• Авторизация


Без заголовка 02-02-2017 16:42 к комментариям - к полной версии - понравилось!

Это цитата сообщения наша_улица Оригинальное сообщение

ТИХИЙ ДОН ФЕДОРА КРЮКОВА

Юрий Кувалдин

 

ПЕВЕЦ ТИХОГО ДОНА ФЕДОР КРЮКОВ

 

К 135-летию со дня рождения

 

эссе

 

 

О чем ты думаешь, казак?

Воспоминаешь прежни битвы,

На смертном поле свой бивак,

Полков хвалебные молитвы

И родину?.. Коварный сон!

Простите, вольные станицы,

И дом отцов, и тихий Дон...

 

Александр Пушкин "Кавказский пленник",

1821 год

 

 

1.

 

Случилось так, что с моей негласной подачи издательство "Советская Россия", с которым я сотрудничал как новый издатель в производственной сфере, в 1990 году на пике литературного бума выпустило в свет толстый том рассказов и публицистики истинного автора "Тихого Дона" писателя Федора Крюкова. Такова уж сила подлинного и крупного таланта, который заставил меня, соприкоснувшегося с его прозой, звонить о нем на каждом перекрестке, тем более что работа автора под псевдонимом Д* "Стремя "Тихого Дона"" с предисловием Александра Солженицына мне была давно знакома по самиздату (Д*. СТРЕМЯ "ТИХОГО ДОНА" /Загадка романа/. - Париж, YMKA-PRESS, 1974). В предисловии к публикации "Невырванная тайна" Солженицын писал: "С самого появления своего в 1928 году "Тихий Дон" протянул цепь загадок, не объясненных и по сей день. Перед читающей публикой проступил случай небывалый в мировой литературе. 23-х-летний дебютант создал произведение на материале, далеко превосходящем свой жизненный опыт и свой уровень образованности (4-х-классный). Юный продкомиссар, затем московский чернорабочий и делопроизводитель домоуправления на Красной Пресне, опубликовал труд, который мог быть подготовлен только долгим общением со многими слоями дореволюционного донского общества, более всего поражал именно вжитостью в быт и психологию тех слоев".

Потом, в 1993 году, эту книгу переиздал мой знакомый редактор выходившего в издательстве "Московский рабочий" тоненького, в книжном формате журнала "Горизонт" Евгений Ефимов, уже с именем автора - это Ирина Николаевна Медведева-Томашевская (1903-1973), а послесловие к этому изданию по просьбе Ефимова написала в апреле 1991 года дочь Ирины Николаевны - Зоя Томашевская.

«Крюков - писатель настоящий, без вывертов, без громкого поведения, но со своей собственной нотой, и первый дал настоящий колорит Дона», - писал Владимир Короленко в 1913 году. Вывертов и случаев громкого поведения в то время было предостаточно. Здесь Короленко подразумевались, несомненно, футуристы, модернисты, сбрасывавшие «с корабля современности» классическую традицию. Крюков же в меру таланта утверждал ее. Тем он и был дорог Короленко. Максим Горький назвал имя Крюкова в ряду тех, у кого следует учиться, «как надо писать правду». А еще раньше, в сентябре 1909 года, он напишет Крюкову с острова Капри: «Рассказ Ваш прочитал. В общем - он мне кажется удачным, как и все напечатанное Вами до сей поры в «Русском богатстве»... Коли не ошибаюсь да коли Вы отнесетесь к самому себе построже - тогда мы с Вами поздра­вим Русскую литературу еще с одним новым талантливым работником». Горький имел в виду рассказ «Зыбь», который был им тогда же включен в 27-й сборник товарищества «Знание». Но оценка распространялась и на другие произведения: в «Русском богатстве» были напечатаны «Казачка», «На тихом Дону», «Из дневника учителя Васюхина», «В родных местах», «Станичники», «Шаг на месте», «Жажда», «Мечты», «Товарищи».

