке истории я бодро расскажу об ужасах фашистских концлагерей. Получу пятерку. У меня всегда пятерки по истории. У меня пятерки по всем предметам. Я – герой.
* * *
В детдоме пьянка. Нормальная пьянка, все прилично. Парни пьют водку, закусывают. Это старшеклассники. Быстро зашли после уроков в комнату, сели в углу, оставили кого то «на стреме». Раскрыли консервы, выпили по кругу водки из одной кружки, наскоро закусили.
Внезапно заметили меня. Я лежал под кроватью в противоположном углу комнаты. Тело под кроватью, голова и плечи – наружу, передо мной книга. Читать, засунув ноги под кровать, очень удобно. Никто не потревожит.
– Рубен, ползи сюда.
Я откладываю книгу, ползу. Ползу медленно, но все терпеливо ждут. Подползаю.
– Водку пить будешь?
Вопрос риторический. Все понимают, что водку пить мне еще не положено. Водку пили только после двенадцати лет.
Все смеются. Смеются беззлобно, у всех хорошее настроение.
– Ладно тебе, Серега, оставь пацана в покое. Дай ему лучше похавать.
Серега, безногий парень, делает мне бутерброд из хлеба с колбасой. Чистит для меня дольки чеснока.
Парни допивают водку, прячут пустую бутылку. Закусывают. Я ем вместе со всеми. Хорошо. Всем хорошо. Праздник. Если бы не праздник, никто не заметил бы меня, тем более не стал бы делиться едой. Я – никто, салага.
После водки пьют чифир. Чифир заваривают в большой банке, медленно пьют по очереди. Мне чифир нельзя не только потому, что я еще маленький, – все знают, что у меня больное сердце.
Серега берет кружку из под водки, быстро вскакивает на свою тележку, выезжает из комнаты. Возвращается с почти полной кружкой воды. В одной руке у него кружка, другой он бережно отталкивается от пола. Ставит кружку на пол, достает из тумбочки банку варенья и ложку. Отливает из общей банки с чифиром немного в мою кружку, добавляет варенья. Варенье кладет не жалея.
– Вот, – говорит, – Рубен. Теперь у тебя чай с вареньем.
Парни пьют чифир, я – сладкий чай. Хорошо. Праздник.
* * *
Меня привозят в очередной детдом. Я ползу по коридору, навстречу идет нянечка. В коридоре темно, и она не сразу замечает меня. Когда она подходит совсем близко, то вдруг вскрикивает и отскакивает от меня. Потом подходит поближе, нагибается, чтобы получше меня рассмотреть. У меня смуглая кожа, я побрит наголо. С первого взгляда в полумраке коридора можно разглядеть только глаза, большие глаза, висящие в воздухе в пятнадцати сантиметрах над полом.
– А худющий то какой. Кожа да кости. Как из Бухенвальда.
Я действительно не очень толстый. Там, откуда меня привезли, не очень хорошо кормили, к тому же я плохо ел.
Она уходит. Возвращается через пару минут и кладет на пол передо мной кусок хлеба с салом. Я вижу сало первый раз в жизни, поэтому сначала съедаю сало, затем хлеб. Мне вдруг становится тепло и уютно, и я засыпаю.
* * *
Я – в своем последнем и самом лучшем в мире детдоме. Передо мной завтрак: немного картофельного пюре, половинка помидора, булочка с маслом и чай. Я точно знаю, что сегодня не праздник, но почему тогда дали картофель? Я пробую чай – он сладкий. Свежий помидор – вообще деликатес. Я съедаю все и понимаю, что мне фантастически повезло, я попал в рай.
* * *
Страну эту полагалось ненавидеть. Так было принято. Ненавидеть следовало все капиталистические страны, но Америку особенно. В Америке жили враги, буржуи, пьющие кровь рабочего класса. Американский империализм готовил для нас атомную бомбу. Рабочие в Америке постоянно голодали и умирали, перед посольством Советского Союза в США нескончаемым потоком лилась очередь желающих сменить гражданство. Так нас учили, мы верили.
