«Если мне отрезать руку, я скажу: я и моя рука. Если отрезать мне вторую руку, я скажу: я и мои руки. Если мне отрезать внутренности, я скажу: я и мои внутренности. Но, если мне отрезать голову, скажу ли я: я и моя голова, или: я и моё тело? Какое право имеет моя голова называть себя мною».
Х/ф «Жилец» Романа Поланского по одноимённой книге Роланда Топора.
«Каждый день на белом свете
Где-нибудь родятся дети.
Кто для радости рожден,
Кто на горе осужден».
Вильям Блейк из «Прорицаний невинности»
Недавно это получилось. Я услышал звуки мира так отчётливо, насколько это возможно при условии, что ранее я не слышал вообще, то есть был глухим. Словно в мультфильме, где изображают голоса людей, которые вокруг, звуки моторов проезжающих машин, трущиеся об асфальт шины, стуки каблуков пешеходов об асфальт – никогда не прекращающиеся. Это получилось само собой. Вдруг. Вот так вот. И я стал покидать опустевшую маршрутку, считать ногами плиты в подземном переходе, смотреться в зеркала витрин, но лишь затем, чтобы увидеть чужой образ. Всё сущее вокруг внезапно стало чужим. Я разом отвык от всего, от них – людей, от бечевы, которая держит волосы. Вновь сработавший механизм. Оно вернулось вновь. Колесо завертелось, чтобы интерполировать воспоминания в образ осязаемого. Нет-нет, здесь есть новые вещи. Новые предметы. Но сказать новые, - не сказать ничего. Это как запятая, которой не должно быть, но она непременно стоит, и, словно на своём месте, как благоволят «новые» правила. Эта новь среди виденного ранее не впервые. Она была здесь всегда, только образы не были материализованы. Программе нужно присутствие их всегда, и она хранит информацию о них, в нужный момент обращаясь к ящичку с соответствующим кодом, чтобы извлечь оттуда перфокарту о хранимом образе. На ней зашифровано может быть что или кто угодно: человек, дерево, камень, капля крови на мраморе, трещина на асфальте, поведение собаки, осыпание штукатурки на кухонный стол – сейчас мимо тарелки, потом в неё. Что угодно, даже то, что я пишу эту запись корявым переменчивым от фразы к фразе почерком на бумаге, чтобы потом перенести в компьютер.
Как я хотел бы найти архивариус с ящичками, где хранятся эти перфокарты. Перелистав все, вспоминая мгновения минувших частей жизни. Но не отдал бы в мастерскую материализации образов ни одну, кроме той, самой первой, о самом начале, чтобы разом всё исправить и не совершать ошибку, которая случилась. Как же это было бы просто и легко перетянуть пуповину вокруг шеи и не входить в мир, который тебе чужд. Как просто, как легко.
Отец мне часто повторял: «Когда вырастешь, будешь осанизатором или будешь вором». В детском воображении не находилось место такой будущности. Нет, не хочу сказать - не обернись судьба соответствующим образом, такого бы не случилось; нет-нет, ни в коем случае. Но ребёнок – невероятный комок противоречий. Если не попробует крошку с пола, сколько не говори, что нельзя, - не поймёт. Ему обязательно нужно совершить ошибку, чтобы осознать её. Иначе программа, заложенная в нём, работать не может.
