• Авторизация


Как читать Баратынского 02-11-2024 19:49 к комментариям - к полной версии - понравилось!

Это цитата сообщения stewardess0202 Оригинальное сообщение

Как читать Баратынского

regular_photo-15fe9dd5-f3f2-4b75-be85-2492e7f1ff10 (300x300, 44Kb)

Алина Бодрова. Научный сотрудник ИРЛИ (Пушкинский Дом) РАН, старший преподаватель школы филологии факультета гуманитарных наук НИУ ВШЭ

preview_square_preview_picture-5a3ff21b-1cd5-4f74-8948-29553ce8e649 (660x660, 72Kb)

Неизвестный художник. Портрет Евгения Баратынского. Первая половина XIX века © Литературно-мемориальный музей Е.А. Баратынского и Ф.И. Тютчева «Мураново» / РИА «Новости»

Рассказываем о лирике Баратынского на примере его пяти стихотворений

Пушкин переживал: «Признание» Баратынского настолько совершенно, что теперь ему стыдно будет печатать свои элегии. Бродский называл «Запустение» Баратынского лучшим стихотворением русской поэзии. 

19 февраля (2 марта по новому стилю) в 2020 году исполнилось 220 лет со дня рождения Евгения Баратынского, одного из лучших русских поэтов XIX века. Дебютировавший в печати несколькими годами позже Пушкина (первая публикация — в 1819 году 1) и пришедший в литературу как бы из ниот­куда, после «пажеской катастро­фы» 2, Баратын­ский очень быстро приобрел славу ведущего элегичес­кого поэта, достойного стать наравне с Пушки­ным. Но после заслуженного успеха лирики и поэм первой половины 1820-х годов десяти­летием позже Баратын­ский — как и Пуш­кин — пережил охлажде­ние критики и публики, которое во мно­гом определило и позднейшую репутацию поэта. Несмотря на значи­тельные усилия, предприни­мав­шиеся на рубеже XIX–XX веков русскими символистами (прежде всего Валерием Брюсовым) или — в более близкое к нам время — Иосифом Бродским, Баратынский до сих пор занимает в литератур­ном каноне второ­степен­ное место, уступая Пушкину, а затем Лермонтову, Тютчеву и Фету. Оцененный в большей степени исследователями и поэтами, Баратынский остает­ся автором непрочитанным — может быть, из-за необыч­ности своего художест­венного языка, кото­рый сохраняет тесную связь с класси­ческой риторической и поэтической традицией и рассчитан на ее узнавание или комментирова­ние. Тогда за этим ритори­ческим каркасом еще четче проступает то редкое сочетание тонкого чувства и нетривиальной аналити­ческой мысли, изящного ума и философ­ской глубины, которые всегда ценили в Баратын­ском его проницательные читатели.

1 Первое выступление в печати Пушкина состоялось на пять лет раньше, в 1814 году.

2 В феврале 1816 года Баратынский вместе с соучениками по Пажескому корпусу в шутку похитил у отца одного из них — камергера Приклонского — 500 рублей и табакерку. Вследствие этого проступка Баратынский был исключен из корпуса с запретом учиться где-либо или вступать в иную службу, кроме солдатской. Несмотря на хлопоты старших родственников, высочайшего прощения не последовало, и в 1818  году Баратынский начал военную службу, поступив рядовым в гвардию.

На примере пяти стихотворений, написанных в разное время, мы попробуем показать, как устроен его поэтический язык и какие эмоциональные и фило­софские смыслы за ним стоят.

1. «Разуверение» (1821)

Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней!
Уж я не верю увереньям,
Уж я не верую в любовь,
И не могу предаться вновь
Раз изменившим сновиденьям!
Слепой тоски моей не множь,
Не заводи о прежнем слова,
И, друг заботливый, больного
В его дремоте не тревожь!
Я сплю, мне сладко усыпленье;
Забудь бывалые мечты:
В душе моей одно волненье,
А не любовь пробудишь ты.