Я Америку любил, любил с девяти лет. Именно в девять лет мне рассказали, что в Америке инвалидов нет. Их убивают. Всех. Если в семье рождается инвалид, врач делает ребенку смертельный укол.
– Теперь вы понимаете, дети, как вам повезло родиться в нашей стране? В Советском Союзе детей инвалидов не убивают. Вас учат, лечат и кормят бесплатно. Вы должны хорошо учиться, получить нужную профессию.
Я не хочу, чтобы меня кормили бесплатно, я никогда не смогу получить нужную профессию. Я хочу укол, смертельный укол. Я хочу в Америку.
* * *
Я слушался старших, всегда слушался старших. В конце каждого учебного года мне торжественно вручали почетную грамоту «За отличную учебу и примерное поведение». Учился я действительно отлично, а термин «примерное поведение» означал, что я никогда не спорил с преподавателями. Общаться с учителями было легко – они всегда несли полную чушь. Часами нам рассказывали о совершенно ненужных и бесполезных вещах. От нас требовали пересказывать все это на уроках. Память у меня была хорошая, пересказать урок я мог запросто. Учителя думали, что я очень стараюсь. Странные люди. Мне нравилось учиться в школе, там все было понарошку. Нам давали книжки с красивыми картинками, тетради в линейку и клеточку. Это была такая игра – школа. Я играл в нее с удовольствием.
Но слушаться надо было всех старших. Труднее всего было слушаться нянечек. То, что написано в умных книжках с красивыми картинками, их не интересовало. Выученное наизусть стихотворение Пушкина или математическая формула не меняли ничего. От меня требовали одного – как можно меньше обращаться за помощью. Примерно с пяти лет мне говорили, что я очень тяжелый, потому что много ем. «Все жрет и жрет, а нам носи. Совесть совсем потерял. Нарожали негры, теперь таскай его всю жизнь. Нам то что мы, русские бабы дуры, добрые, вот и терпим от них, заботимся. А родители их умные, уехали в свою Африку». И так изо дня в день, бесконечно, я слушал про их доброту и жалость и про моих чернокожих родителей. Немного смешно, но текст этот мне приходилось слышать во всех учреждениях Советского Союза, в детдомах, больницах, доме престарелых. Словно читали его по неведомой таинственной шпаргалке, как школьный урок, как заклинание.
Я старался как мог. Но все, что я мог, – это меньше есть и пить. Как жить совсем без еды, я не знал. Спросить было не у кого. У учителей спрашивать не имело смысла, они были ненастоящие, им не приходилось выносить за нами горшки. От нянечек я знал, что работа у учителей гораздо легче, а зарплата – выше. С точки зрения нянечек, платили учителям ни за что. В этом я с нянечками соглашался полностью. Рассказывать сказки из красивых книжек легко, выносить горшки тяжело. Это я понимал хорошо.
Но от учителей иногда тоже была какая то польза. Добрые учительницы приносили мне из дома книги и журналы. В одном из женских журналов я вычитал про диету. Чтобы не толстеть, нужно было исключить из рациона мясные и мучные продукты. Я перестал есть хлеб и макароны. Мясными продуктами нас баловали не часто, но изредка давали котлеты. Отказаться от котлет было трудно, но я смог. Мне помогла умная книга про разведчиков. В этой книге говорилось, что настоящий мужчина должен тренировать силу воли каждый день. Я и тренировал. Сначала очень хотелось есть, потом привык. Когда нам приносили еду, я автоматически выбирал то, что есть можно, и ел, если мог. Чаще всего приходилось ограничиваться компотом и парой ложек каши. Настроение у меня улучшилось. Теперь я делал все правильно, только все время хотелось спать, а в школе к третьему уроку я переставал соображать, голова кружилась. Несколько раз я терял сознание прямо на занятиях.
