Песня не прощается с тобой.
«Песня остается с человеком» муз. Островский А., сл. Островский С.
Однажды, в своей многотрудной жизни, мистеру Мак-Кензи довелось подрабатывать перевозчиком душ через черные воды Стикса. Правда, некоторые утверждают, что ничего этого не было на самом деле или нет. Мак-Кензи просто задремал в своем знаменитом кресле-качалке, терпеливо слушая оперу Кристофа Велебальда Глюка «Орфей и Эвредика».
Во-всяком случае, по долгу службы мистер Мак-Кензи должен был держать в одной руке весло, которым управлял ладьей, а в другой, список Книги Судеб, по которой необходимо было сверять начилие перевозимых полупрозрачных пассажиров.
Править надо было очень осторожны, не брызнув ни единой каплей ни на перевозимых, ни на себя самого. Черная тяжелая вода Стикса разъедала все не хуже концентрированной серной кислоты!
Правда, мистер Мак-Кензи всегда невнимательно относился к инструкциям, так что в опасных свойствах черной воды убедился на собственном опыте, маясь в течении недели с перебинтованной рукой. Да и что такое Книга Судеб представлял он себе весьма смутно и часто называл список этот, Библией, к немалому, надо сказать, удивлению пассажиров: что такое Книга Судеб, они знали, а вот что такое Библия — нет.
— Амулий!, — выкрикивал перед отплытием Мак-Кензи имена перевозимых, водя пальцем по странице Книги Судеб и с трудом выговаривая непривычные имена.
— Я! — бодро откликалась душа.
— Который, — вяло откликнулась тучная душа, пристроившаяся на носовой скамье ладьи, — два их тут!
— Понтийский!
— Ну, я, — также вяло обронила душа весьма тучного человека в полинялом, застиранном хитоне.
— Асил!
— Нет его!
— Чего так?!. — опешил, не привыкший к неувязкам Мак-Кензи
— Так он же — бог, ему не положено! — ответили откуда-то из середины ладьи
— А в список зачем внесли?!. — недоуменно переспросил Мак-Кензи.
— А его пожизненно занесли, чтобы, значит помнили все.
— Ааа, — протянул Мак-Кензи, хотя ничего так и не понял.
— Эсхил!
— Я!
Перекличка шла своим чередом, и уж почти закончилась, как вдруг Мак-Кензи понял, что именно его беспокоит: на ладье сильно пахло давно немытым человеческим телом. Мак-Кензи всегда невнимательно относился к инструкциям, но один раз, в присутствии грозного начальника в черном хитоне эти пергаменты прочитать его все же заставили. Кроме того, суровый дядя с рубленым лицом настоящего древнего героя, выписал некоторые из них на отдельные таблички, которые развесил специально для забывчивого перевозчика на берегу, прежде чем уйти в отпуск. Вот, одна из них:
После смерти души умерших не пахнут.
Нету у смерти вкуса иль цвета и запаха.
Коль средь мертвых увидишь живых —
Их прочь ты гони рукой полновластной.
Так вот: в ладье стоял запах давно немытого человеческого тела. Мак-Кензи осмотрел грозным, как учил его работодатель, взглядом лодку и увидел прячущегося за полупрозрачными спинами перевозимых душ грязного юношу с некоей штуковиной в руке, явно предназначенной для извлечения звуков. Юноша был довольно толстенький, и пухлощекий. Голову его венчал засохший лавровый венок. Мак-Кензи внутренне содрогнулся: он уже имел возможность ознакомится с образцами местного музыкального и песенного творчества, поскольку петь в пути через черные воды Стикса порывалась чуть-ли не каждая вторая душа, воспевая свои подвиги и оплакивая оставленную жизнь и море несчастий, пережитых ею там. Увидеть, а главное услышать это еще и «вживую»?!. Нет уж, увольте!
— Ты кто?!. — по настоящему грозно вопросил Мак-Кензи.
Юноша понял, что его увидели, точнее, учуяли и уже не прячась, приосанившись и гордо поднял голову и ответствовал (именно, ответствовал, другого слова и не подберешь):
Орфей я, славной Эллады певец!
Птицы и звери мне внемлют
И боги гнев буйный смиряют,
Внемля Орфея стиху простодушно!