«Разуверение», наверное, самое известное и самое памятное стихотворение Баратын­ского. Еще при жизни поэта оно разошлось по антологиям и хресто­матиям, в 1829 году Пушкин подписал свой автопортрет пародийной цитатой «Не иску­шай (сай) меня без нужды». Не меньшей популярностью пользовался и романс на эти стихи: в частности, его исполняет героиня драмы Островского «Бесприданница».

content_push-temptation (476x700, 85Kb)

Автопортрет в клобуке. Бес показывает язык поэту. Подпись: «Не искушай (сай) меня без нужды…». Рисунок из  Ушаковского альбома. 1829 год. Литературный музей Института русской литературы

Этот «хрестоматийный глянец» не должен заслонять в «Разуверении» замеча­тельные поэтические и эмоциональные находки, говорящие о значительных достижениях очень молодого Баратынского. Из-за традиционных элегических штампов и  словесных поэтизмов («изменившие сновиденья», «слепая тоска», «прежнее» и  «прежние дни») проступают нетривиальный и тонко схваченный рисунок душевной жизни и сложная история отношений героя и героини, целый роман: радость раннего взаимного чувства, вера в любовь и надежда на счастье — охлаждение или измена возлюб­ленной — тоска и разуверение героя — новая надежда на счастье, которую может сулить возвращение нежности возлюбленной, — и, наконец, отказ от искушения или, может быть, нового разочарования.

Но вместо поэтических надежд герой обретает остроту самонаблюдения: «одно волненье, а не любовь» — так определяет он свои чувства, выходя за границы условного жанра элегии и делая шаг в  сторону современного человека.

2. «Признание» (1823; 1832–1833)

Притворной нежности не требуй от меня:
Я сердца моего не скрою хлад печальной.
Ты права, в нем уж нет прекрасного огня
       Моей любви первоначальной.
Напрасно я себе на память приводил
И милый образ твой, и прежние мечтанья:
       Безжизненны мои воспоминанья,
       Я клятвы дал, но дал их выше сил.

       Я не пленен красавицей другою,
Мечты ревнивые от сердца удали;
Но годы долгие в разлуке протекли,
Но в бурях жизненных развлекся я душою.
       Уж ты жила неверной тенью в ней;
Уже к тебе взывал я редко, принужденно,
       И пламень мой, слабея постепенно,
       Собою сам погас в душе моей.
Верь, жалок я один. Душа любви желает,
       Но я любить не буду вновь;
Вновь не забудусь я: вполне упоевает
       Нас только первая любовь.

Грущу я; но и грусть минует, знаменуя
Судьбины полную победу надо мной:
Кто знает? мнением сольюся я с толпой;
Подругу, без любви, кто знает? изберу я.
На брак обдуманный я руку ей подам
       И в храме стану рядом с нею
Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,
       И назову ее моею,
И весть к тебе придет; но не завидуй нам:
Обмена тайных дум не будет между нами,
Душевным прихотям мы воли не дадим:
       Мы не сердца под брачными венцами,
       Мы жребии свои соединим.

Прощай. Мы долго шли дорогою одною:
Путь новый я избрал, путь новый избери;
Печаль бесплодную рассудком усмири
И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.
       Не властны мы в самих себе
       И, в молодые наши леты,
       Даем поспешные обеты,
Смешные может быть всевидящей судьбе.

«„Признание“ — совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий», — с досадой писал  Пушкин Александру Бестужеву, прочитав в «Полярной звезде» за 1824 год новую элегию Баратынского.

В «Признании» Баратынский делал еще более уверенный — по сравнению с «Разуве­рением» — шаг от  поэтической условности к психологи­ческой рефлексии, как в днев­нике или романе. Эффект особой достовер­ности придавал стихотворению настоящий антипоэтизм — упоминание о браке без любви, на  который лирический герой решается сознательно:

Подругу, без любви, кто знает? изберу я.
На брак обдуманный я руку ей подам
       И в храме стану рядом с нею
Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,
       И назову ее моею…

На фоне мелодраматических ожиданий жанра сильным ходом выглядит признание в равноду­шии, неспособности к чувству — и принятие этого как неизбежного, даже естественного (хотя за двадцать лет до того «русские шиллеристы», например, Андрей Тургенев, не могли ни смирить­ся с этим равнодушием, ни найти язык для его внутренне убедительного описания).

Без «Признания» были бы невозможны поздней­шие парадоксальные пушкинские стихи о люб­ви — «Под небом голубым страны своей родной…», в котором запечатлено очень похожее впечатление от того, что былое страстное чувство обернулось равнодушием, и «На холмах Грузии…», в котором, наоборот, декларируется сила любовного чувства самого по себе.