Однажды в очень раннем детском возрасте, я начал произносить фразы на родном языке. И в какой-то момент мать при отце об этом распространилась. Но отец в ответ лишь отмахнулся. Причём, что было неестественно, я воспринял ситуацию судьбоносной. Всеми началами, доказывающими, что в своём естестве, я не только млекопитающее, осознающее собственные действия, мысли, чувства, и, расценивая моменты жизни, способное определять свою будущность, но и нечто большее: я принял решение отказаться учиться у этого человека. Что бы я ни сделал, не предпринимал, всё будет расценено отцом, как недостаточное, не достигающее того уровня, какое было определено им самим в его детстве. ЕГО детстве. А если ребёнок в определённый момент жизни сознательно и до основания всего живого и не живого, что есть в его теле, принимает решение, то он будет следовать ему до конца взросления; и дальше. Спустя несколько лет после того случая, когда я решил больше не говорить на родном языке, отец спохватился, что я не знаю слов, не умею составлять фразы и вести диалог, и принялся учить меня. Параллельно он учил и арабскому языку. Я стал свободно читать Коран. Знал к семи годам более пяти сотен слов. Но слова и фразы родного языка запечатлевались в моей памяти с огромным трудом. А затем у отца всё чаще и чаще начинались приступы болезни. Занятия становились реже и реже. А потом и вовсе началась школа. И, как следовало ожидать, я забывал всё нажитое в памяти. Тогда я часто приходил к выводу, что нужно убежать из дома. Даже сейчас я понимаю – это было бы верным решением. Но родительская строгость и навязанная привязанность к дому через болезнь отца, воспитали во мне страх к свободе. Я обожал школу и хоть себе этого не говорил, но понимал, что ученический класс был первым домом. А возвращение в дом родительский всегда было сопряжено со стрессом. А перманентный стресс развивал во мне злость. Дом для меня был заточением, местом страха, где я только и делал, что проводил время за книгами, за тетрадью, но лишь для того, чтобы после очередного скандала тут же забыть усвоенный материал. До сих пор, оставаясь наедине с собой спорю – нет, не вы мыслях, а в воспоминаниях, точнее сказать, воспоминаниями, - как бы ни было это странно, но именно так – с отцом. Не перестаю укорять его безупречность. Но если ты так безупречен, почему нужно было ставить эксперимент, почему нужно было меня являть на свет. Почему? Мама всегда говорила: «Он должен был родиться вместо сестры». Отец, тот, который прекрасно разбирался в медицине, знал не просто о сочетаниях лекарственных средств, но и о химических соединениях, входящих в них, и об изменении свойств при их сочетании, чем мог заткнуть за пояс любого фармаколога. Прекрасно разбирался в жизненных циклах женщины. Многие вещи, о которых обывателю обычно приходится задумываться, в его мышлении уже обдуманы и решены задолго. Отец, который, задавая вопросы на отстранённую тему, мог выудить из человека такую информацию, что даже при детальном взгляде со стороны нельзя было сказать, каким мёком, либо намёком невольно оказалась выдана. Мог… мог… Но сестра росла сильной, рослой, волевой девочкой-вундеркиндом. А в жизни отца уже было более семи тысяч женщин.
Однажды, давным-давно, мне кто-то сказал, что если сорвать одуванчик и задуть его, предварительно загадав в уме «бабка-дедка», то при совпадении с задуманным, можно загадать желание. И я стал задувать одуванчики, и загадывать желание не вырастать. Хотя при этом думал не о росте, а о возрасте. И получилось у меня, как у Герберта Уэллса: напиток избавил толстяка Пайкрафта от веса, и не сделал его худым, и стройным, и он стал летать. Свою ошибку я мог исправить в четырнадцатилетнем возрасте: упражнениями на турнике, начал расти по сантиметру в месяц. Но свинцовые пластины вшитые в бельё, сапоги со свинцовыми подошвами, зонт со свинцовым основанием не явились выходом из ситуации для бедного Пайкрафта, так и для меня случилась война. Которую, кажется, я тоже загадал, желая у одуванчиков перемен.