Я с небывалой жадностью листал книгу Федора Крюкова, как будто опасался, что ее могут у меня отобрать, и мою душу забирала полностью, зачаровывала и доводила до трепета уже сама мелодика его письма:

"Родимый край... Как ласка матери, как нежный зов ее над колыбелью, теплом и радостью трепещет в сердце волшебный звук знакомых слов... Чуть тает тихий свет зари, звенит сверчок под лавкой в уголку, из серебра узор чеканит в окошко месяц молодой... Укропом пахнет с огоро­да... Родимый край..."

Эта будто песенная основа, строжайше выверенная тонким, чутким внутренним слухом и безукоризненно выдержанная, это - переливы голоса, долгое, почти певче­ское дыхание. Это поет казак Федор Крюков, гениальный писатель, я бы даже сказал, поэтический прозаик.

Ф. Д. Крюков отчаянно и страстно трудился как художник четверть века. Создал он за это время так много, что собрание сочинений составит при самом строгом отборе несколько томов. Тем не ме­нее, еще в 1914 году рецензент журнала «Северные записки» справедливо сетовал:

«О Ф. Крюкове нельзя писать без некоторого чувства обиды за этого талантливого художника, до сих пор, к сожалению, мало известного широким кругам русских читателей... Ф. Крюкова узнали только немногие, но зато те, которые узнали, давно уже оценили писателя за его нежную, родственную любовь к природе и людям, за простоту стиля, за его изобразительный дар, за меткий живописный язык... Он пишет только о том, что знает, и никогда не впадает при этом в то «сочинительство» дурного тона, которое ошибочно принимается некоторыми людьми за подлинное художественное творчество».

Федор Дмитриевич Крюков родился 2 февраля 1870 года в ста­нице Глазуновской (бывшая Область Войска Донского, теперь - Волгоград­ская область). Отец - казак, землероб, урядник, долгое время был ата­маном в родной станице. Мать - донская дворянка. Первоначальное образование - станичное приходское училище. За­тем - с 1880 по 1888 год - Усть-Медведицкая гимназия. Окончил ее с се­ребряной медалью. Годы детства, отрочества и юности Крюкова прошли в местах, которые он назовет потом в своих очерках, прямо так и озаглавит их: «В сугробах», «В углу» - районе пустынном, бездорожном. В весеннее и осеннее время даже главная станица бывала отрезанной от мира широко разлившимися реками, непроходимой грязью. Зимой надо было пробираться туда по снежным заносам. И все-таки лучше родных мест Крюков ничего не знал. Реки Медведица и Дон, балки, буераки, полынные степи стали той милой средой, куда он всегда стремился, где бы ни жил и ни ездил. И все это он впитывал глазом художника, записывал: “Я родился в трудовой среде, непосредственно знакомой с плугом, бороной, косой, вилами, граблями, дегтем, навозом. Вырос в постоянном общении с лошадьми, волами, овцами, среди соломы, сена, зерна и черноземной пыли”.

Несмотря на «черный» ежедневный труд, казаки умели сохранить доб­родушие, веселость, бодрость, чистоплотность. «Невольно пришли мне на память чистые горницы моего родного края с перинами и подушками, горой лежащими на крашеной кровати, покрытой пестро-ярким штучным одеялом, картинки на стенах, цветы на окнах...» - заметит он в очерке «Мельком».

(КРЮКОВ Федор Дмитриевич, 2. 2. 1870, станица Глазуновская Усть-Медведицкого округа земли Войска Донского - 4. 3. 1920, станица Новокорсунская Кавк. отд. по др. сведениям - станица Челбасская Ейского отд. Кубан. обл., прозаик. обществ. деятель. Сын казака-землепашца, имевшего чин урядника и дважды (1880-82, 1889-91) избиравшегося станичным атаманом. Окончил местное приходское уч-ще (1880) и Усть-Медведицкую гимназию (1888; серебряная медаль). В старших классах учился на собств. средства, зарабатывая уроками. В 1888 поступил в Петерб. ист.-филол. ин-т на казенное содержание. Дружил со своим однокурсником В. Ф. Боцяновским. Лит. дебют - ст. “Казаки на Академич. выставке” и “Что теперь поют казаки” (обе: “Донская речь”, 1890, 18 марта и 29 апр.). Первая публ. в столичной прессе - ст. “Казачьи станичные суды” (СВ, 1892, № 4).)