Под небом голубым страны своей родной…
Под небом голубым страны своей родной
Она томилась, увядала...
Увяла наконец, и верно надо мной
Младая тень уже летала;
Но недоступная черта меж нами есть.
Напрасно чувство возбуждал я:
Из равнодушных уст я слышал смерти весть
И равнодушно ей внимал я.
Так вот кого любил я пламенной душой
С таким тяжелым напряженьем,
С такою нежною, томительной тоской,
С таким безумством и мученьем!
Где муки, где любовь? Увы, в душе моей
Для бедной, легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней
Не нахожу ни слез, ни пени.
А. Пушкин
_______________________
На холмах Грузии…
На холмах Грузии лежит ночная мгла;
‎Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
‎Печаль моя полна тобою,
Тобой, одной тобой… Унынья моего
‎Ничто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит — оттого,
‎Что не любить оно не может.
А. Пушкин

3. «Череп» (1824–1826­)         

Усопший брат! кто сон твой возмутил?
Кто пренебрег святынею могильной?
В разрытый дом к тебе я нисходил,
Я в руки брал твой череп желтый, пыльной!

Еще носил волос остатки он;
Я зрел на нем ход постепенный тленья:
Ужасный вид! как сильно поражен
Им мыслящий наследник разрушенья!

Со мной толпа безумцев молодых
Над ямою безумно хохотала:
Когда б тогда, когда б в руках моих
Глава твоя внезапно провещала!

Когда б она цветущим, пылким нам
И каждый час грозимым смертным часом,
Все истины известные гробам
Произнесла своим бесстрастным гласом!

Что говорю? Стократно благ закон,
Молчаньем ей уста запечатлевший;
Обычай прав, усопших важный сон
Нам почитать издревле повелевший.

Живи живой, спокойно тлей мертвец!
Всесильного ничтожное созданье,
О человек! уверься наконец,
Не для тебя, ни мудрость, ни всезнанье!

Нам надобны и страсти и мечты,
В них бытия условие и пища:
Не подчинишь одним законам ты
И света шум и тишину кладбища!

Природных чувств мудрец не заглушит
И от гробов ответа не получит:
Пусть радости живущим жизнь дарит,
А смерть сама их умереть научит.

Выход за рамки привычных жанров начала 1820-х годов осуществлялся не только через психологи­ческую рефлексию и преодоление литературных матриц, но и за счет «углубле­ния» мысли, нового выхода к  философии. 

В качестве места действия Баратынский выбирает кладбище — пространство, опоэтизированное в предромантической и романтической литературе. Узнаваем и сюжет — речь или размышление героя при созерцании кладбища/могилы/черепа, диалог живого с мертвым. Современный Баратынскому читатель мог здесь вспомнить и шекспировского Гамлета, разгова­ривающего с черепом бедного Йорика, и  жанровую традицию кладбищен­ской элегии Юнга — Грея — Жуковского, и недавнюю литера­тур­ную новинку — «Надпись на чаше из черепа» лорда Байрона.

Но ход поэтической мысли Баратынского необычен: он не думает о судьбе покойного, как Гамлет, не  предается мыслям о неизбеж­ности смерти, не пытается выспросить «тайн гроба» — напротив, он  отказывается от этого потусторон­него, запредельного знания и провозглашает ценность жизни, с ее  страстями и мечтами:

Нам надобны и страсти и мечты,
В них бытия условие и пища:
Не подчинишь одним законам ты
И света шум и тишину кладбища!

Надпись на чаше из черепа
Не бойся: я - простая кость;
Не думай о душе угасшей.
Живых голов ни дурь, ни злость
Не изойдут из этой чаши.
Я жил, как ты, любил и пил.
Теперь я мертв - налей полнее!
Не гадок мне твой пьяный пыл,
Уста червя куда сквернее.
Быть винной чашей веселей,
Чем пестовать клубок червивый.
Питье богов, не корм червей,
Несу по кругу горделиво.
Где ум светился, ныне там,
Умы будя, сверкает пена.
Иссохшим в черепе мозгам
Вино - не высшая ль замена?
Так пей до дна! Быть может, внук
Твой череп дряхлый откопает -
И новый пиршественный круг
Над костью мертвой заиграет.
Что нам при жизни голова?
В ней толку - жалкая крупица.
Зато когда она мертва,
Как раз для дела пригодится.
Д. Байрон

content_barat-yo (656x700, 177Kb)