Несколько недель назад, я обнаружил, что в метро мне легко обнаружить отражение на гнутых стёклах кого-либо, но очень тяжело обнаружить среди них своё. Тяжело. Бытует мнение, что мозговой аналитический центр запоминает образы, а не предметы. Это словно биологический сжимающий архиватор данных. Запоминается для последующего узнавания не какая-то отдельная коробка, а её образ, который в дальнейшем интерполирует данные о её форме на увиденный параллелепипед видео кассеты, дома, всего того, что будет напоминать именно эту форму, а сопутствующие характеристики берутся из базы данных других предметов, явлений. И не нужно с каждым разом увиденную сигарету, или мост, лист, радугу узнавать заново; достаточно вспомнить, на что это похоже и извлечь из памяти данные о том, что было узнано в детском возрасте, и переложить их на увиденное сейчас. Тем самым времени затрачиваемого на изучение предмета уходит в разы меньше у взрослого человека, чем это происходит у ребёнка. Даже тогда, когда вглядываемся в тот или иной предмет, если он выглядит необычно, мы его не узнаём сейчас, а вспоминаем. В мозгу уже давно определена, ещё в период взросления ребёнка, информация об окружающем мире. Страшно прийти к выводу, что ты обычная машина, в которую заложена информация об окружающем тебя мире, и ты в большей степени узнаёшь его, а не воспринимаешь. И ты не замечаешь того, что лист, который падает с дерева не просто падает а… Говоря о зеркалах. В метро я вспомнил, глядя через окна соседнего вагона на людей, как в детстве мною воспринимались стены и дверные, и оконные проёмы в них. Тогда, глядя из одной комнаты в другую, я ясно сознавал, что заглядываю в мир несколько отличный от того, в котором находился в данный момент. Там по-другому лежали книги, не та прозрачность воздуха, иное мироощущение, чем в комнате, в которой находился сам. Так было и в этот раз. Они тряслись, качались в след вагону не так, как качались люди в вагоне вместе со мной. Казалось бы – стекло, оно так прозрачно, но не призрачно, что заставляет иначе воспринимать мир другого вагона. Но обычный дверной проём. Он открыт, он лишён материи, которая осязаема и отделяет мир от тебя по ту сторону стен. Даже угол с двумя ограниченными плоскостями – войти в него, - оказаться отрезанным от остальной части вселенной. Но я никогда не заглядывал в глаза другого человека. Никогда не расправлял крылья любви, чтобы окунуться в складки странного цвета облаков. Не видел, какое за ними светит солнце. Какая в них отражается луна. Ненавижу в данный момент себя. Сейчас я чувствую себя в теле. Чувствую биение сердца, расширение альвеол. В этот миг я разливаю тушь на диафрагму и рисую буквенные каракули палочкой на ней. Я не знаю какого цвета чернила. Такой информации нет в моём мозгу. Это радует. И я не знаю, какого у меня цвета кровь в артериях, какие оттенки она приобретает в венах. Не смотря ни на что, я мечтаю найти свою противоположность, чтобы дать общему началу жизнь. Такие мысли не естественны для меня, хотя и присущи. Странно сознавать такое противоречие. Но говорю об этом желании я, как о мечте, в свою очередь, предпочитая мечтам не сбываться. Но желания подобно молекулам не хотят останавливаться, и они отрываются от меня. Они отрываются так же, как земля теряет атомы своей атмосферы. И поэтому я слушаю музыку. Она меня восстанавливает. Она наполняет воздушные шары моих мечтаний и они окрылённые надеждой бьются о роговицу глаз, выбивая по капле редкий дождь противоречий, чтобы оросить мысли воспоминаний, чтобы никогда не мелела река скорби, и, чтобы я так и не перешёл на противоположный берег к своим пилигримам – продолжить путешествие по мирам с эфемерными границами, объединяющими вселенные, но лишь потому чтобы никогда не оказаться во вселенной: той, где могла бы оказаться в этот момент моя звезда.
Люди меняются. Меняются с таким постоянством, как меняется мой почерк. Вчера они окрылённые фантазиями летят, не задумываясь о заложенных данных в программе, и мешают краски в радуге. А сегодня быстро стареют и становятся оседлыми. Как бы я хотел подружиться с запятой, и никогда не заканчивать предложение, предложение остаться в мире, но рано или поздно, если не ты, то вместо тебя, кто-то поставит точку. Я уже не тот. И мне рефлекс благоволит в одном слове, где несколько букв «т», писать одновременно и печатную, и прописную. Но мир не настолько виртуален, чтобы мог подвергнуться редакции? Время берёт своё. И фантазии, что вчера были ещё начальными, сегодня становятся финальными.