Тут юноша с размаху зацепил несколько струн на своем музыкальном инструменте и абсолютно немузыкально, но достаточно громко начал декламацию. Судя по выражению лиц, перевозимые души тут к ужасу перевозчика настроились на лирический лад. Самих слов Мак-Кензи разобрать не успел: он зачем-то зажмурил галаза и заткнул уши, побросав на дно лодки и книгу и весло кормчего. Души в ужасе застонали, видя подобное кощунство. По ладье прокатился беззвучный и потому слышный даже Мак-Кензи шепот:
Сколь совершенно искусство Орфея,
Потрясло перевозчика душ бессердечного даже!
Мак-Кензи этим шепотком проняло до самых кончиков души, если таковые, конечно имеются. Застонав про себя, он плюхнулся на кормовое сидение в полном отчаяньи. Вдруг, неожиданно для себя самого, набрав полные легкие спертового подземного воздуха он немузыкально заорал, отделяя строфу от строфы и стараясь не сбиваться с ритма:
Прекрати свои стоны, певец бессердечный
Нестерпимы твои вопли для уха людского,
Не смогут и боги стерпеть твоих жалоб!
Поплывем мы с тобой через черную реку,
Лишь струн своих… сладкогласных не трожь!
Где-то в глубине старой темной пещеры тяжело плюхнулся в реку валун, потревоженный громогласной декламацией Мак-Кензи. Полупрозрачные души в свою очередь, опять плюхнулись на дно ладьи, так что над сказмейками остались торчать одни полупрозрачные зады:
И боги гнев буйный смиряют,
Внемля Орфея стиху простодушно!
Бормотал в голове назойливый шепоток. Пассажиры были явно в полном восторге от этого стиха. Юноша покраснел от смущения. Триумф явно льстил его авторскому самолюбию. Мак-Кензи, обалдевший от того, что сам заговорил этим возвышенно-завывающим штилем, окончательно стушевался и даже умудрился покраснеть от волнения. Воспользовавшись минутной передышкой триумфа певца, он сумел таки взять себя в руки:
— Все, хватит, все молчат, а то никуда никого не повезу! — рявкнул Мак-Кензи.
— Но, так не пойдет… я еще должен спеть тебе про Эврдику, — запротестовал юноша, сбиваясь с возвышенного бряцания.
— Н…нет, не надо, пожалуйста не надо, — тут же сменил тон, заикаясь от воспоминания пережитого ужаса, зачастил Мак-Кензи, — про Эвридику все знают: ее укусила змея… я ее перевозил недавно, — Мак-Кензи еще раз содрогнулся, вспомнив, как это было. Дело в том, что женский плач вообще был не переносим для него, а эта душа, умудрилась плача, навзрыт читать строфы «о змее ее укусившей и возлюбленном юноше со сладкоголосною лирой, ей предназначенном». В тот день, Мак-Кензи твердо решил что до отпуска не доживет и положил на стол начальства заявление об увольнении. Начальник, кажется, кто-то из полубогов — на вид, суровый мужчина лет тридцати с изрезанным мужественными морщинами лицом, впервые за все время их знакомства усмехнулся и дал Мак-Кензи отгул на два дня. И вот, теперь этот Орфей… увольнятся надо, увольнятся отсюда! Еще одна такая «песня» и его, Мак-Кензи точно повезут самого на черной ладье как пассажира.Весь остаток пути, души роптали на «жестокосердого Харона кормчего душ неутешных, что не дал насладится искусством живых в последнем печальном пути…», но Мак-Кензи был суров и непреклонен: еще одна такая «песня» и своды пещеры точно обрушатся, тени бесплотные под собой погребая.
— Клянусь чешуей Посейдона, Бородой Зевса и медным щитом Ареса, такое я вижу впервые, — захохотал его начальник, увидев процессию, в хвосте которой плелся Мак-Кензи, с самым решительным лицом, намереваясь сдать с рук на руки злосчастного пассажира из мира живых.
— Ты зачем его сюда привел?!. — отсмеявшись и посерьезнев спросил Мак-Кензи
Танатос[2]. Черный плащ на его спине угрожающе топорщился, словно под ним прятались огромные и такие же черные как и сам плащ крылья, вот-вот готовые распахнутся, но если их кто и видел, то уже никому из живых об этом рассказать не мог. Мало кто знал об этом, но когда Танатос поднимал свои крылья, то либо убивал тех, кто на них смотрел, либо переносил этого человека во времени и пространстве. Именно на этих крыльях и перенес Танатос Мак-Кензи (или как его здесь называли, Микензия) в Аид, когда Харону срочно пришлось уйти в отпуск за свой счет.