Франсуа Фредерик Шевалье. Портрет Евгения Баратынского. Первая половина XIX века © Государственный музей А.С. Пушкина / Diomedia

4. «Запустение» (1832–1833)

Я посетил тебя, пленительная сень,
Не в дни веселые живительного мая,
Когда зелеными ветвями помавая,
Манишь ты путника в свою густую тень;
         Когда ты веешь ароматом
Тобою бережно взлелеянных цветов:
         Под очарованный твой кров
         Замедлил я моим возвратом.
В осенней наготе стояли дерева
         И неприветливо чернели;
Хрустела под ногой замерзлая трава,
И листья мертвые волнуяся шумели;
         С прохладой резкою дышал
         В лице мне запах увяданья;
Но не весеннего убранства я искал,
         А прошлых лет воспоминанья.
Душой задумчивый, медлительно я шел
С годов младенческих знакомыми тропами;
Художник опытный их некогда провел:
Увы, рука его изглажена годами!
Стези заглохшие, мечтаешь, пешеход
Случайно протоптал. Сошел я в дол заветный,
Дол, первых дум моих лелеятель приветный!
Пруда знакомого искал красивых вод,
Искал прыгучих вод мне памятной каскады;
         Там, думал я, к душе моей
Толпою полетят виденья прежних дней…
Вотще! Лишенные хранительной преграды,
         Далече воды утекли,
         Их ложе поросло травою,
Приют хозяйственный в нем улья обрели
И легкая тропа исчезла предо мною.
Ни в чем знакомого мой взор не обретал!
Но вот, по-прежнему, лесистым косогором,
Дорожка смелая ведет меня… обвал
         Вдруг поглотил ее… я стал
И глубь нежданную измерил грустным взором,
С недоумением искал другой тропы.
         Иду я: где беседка тлеет
И в прахе перед ней лежат ее столпы,
         Где остов мостика дряхлеет.
         И ты, величественный грот,
Тяжело-каменный постигнут разрушеньем
         И угрожаешь уж паденьем
Бывало, в летний зной прохлады полный свод!
Что ж? пусть минувшее минуло сном летучим!
Еще прекрасен ты, заглохший Элизей,
         И обаянием могучим
         Исполнен для души моей.
Он не был мыслию, он не был сердцем хладен,
         Тот, кто глубокой неги жаден,
Их своенравный бег тропам сим указал,
Кто, преклоняя слух к мечтательному шуму
Сих кленов, сих дубов, в душе своей питал
         Ему сочувственную думу.
Давно кругом меня о нем умолкнул слух,
Прияла прах его далекая могила,
Мне память образа его не сохранила,
Но здесь еще живет его доступный дух;
         Здесь, друг мечтанья и природы,
         Я познаю его вполне:
Он вдохновением волнуется во мне,
Он славить мне велит леса, долины, воды;
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую бессмертную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной сени невянущих дубров,
         У нескудеющих ручьев,
         Я тень священную мне встречу.

Это стихотворение Баратынского Иосиф Бродский называл «лучшим стихотво­рением русской поэзии» 3. Здесь, как в «Признании» и «Черепе», мы видим работу с «памятью жанра» и устойчи­выми образами. В  «Запус­те­­нии» Баратын­ский обращается к тради­цион­ному элегическому сюжету — возвра­щение в родные места после долгой разлуки. Однако героя окружает не поэти­ческая весна, «дни веселые живительного мая», а неприветливая, мрачная осень и увяданье; он ищет «прошлых лет воспоминанья», но вы­нужден констати­ровать: «Ни в чем знакомого мой взор не обретал!».

3 С. М. Волков. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 2000. 

Постепенно живущие в душе героя воспоминания заглушают непосред­ственные впечатления, и тогда из  этого «запустения» проступает поначалу невидимый «заглохший Элизей», счастливое место в Аиде, древне­греческом царстве мертвых. Таким образом, поэт (а вместе с ним и читатель) обретает то, чего искал, и даже более того. Сила воспоми­нания позволяет ему почувство­вать незримое присутствие создателя этого усадебного парка, «художника опытного», чей «доступ­ный дух» живет не только в  ландшафте, но и в душе героя.