 

 

2.

 

В детстве Федор Крюков зачитывался лубочными сказаниями о брынских и муромских лесах, о легендарных героях, купцах касимовских, монахах-отшельниках. И в то же время овладевала всем его существом привязанность к обычным реалиям - каждому холмику, деревцу, кургану. Позднее в трудные дни тоски он умел ободрять себя и других: «Ну, не робейте. Земля - наша, обла­ка - Божьи». И это - «наше» и «Божье», как и современное и древнее, со­единилось потом в его художественном сознании.

Выход в свет в 1928 году «Тихого Дона» стал необыкновенным событием в русской литературе. Нужно учесть, что в ту пору литература расценивалась как средство идеологического, массового воздействия на общество, поскольку не было ни радио, ни телевидения, ни кинематографа (или были в самом зачатке). В сущности, революцией 1917-го года было заторможено развитие литературы, поскольку уже ко времени Чехова литература расслоилась на массовую (попса) и на собственно художественную серьезную литературу. Большевики продлили агонию еще на 70 лет. В одном котле варились, с одной стороны, многотысячная армия стихоплетов, считавших, что только стихи являются литературой, литературные поденщики, халтурщики, карьеристы, циники, романисты от сохи; и, с другой стороны, собственно писатели, которых расстреливали, гноили в тюрьмах и лагерях, лишали средств к существованию. И только в наши дни произошло четкое размежевание: с нами - Андрей Платонов, Осип Мандельштам, Михаил Булгаков... И Федор Крюков.

Итак, выход "Тихого Дона" произвел смятение в читающих кругах. И не потому, что автором числился безвестный парень. Поразил сам роман. Все сходились в од­ном - авторов «Тихого Дона» было два. Один писал, другой пере­краивал, приспосабливал. Борис Викторович Томашевский, муж Ирины Николаевны, больше всего интересо­вался возможностью отслоения текстов. Томашевский был линг­вистом, специалистом текстологического и литературовед­ческого анализа, филологом, который занимался сложнейшими струк­турными проблемами творчества. Математик по образованию, он сделал математику фундаментом своей научной мысли. Ну, не мог же, в самом деле, парень с четырехклассным образованием, иногородний, не знающий ни казачьего быта, ни донской истории, сразу написать произведение такого масштаба, такой силы, которая да­ется лишь большим жизненным и литературным опытом. Не мог же, к примеру, сам Пушкин написать в 20 лет «Капитанскую дочку» или «Историю Пугачевского бунта». Это был любимый аргумент Томашевского.

Когда в 1929 году появилось знаменитое письмо пятерых рапповцев (пролетарских "писателей"), заставившее всех «усумнившихся» замолчать от страха, Томашевский только одно имя из подписавших письмо комментировал совершенно иначе - Сера­фимовича. Он был старше всех, был «донской» и яростно настаивал на том, чтобы роман был напечатан. Во что бы то ни стало. Под любым именем. Немедленное появление романа считал чрезвычайно нужным для становления новой социалистической литературы...

Крюков отдавался земному, писал: «Перед нами широкая низменность Медведицы, с мелкими, корявыми голыми рощицами в синей дымке, с кри­выми, сверкающими полосками озер и реки, с зеркальными болотцами в зеленой роще лугов, с мутными плешаками песков, с разбросанными у горы хуторами и с нашей станицей в центре. Направо и налево буланые жнивья, черные квадраты пашни и веселая первая зелень на скатах...» Его герои, уезжая из Глазуновской, не раз оглядывались на курени, голубые ставни на белых стенах, журавцы колодцев в белом небе с ветками садов над ними. С таким чувством привязанности к своему краю, к земле, труду, прос­тым людям едет он в Петербург, поступает в Историко-филологический ин­ститут, чтоб стать потом учителем гимназии. Там он долго не расставался с красными лампасами, проводил свободное время в казачьих частях, пел донские песни.