— У тебя, что, нарушений мало? Хочешь зарплаты лишится?!. У тебя итак за прошлый раз два
сестерция[3] уже вычли! — сурово продолжал бог смерти, помахивая, словно дирежерской палочкой снятым от волнения с пояса огромным черным мечом, больше по своим пропорциям, похожим на лопату.
—
Таланта[4], два таланта, а не сестерция, ты уже совсем запутлся в этих Римлянах и Греках… и, вообще, Танатос, — умоляще взглянул на начальника Мак-Кензи, — ну он же нам всю пещеру бы своим пением развалил, если я его перевезти отказался. Ты бы слышал этот вой! Точно тебе говорю — вылитый террорист, ну придумай ты чего-нибудь!
— Ладно, — смягчился бог смерти, — раз сам его привел, то и отведешь его сам к Аиду, не обратно же его вести?!. К судьям его все равно бесполезно — он же еще живой, значит у них на него дело еще не заведено… Ладно, веди к Аиду. Только, мимо Цербера веди его сам! Я не нанимался!
Мак-Кензи только кивнул. На самом деле, такого пса, которого описывали в виде трехголового монстра с ошейником из змей не существовало. Кербер — это была должность, а не имя. Змеи, скорее символизировали склочность характера стража приемной хозяина подземного царства. Танатос, вечно отыскивал на эту должность самых стервозных девиц из всех времен и народов. Сейчас на этой должности состояли три сестрицы из родной сердцу Мак-Кензи, Америки, которые всю свою жизнь провели в непрерывной ругани между собой и своими соседями. Они беспрестанно с кем-нибудь судились, ругались или ссорились и в конце-концов, так поднаторели в этом, что Аид уволил свою прежнюю косоглазую секретаршу, бывшую во времена Она жрицей в каком-то захолустном храме и посадил на ее место этих трех сестриц. Правда, предварительно он превратил их в маленьких острозубых собачек.
— И мне польза и им перевоспитание, — приговаривал он после этого. В последнем, то есть в перевоспитании, Мак-Кензи не был уверен. Кажется, речь шла о трех престарелых сварливах сестрах, живших в соседнем с Мак-Кензи округом.Даже оказавшись в собачьем обличии, эти сестрицы кусали все, что шевелилось в радиусе ста локтей вокруг приемной Аида. Причем они не делали различия между богами, керами, призраками или мертвыми душами. Теперь уже никто без подачки для кербера (астральной или явной) и важного дела сюда и приходить не решался, даже сам Танатос.
— Пошли, раз уж пришел, — вздохнул он, трогая за плечо юношу и морщась от запаха. Так пахли бродяги, забредавшие летом на их ферму. Они часто просились переночевать в сарае или стогу сена, но супруга его, опять же из-за запаха, как правило не разрешала: на улице тепло, а сено после этого никакая уважающая себя лошадь, есть не будет.
— Веди меня, о Харон бессердечный! — встрепенулся юноша. Мак-Кензи на сей раз сморщился как от зубной боли: эта поэзия меня скоро доконает!
— Пошли, пошли… ты что, совсем не моешься?!.
— С тех пор, как умерла Эвридика, нет. Я не хочу потерять ни малейшей крупицы памяти о ней! — громогласно возвестил Орфей, потрясая лирой и явно намереваясь не сходя с этого места сложить новую песню.
— Пойдем, пойдем. Нам еще Кербероса обойти надо будет.
— А он очень страшный… этот Кербер? — Юноша сразу как-то притих, даже ростом стал как-то меньше.
— Да как тебе сказать. Если бы это «он» был — еще ничего, только «он» как раз «она», так что сам понимаешь…
— Понимаю… мой друг женился на одной девушке. Эта девушка была хороша собой, красиво сложена и очень хорошо пела. Но у нее была престарелая мама очень некрасивая и недобрая характером… (тут юноша вздохнул) Быть может, нам удастся умилостивить его… ее нашим… моим пением? — с надеждой уточнил он.
— Это как раз я и хочу проверить. Идем! — Мак-Кензи решительно потянул юношу за полу грязного хитона.Собачек «умилостивлять пением» не пришлось. То есть, едва они дошли до двери приемного кабинета, как Орфей попытался начать новую декламацию без хора (Мак-Кензи наотрез отказался становится хором Орфея, сославшись на полное отсутствие слуха). Собачки, ничуть не смущаясь ужасающими звуками устремились к ним с яростным рычанием.