Давно кругом меня о нем умолкнул слух,
Прияла прах его далекая могила,
Мне память образа его не сохранила,
Но здесь еще живет его доступный дух;
          Здесь, друг мечтанья и природы,
          Я познаю его вполне:
Он вдохновением волнуется во мне,
Он славить мне велит леса, долины, воды;
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую бессменную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной сени невянущих дубров,
           У нескудеющих ручьев,
           Я тень священную мне встречу.

Речь идет о рано умершем отце Баратын­ского — Абраме Андреевиче, скоро­постижно скончав­шемся, когда будущему поэту было только десять лет. В финале этот автобио­графи­ческий мотив подсвечивается мощными куль­турными ассоциациями. Загробная встреча с отцом в Элизии напоми­нает и о вергилиевской «Энеиде», в которой Эней также встречается со своим отцом, и о «Гамлете», где герой встречает тень отца. 

content_baratynsky-father (578x700, 101Kb)

Неизвестный художник. Портрет Абрама Андреевича Баратынского. После 1798 года. Тамбовский областной краеведческий музей

Образ полуантичного-полухристианского «литературного» Элизея имеет особое значение в поэтическом мире Баратын­ского. Это место, где, говоря словами Ходасевича, «Вкушают вечности заслуженный покой / Поэтов и зверей возлюбленные тени»  4, которое дает надежду на встречу с теми, кто был особен­но дорог в земном мире. И имен­но о таких встречах «за могильным рубе­жом» мечтает Баратынский — о встрече с  отцом (как в «Запустении»), с бесконеч­но любимой женой (как в стихотвор­ении «Своенравное прозванье…»), с по-настоя­щему близким другом-поэтом Антоном Дельвигом (как в «Моем Элизии» — лирическом некрологе безвременно умершему Дельвигу).

4 Из стихотворения «Памяти кота Мурра» (1934).

5. «Пироскаф» (1844)

Дикою, грозною ласкою полны,
Бьют в наш корабль Средиземные волны.
Вот над кормою стал капитан:
Визгнул свисток его. Братствуя с паром,
Ветру наш парус раздался недаром:
Пенясь, глубоко вздохнул океан!

Мчимся. Колеса могучей машины
Роют волнистое лоно пучины.
Парус надулся. Берег исчез.
Наедине мы с морскими волнами;
Только что чайка вьется за нами
Белая, рея меж вод и небес.

Только, вдали, океана жилица,
Чайке подобно вод его птица,
Парус развив, как большое крыло,
С бурной стихией в томительном споре,
Лодка рыбачья качается в море:
С брегом набрежное скрылось, ушло!

Много земель я оставил за мною;
Вынес я много смятенной душою
Радостей ложных, истинных зол;
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!

С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.
Темную страсть мою днесь награждая,
Кротко щадит меня немочь морская:
Пеною здравия брызжет мне вал!

Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Вижу Фетиду: мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной!

Одно из последних стихотворений Баратын­ского, написанное, по свиде­тельству самого поэта, во время морского плавания на паро­ходе-пироскафе из Марселя в Неаполь в конце апреля — начале мая 1844  года.

Главный парадокс стихотворения, напря­жение, создающееся между содержа­нием текста и исто­рией его создания, состоят в том, что оно само по себе очень оптимис­тическое, открытое в бу­дущее, но при этом на нем лежит неизбежный отсвет близкой смерти поэта. Через два месяца после его создания Баратынский скоропостижно умрет от инсульта 29 июня (12 июля) 1844 года.

В «Пироскафе» примечательно все то же соеди­нение общих мест и устойчивых мотивов с конкретно-биографическими обстоятельствами и приметами совре­менности. За последнюю отвечает прежде всего название — «Пироскаф», — обознача­ющее относительно недавнее техни­ческое изобретение, судно на  паровой тяге, но под парусами. При этом достижение цивилиза­ции и прогресса не враждебно, в отличие от других текстов Баратынского («Последний поэт», «Приметы»), стихии, природе и «вымыслам чудесным». «Колеса могучей машины» мирно уживаются не только с поэтическим «лоном пучины» и  вздыхаю­щим океаном, но и с ми­фологической морской нимфой Фетидой, вынимающей «жребий благой», и «влажным богом», повелителем морей.