В тот день у меня заболел живот, и я не успел доползти до туалета. Нянечка отнесла меня в туалет, положила на пол и стала воспитывать. Она орала на меня, говорила, какой я плохой, повторяла про «черножопую суку», про то, как они все обо мне заботятся, какой я неблагодарный. Я молчал. Говорить что нибудь было бесполезно. Подобная история повторялась не в первый раз. Плакать и просить о снисхождении было бессмысленно, все слова разбивались о единственный довод – мои испачканные штаны. Она орала все сильнее и сильнее, наклонялась ко мне, трясла обвислыми щеками, брызгала слюной. Я молчал. Что я мог сказать? Она действительно была права. Я был слишком толстый и все время думал только о еде. К своим одиннадцати годам я весил уже почти семнадцать килограммов. Я не мог оправдываться. Я и сам ненавидел себя за слабость. Два дня назад я съел котлету. Я не хотел ее есть, действительно не хотел. Я думал, что только понюхаю, потом откусил кусочек. Так и не заметил, как съел всю.
Я молчал. Тогда она сжала мою голову жирными пальцами и стала тыкать меня в грязные штаны.
– Молчит и молчит. Хоть бы слово сказал. Проси прощения, обещай, что больше так не будешь. Говори хоть что нибудь.
Она тыкала меня носом в говно и повторяла уже тихо: «Говори, говори, говори». Что я мог сказать? Я прекрасно понимал, что все, что от меня нужно, это не какие либо слова – все слова я уже перепробовал. Нянечка хочет, действительно хочет только одного: чтобы я научился сам ходить в туалет. Пообещать этого я не мог, поэтому и молчал.
– Говори, говори, говори. Будешь говорить, будешь? – повторяла она монотонно. «Говори, говори». Как в фильме про войну, в котором немецкий офицер допрашивал храброго русского разведчика. Немецкий офицер. Немец.
Внезапно из меня вырывается простая немецкая фраза: «Русиш швайн».
– Ду бист русиш швайн, – кричу я в отчаянной наглости. – Ду бист русиш швайн. Русиш швайн. Русиш швайн. Русиш швайн. Правильно твоих родителей немцы расстреляли. И тебя надо бы расстрелять.
Это слова, всего лишь слова. Но они действуют. Женщина теряется. Ребенком она пережила немецкую оккупацию, послевоенный голод. Я знаю, что бью по больному.
Я привык к своей инвалидности. Только иногда на минуту появляется непреодолимое желание встать на ноги. Желание это, как правило, всплывает спонтанно, откуда то из глубины животного нутра. В тот момент мне сильно сильно захотелось взять острый нож в правую руку и бить лезвием в ее толстый живот. Бить и бить. Распороть ее всю, хотелось мстить.
Я заплакал. Плакал и кричал. Кричал в рожу этой глупой бабе несправедливые и гнусные вещи. Кричал матом, стараясь задеть ее побольнее.
Мимо проходила учительница. Зашла на крик, увидела меня, лежащего голым на цементном полу в говне и слезах. Поняла все, подняла шум. Добрые взрослые умыли меня, отнесли в постель. Пришла медсестра со шприцем.
– Успокойся, мальчик, все будет хорошо. Сейчас я сделаю тебе укольчик, ты заснешь.
– Уйди от меня, сука, тварь. Ты русская. Я тебя ненавижу. Я всех русских ненавижу. Фашисты, сволочи. Укольчик? Давай сюда укол, только не такой, а настоящий, чтобы умереть навсегда. Я – черножопый, вы – русские. Тогда убейте меня и не мучайте. Вам даже яда для меня жалко. Вы хуже фашистов. Фашисты всех инвалидов убивали, а вы издеваетесь.
Мне делают укол. Я ору и ору. Рассказываю все: про диету, про то, что я толстый. Обещаю им, что больше никогда ничего не буду есть. Учительница и медсестра слушают меня, не понимая. Пытаются успокоить.
Укол подействовал. Я быстро заснул и проспал до середины следующего дня. На душе было хорошо и спокойно. На обед дали котлету. Я решаю есть все. Ем котлету, съедаю борщ с хлебом. Пусть я буду толстым, пусть. Мне уже все равно….