— Все. Теперь опять неделю на обе ноги хромать буду, — пронеслось в голове у Мак-Кензи. Но болонки замерли, словно наткнувшись на невидимую преграду. Они поводили носами, скулили, переминались с лапы на лапу, но дальше не шли!— Запах, — торжествовал Мак-Кензи! — В Аиде же ничего не пахнет! А эти дамочки ничего в жизни своей не боялись, как только запаха плохо вымытого тела. Старые девы!
Они с Орфеем смело зашагали к дверям кабинета Аида. Ну, не совсем к дверям, скорее, конечно к воротам. На самом деле — этот кабинет был огромным залом, в котором, как в приемные дни, так и в неприемные всегда находился кто-нибудь из свиты Аида. Даже собаки-секретарши не были способны отпугнуть досужих до пересудов
Кер[5] — мужеподобных девиц атлетического телосложения с горбами сложенных крыльев за спиной. А уж
Эриний[6] — тех хлебом не корми, дай поглазеть на новую партию только что прибывших душ. Ведь из разговора с судьями Миносом и Радамантом, можно было легко понять кого и как пугать и мучить!
— Микензий! Опять?!. Ты опять за свое?!. Кто тебе разрешил привести сюда живого человека?!. — проревел Аид, едва завидев на пороге Орфея и Мак-Кензи — мы еще за прошлый раз вычли у тебя из зарплаты два
Навлона[7] — смотри, уволю!
— Таланта, таланта, — поправл Мак-Кензи, — и зовут меня, Мак-Кензи!
— И куда его?!. Ты соображаешь, что ты наделал? Смертного привел в Аид? Да тебя за это не то, что уволить… вот ты привел — ты сам и решай, что с ним делать — а то взяли моду, понимаете на меня все проблемы сваливать!
— Какой красавчик, — хихикнула одна из кер, подбираясь к ним поближе. Не совсем ясно было, что имела в виду эта квадратная девица, но Мак-Кензи на всякий случай спрятал Орфея себе за спину.
С одной стороны, Мак-Кензи чувствовал нехорошее непряжение: всю дорогу он подозревал, что решение проблемы свалят таки на него, Мак-Кензи. Однако, было понятно: Аид чего-то ждет от него, Мак-Кензи, на что-то надеется. То есть, гневаться-то он гневается, но только для виду, показно как-то. Впрочем их, греков этих древних не разберешь: когда гневаются театрально, когда по-настоящему. Все они, актеры, одним словом.
— И, вообще, никакой я не Микензий, Мак-Кензи я, Мак-Кензи, — буркнул мистер Мак-Кензи, чтобы выйграть время.
— Ты как со мной разговариваешь?!. — начал бушевать Аид, вполне понимая намерение Мак-Кензи и давая ему время обдумать ситуацию, — скажу кера смердячая, будешь керой!
— Это что, наезд или повод для драки, — осведомилась одна из мужеподобных девушек, стоявших недалеко от трона
Гадеса[8], — и, потом вы сами всюду понавешали ретр, о том, что Аид и существа его населяющие, не пахнут. Разве не так?
— Извините, это к слову пришлось, — извинился Аид.
Пока шла вся эта любезная перепалка, где-то на краешке сознания у Мак-Кензи между тем забрезжила мысль, что где-то он уже где-то слышал завывание, подобное тому, которое изливал на благодарных своих слушателей Орфей. Вместе с этим ощущением появилась надежда: решение есть, нужно только поднапрячь мозги! Вот только где… где он это слышал? Ну, пусть не совсем это завывание, но что-то похожее, знакомое до боли…
— А Эвиридику куда?!. Она ж бедная, без него не сможет, — с жалостью всхлипнула
Персефона[9]. И тут Мак-Кензи вспомнил, где он все это слышал: опера. Не просто, опера, а Итальянская опера, с настоящими драматическими подвываниями и длинными ферматами в конце арий! Супруга (его, конечно, Мак-Кензи супруга, а не Аида) целыми днями крутила пластинки с Итальянской оперой. Свойство у этих двенадцати дисков было таково, что с семи часов вечера на них были всегда разнообразные записи итальянских
опер[10]. Лишь рано утром и поздно вечером, на них появлялись записи Моцарта, Гайдна, а порой и самого Баха!
— Отправим их в Италию, в будущее… век этак в семнадцатый-восемнадцатый, — выпалил Мак-Кензи.