Непосредственные впечатления от морского путешествия — первого в жизни Баратын­ского — накладываются на устойчивую поэтическую традицию описания отплытия, символического начала новой жизни, как в байроновском «Паломничестве Чайльд-Гарольда», пушкинских «Погасло дневное светило…» и прозаическом отрывке «Участь моя решена. Я женюсь…»  5. Описательная конкретика первых строф («Бьют в наш корабль Средиземные волны», «Вот над кор­мою стал капитан», «Ветру наш парус раздался», «Парус надулся», «Только что чайка вьется за нами») в конце третьей — одной строкой — переключается в символи­ческий план: «С брегом набрежное скрылось, ушло!».

5 «Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края — и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся: морской, свежий воздух веет мне в лицо; я долго смотрю на убегающий берег…».

Этот символизм нарастает в конце следующей, четвертой строфы, где мар­сельские матросы поднимают не просто якорь, но «надежды символ»:

Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!

«Руки марсельских матросов» выразительно перекликаются с другим жестом, тоже данным крупным планом:

С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.

Сбывшаяся детская мечта (подтверждаемая юношескими письмами Баратынского) и взрослое понимание того, что много вынесено — «радостей ложных, истинных зол» — и многое решено («Много мятежных решил я вопросов»), помога­ют поэту благодарно принять настоящее и буду­щее, а также надежду на благосклонность судьбы и встречу с «Элизием земным».

content_baratynsky-old (509x700, 78Kb)

Евгений Баратынский. 1840–1844 годы. Из альбома «Портретная галерея русских деятелей», издание А. Мюнстера. Том 2. Санкт-Петербург, 1869 год. Российская государственная библиотека

Многоплановость этого текста Баратынского не раз заставляла исследователей и читате­лей видеть в его образности предчувствие скорой смерти и обращать внимание на двойственность образов жребия, вынима­емого из урны, и Элизия, но, кажется, в поэтическое задание текста это едва ли входило. «„Пироскаф“ означал решение жить: жить без тоски по прошедшему, с надеждой на будущее и в упоении настоящим моментом. Но лишь душа его разжалась, первая же невзгода оказалась роковой» 6.

6 А. М. Песков. Е. А. Боратынский. Очерк жизни и творчества // Е. А. Боратынский.: Полное собрание сочинений и писем. Т. 1. Стихотворения 1818–1822 годов. М., 2002 

Источники

Боратынский Е. А. Полное собрание сочинений и писем. Т. 1. Стихотворения 1818–1822 годов. М., 2002.

Боратынский Е. А. Полное собрание сочинений и писем. Т. 2. Ч. 1. Стихотворения 1823–1834 годов. М., 2002. 

Баратынский Е. А. Полное собрание сочинений и писем. Т. 3. Ч. 1. М., 2012.

Гинзбург Л. Я. О лирике. М., 1997.

Мазур Н. Н. «Недоносок» Баратынского. Поэтика. История литературы. Лингвистика. Сб. к 70-летию Вячеслава Всеволодовича Иванова. М., 1999. 

Песков А. М. Е. А. Боратынский. Очерк жизни и творчества. Е. А. Боратынский. Полное собрание сочинений и писем. Т. 1. М., 2002. 

Пильщиков И. А. Отзыв у Баратынского: слово и значение.  Язык. Культура. Гуманитарное знание. Научное наследие Г. О. Винокура и современность. М., 1999. 

Топоров В. Н. Встреча в Элизии: об одном стихотворении Баратынского. Themes and Variations: in Honor of Lazar Fleishman. Stanford Slavic Studies. Vol. 8. Stanford, 1994. 

Хетсо Г. Евгений Баратынский. Жизнь и творчество. Oslo; Bergen; Tromsø, 1973.

Летопись жизни и творчества Е. А. Боратынского. М., 1998.

Sandler S. Baratynskii, Pushkin and Hamlet. On Mourning and Poetry. The Russian Review. Vol. 42. № 1. 1983.

arzamas.academy

d283843db972c60fabbaac46a4cd1d16b0469acc39b9e847d7fc682a (180x180, 6Kb)

вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Как читать Баратынского | Chistov - Дневник Chistov | Лента друзей Chistov / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»