* * *
В дом престарелых привезли новенького. Крупный мужчина без ног сидел на низенькой тележке. Уверенно огляделся и медленно въехал в помещение. Сориентировался сразу, без подсказки. Не спеша объехал весь наш трехэтажный дом, помещение за помещением. Начал со столовой. Было время обеда. Посмотрел, чем кормят, невесело усмехнулся, есть не стал. Поднялся на лифте на третий этаж – этаж смертников, отделение для доходяг. Без паники и суеты заглядывал в каждую комнату, не зажимал брезгливо нос, не отворачивался от правды. Увидел беспомощных стариков, неподвижно лежащих на кроватях, услышал стоны и крики. К вечеру вернулся в отведенную ему комнату, лег на кровать.
Хорошая комната на втором этаже. С одним соседом. На двери красивая табличка с надписью «Здесь живет ветеран Великой Отечественной войны». Нормальные условия для жизни. Можно три раза в день посещать столовую, есть то, что дают, по вечерам вместе со всеми смотреть телевизор. Положенная часть пенсии с лихвой покроет нехитрые потребности пожилого человека – сигареты, чай, печенье. Если захочется, никто и ничто не помешает покупать водку и пить ее на пару с соседом, вспоминать прошлое, рассказывать друг другу о том, какими они были раньше, как воевали и побеждали, всегда побеждали. Можно до тех пор, пока остаются силы в руках дотолкать свою тележку до туалета, пока рука держит ложку, пока хватит жизни ежедневно бороться за право считать себя человеком.
В тот вечер водки у них не было. Сосед попался добродушный. Уже смирившийся с казенной жизнью, тихий старичок весь вечер и половину ночи слушал рассказ новенького. Безногий четким командирским голосом подробно описывал всю свою жизнь. Но о чем бы ни начинал он рассказывать, все сводилось к одному – на войне он был офицером дальней разведки.
Офицеры дальней разведки. Проверенные, смелые бойцы, лучшие из лучших, самые самые. Элита. Через минные заграждения пробирались они на вражескую территорию, уходили в глубокий тыл. Возвращались не все; те, кто возвращался, шел в тыл врага снова и снова. На войне как на войне. Они не бегали от смерти, ходили на задания, делали что прикажут. Смерть не самое худшее, что может случиться с человеком. Боялись плена – позора, унижения, беспомощности. Пленных и раненых в дальней разведке не было. По инструкции человек, замедляющий передвижение группы, должен был застрелиться. Правильная инструкция. Смерть одного лучше смерти всех. Один убивал себя, остальные шли дальше – выполнять задание, бить врага. Мстить за свою страну, за погибших друзей, за того, кто добровольно ушел из жизни ради общего дела. Если ранение было настолько тяжелым, что солдат не мог застрелиться сам, рядом всегда был друг, вынужденный помочь. Настоящий друг, не трепло, не собутыльник или просто сосед по подъезду. Тот, кто не предаст, поделится последним куском хлеба, предпоследней пулей.
Офицер все рассказывал и рассказывал. Про то, как подорвался на мине. Как просил друга: «Застрели». Несчастный случай произошел недалеко от границы, друг дотащил его до своих, десяток километров – не глубокий тыл. Как боялся всю жизнь быть в тягость, работал в артели, шил мягкие игрушки. Женился, вырастил детей. Дети хорошие, только не нужен им уже безногий старик.
А под утро офицер перепилил себе горло перочинным ножиком. Долго пилил. Маленький тупой ножик. И ничего не услышал сквозь чуткий старческий сон его сосед бедолага. Ни звука, ни стона.
Умер офицер дальней разведки. Умер правильно, по Уставу. Только не было рядом друга, настоящего друга, который выкурил бы с ним последнюю сигарету, дал пистолет и отошел тактично в сторону, чтобы не мешать. Не было друга рядом, не было. Жаль.
вверх^
к полной версии
понравилось!
в evernote