— Ты точно уверен, что их там не… — нахмурился Аид.
— Точно, точно. Вот увидите, им там будут только рады!
— А они?
— А что они, Гадес? Они там будут как рыба в воде! Слышал бы ты эти длинющие итальянские оперы! Один Клаудио Монтеверди чего стоит! А, ведь это было лишь начало…
— Почему-то не хочется… сколько раз тебе говорить, не называй меня Гадесом, мне это неприятно, — решил всерьез обидется Аид.
— Не буду, не буду, Гадес . А, вообще-то, я Вас тридцать раз просил не называть меня Микензием! Я — Мак-Кензи!
— Ты разницу между гадом и плутом видишь? Я, вот тоже что-то не замечаю, — тихо проговорил всерьез задетый за живое властелин подземного царства, — так, что можешь зватьм еня просто просто: Аид, — со скромным достоинством настоящего властителя и божества закончил он свою мысль. Они оба замолчали.
— Ну, смотри, если что, отвечать тебе придется, — нарушил первым молчание Аид, — обоих отправлять будем?
— Да я и так уже … отвечаю, точнее, слушаю. Спасу от них нет… Ну а отправлять … естественно обоих! Не разлучать же их!
— А она там чего делать будет?!. — забеспокоилась сердобольная Персефона.
— А она будет его музой и… примадонной, — с трудом припомнил полузабытое слово Мак-Кензи.
— По мне, так пусть идут и не оглядываются… только… музой? Примадонной?!. Музы… музы это же, сами понимаете и как на это посмотрит Апполон? — забеспокоился Аид. Мак-Кензи, чуть было не ляпнул, что к тому времени не то, чтобы Апполона, самого Аида самого не будет, но вовремя приумолк, незная, что ответить.
— А мы ничего никому не скажем, — встрял в разговор, невесть откуда взявшийся Апполон и подмигнул совершенно растерявшемуся Мак-Кензи.
— Как?!. — уже начал сердится Аид, решительно не замечая шутливого тона собеседника, — каким это образом, мы им ничего не скажем?!. И кому это, позвольте спросить, им?!.
— Мы придумаем историю, согласно которой, эти двое… будут вознесены на небо. И, как вы сказали? Пусть идут и не оглядываются? На этом и построим сюжет! Микензий, пошли, нам еще легенду написать надо! Как это там у Овидия в «Метаморфозах»: царство Аида мрачное, грозное…
Апполон приобнял за плечи Мак-Кензи, уводя его подальше от грозных начальственных очей.
— Пошли, Микензий! А про оперу — это ты хорошо придумал! Мы все через нее все к людям вернемся: мы же тут почти два столетия голову себе ломаем, как бы нам в будущее попасть… — звенел за дверями удалясь жизнерадостный голос
Мусагета[11]. Ну, нам осталось не так уж много, сам понимаешь: Рим уже основали ну и все такое… а насчет Италии, не уверен, не уверен. Может во Францию? Ну, куртуазный маньеризм, Король-Солнце и все сопутствующее? Все веселее как-то. Ты, говорят, Баха любишь? А Офенбаха, а? Ха, ха, ха! А то у нас все тут такое мрачное, тяжелое, надо бы будет развеять этот сумрак Бронзового Века, ты не находишь?…
— Мак-Кензи я, Мак-Кензи, а вовсе никакой не Микензий… а если нам сделать несколько концовок? Пусть в конце-концов, поломают себе голову: какая из них правильная, а? — вторил ему разошедшийся Мак-Кензи, — а насчет веселья это ты немного того… тиф, холера, казни, интриги…
— Ну это мы «вынесем за скобки», Микензий, — сменив баритон комического героя на великодушный басок, ворковал Апполон.
Аид, дотоле ни разу не пускавший на свое грозное чело и подобия улыбки, усмехнулся услышанному и кивнул своим мыслям. Пухлый ровозощекий юноша в грязном хитоне с грязными разводами на лице, опять приосанился и ухватил наизготовку свой музыкальный инструмент, явно надеясь развеять этот самый сумрак Бронзового Века:
Слава Аиду грозному, мрачному
Чьим именем тяжким как темные воды клянутся…
— Там, там, все там… — замахал руками Аид и обратился к улыбающейся Персефоне: ты Эвридику привела?
— Давно уже! Позвать?
— Да зови уже, — махнул рукой Аид. И это… не забудь ее материализовать. А то сказки эти, насчет того чтоб не оборачиваясь… знаю я этого Мусагета — его хлебом не корми, дай представление из всего устроить. И еще: ты их не отправишь сама? Проконтролируй все там, а то устал я что-то сегодня…
— Отправлю, отправлю, иди. Как Апполон вернется, так и отправлю… и еще, знаешь, милый: говорят, что ты удержал из жалования доблестного Микензия две
лепты[12]…
— Таланта, два таланта, — поправил ее Аид, — верну я их ему, верну. И, пожалуй, еще добавлю… и вообще, если бы платил своим поданным жалование такими мелкими монетками, как эти лепты, то его пришлось бы возить на тележке, как
спартанцам[13].
Тяжело кряхтя, Аид слез с громоздкого и неуклюжего стула с прямой спинкой и шаркая подошвами сандалий ушел в какую-то боковую дверь огромного зала. Свет в зале померк и все начало таять сумраке: красавица Персефона, бог смерти Танатос в черном хитоне, расправивший, наконец свои крылья, полноватый юноша Орфей в грязном хитоне и упавшая на грудь ему рыдающая от счастья Эвридика…
Мак-Кензи вздрогнул и проснулся. Пластинка с оперой Кристофа Велебальда Глюка «Орфей и Эвридика», давно закончилась и игла с шипением бегала около самой этикетки. Впрочем, разбудило его не это шипение, а лай за изгородью. Стряхнув остатки сна, он всмотрелся в дорогу и понял, что около калитки стоит сухонькая старушка, одна из сестер Джонсон, и лает как заправская болонка с отрыми зубками: голос у нее был такой же противный и визгливый, как и у одной из трех кербериц — секретарш Гадеса.
— Эге, так вот же она! Похоже, пребывание на должности Кербера, так и не пошло ей, да и думаю, двум другим, на пользу. Пожалуй, я был прав — эти три болонки они и были, — подумал Мак-Кензи, — интересно, на кого он их заменил? Разве вернул ту косоглазую жрицу…
Мак-Кензи, не выбираясь из своего кресла-качалки, подобрал увесистый комок земли, намереваясь отогнать старуху подальше от ворот, — кто его знает, чего можно ожидать от сумасшедшей? Старуха, завидев ком земли сделала вид, что внимательно обнюхивает куст около дороги. Он усмехнулся, положил ком обратно на грядку и огляделся. Супруги нигде не было видно. Кажется, она ушла за молоком к соседям.
С колен со звоном упал увесистый кожаный мешочек. Кряхтя Мак-Кензи встал и подобрал его, развязал тугие кожанные тесемки. Из мешочка на траву побежали струйкой небольшие золотые монеты. Он поймал одну на ладонь и поднес к глазам. Монета несомненно была золотая. На ней был выбит в профиль какой-то горбоносый человек в длиннополом хитоне. В одной руке у него была лира, а другую он патетически воздевал к небесам, к грубо отчеканенному солнцу.
Монетки, между тем окончательно высыпались в траву и из мешочка выпорхнул небольшой желтоватый листок, испещренный угловатыми прыгающими буквами. Мак-Кензи был почему-то уверен, что если бы Орфей умел писать, то у него был бы именно такой почерк. Вообще-то Мак-Кензи никогда в жизни не учил ни греческого ни древнегреческого языка, но едва он взглянул на листок, как строки сложились в понятные и неприятно знакомые своей ритмикой слова:
Микензию славному мужу, мудрым героям подобному
Из Микен сладкозвучных сей стих посвящаю!
— Мак-Кензи я, Мак-Кензи, машинально поправил Мак-Кензи, пробегая глазами по строчкам. Ниже, уже другим почерком, твердым и слегка летящим, стояла приписка: Четыре
драхмы[14], удержанные по приказу Танатоса, возвращаются Микензию доблестному, по указанию руководителя Аида, Гадеса…
Подпись: Верховный казначей Аида,
Гипнос[15].
— Таланта… два таланта, а не четыре, а никакие не драхмы, вечно они все путают, — вздохнул Мак-Кензи и скомкал листок, засовывая его поглубже в карман: эту поэму он прочтет как-нибудь потом, не сейчас… и причем тут Микены, да еще какие-то сладкозвучные?
— Это что за монеты такие? — уточнила подошедшая супруга.
— Зарплата, — коротко ответил он.
— А, очень кстати, у нас как раз деньги закончились, — только и сказала жена и нагнулась, чтобы подобрать монетки.