Федор Крюков готовил себя к служению народу в духе идей Некрасова, Толстого. Окончив институт в 1892 году, вернулся в родную станицу. Но с филологиче­ским дипломом там нечего было делать. Ему представилось, что лучшим местом, которое сближает с людьми и удовлетворит его порыв к любви и са­мопожертвованию, может быть духовная служба. Примером для него был Филипп Петрович Горбаневский. Служил он иереем в Глазуновской с начала 90-х годов. Тогда случались постоянные неурожаи. Народ бедствовал. Бился в нужде и отец Филипп. Но «он пошел к бедноте и мелкоте, труднее всего переживавшей надвигающуюся нужду. Знакомился, расспрашивал, беседовал, утешал, кое-где умудрялся даже помогать из личных грошей». Это не был чиновник в рясе. Он брал у студента Крюкова литературу, которую тот привозил из столицы, в том числе сочинения Л. Толстого, на­чавшего бунтовать против царя, господ, церкви. Архиерей, прослышав об умонастроении и действиях отца Филиппа, перевел его за вольнодумство и просветительский пыл в бедный хохлацкий приход слободы Степановки. Оттуда отец Филипп поехал в Московскую духовную академию. Но на­ука открыла ему лишь дебри догматики, апологетики, гомилетики, патристи­ки и духовного искания не утолила... Федор Дмитриевич вспоминал: «Тос­кует душа в этой каменной пустыне, - писал он мне в то время. -  Хотелось бы назад, к своим хижинам и казакам, - легче дышать там». Отец Филипп погибнет потом на восточном фронте, куда пойдет добро­вольно. Это был скромный, мягкий, сердечный человек, по натуре чуждый вражды и крови. Крюков поехал с дипломом к донскому архиепископу Макарию в Новочеркасск. Перед спокойным старичком в скромном монашеском подряснике стоял безусый мощный юноша в тужурке, просился на службу. Благодушный и словоохотливый владыко усомнился в его призвании к духовному сану, посоветовал ему идти в гимназию: «Не хочешь в учителя, подавайся в ар­тиллерию: парень крепкий, плечи у тебя здоровые, орудия ворочать мо­жешь - казаку самое подходящее дело..." - "Каюсь, ушел я от архиерея теми же легкомысленно весомыми ногами, какими и пришел, не огорчившись отказом», - рассказывал Крюков...

(После окончания ин-та (1892) по разряду истории и географии был освобожден от обязат. шестилетней пед. службы в связи с намерением (неосуществленным) стать священником (см. его восп. "О пастыре добром. Памяти о. Филиппа Петровича Горбачевского" - "Рус. зап.", 1915, № 6). Более года жил на заработок от сотрудничества в "Петерб. газ." (1892-94), печатая короткие рассказы из столичного, сел. и провинц. быта: публиковался в "Ист. вест." - казакам Дона в Петровскую эпоху посв. большие рассказы "Гулебщики" (1892, № 10) и "Шульгинская расправа. (Этюды из истории Булавинского возмущения)" (1894, № 9: отрицат. рец.: С. Ф. Мельников-Разведенков - "Донская речь". 1894, 13. 15 дек.). Получив в 1893 место воспитателя (а с 1900 и учителя) в пансионе Орлов. мужской г-зии, К. прожил в Орле двенадцать лет, преподавал также в Николаев. жен. г-зии (1894-98). Орловском-Бахтина кадет. корпусе (1898-1905). Состоял членом губ. ученой арх. комиссии. Публикация рассказа "Картинки школьной жизни" (РБ, 1904. № 6) о нравах Орлов. мужской г-зии вызвала конфликт с коллегами (см.: РСл. 1904, 19 нояб.) и перевод К. в авг. 1905 в нижегород. Владимир. реальное уч-ще. Летом 1903 участвовал в паломничестве на открытие мощей Серафима Саровского. В многолюдном людском потоке, среди калек и неизлечимо больных, увидел образ безысходного горя народа; эти впечатления дали "важный материал для анализа народной мечты и веры" (С. Пинус - в сб. "Родимый край", Усть-Медведицкая, 1918, с. 20) и запечатлены им в рассказе "К источнику исцелений" (РБ. 1904, № 11-12).)

 

 

3.

 

Надежда Васильевна Реформатская занялась чтением «Русского богатства», редактором которого был Владимир Галактионович Короленко, где в изобилии печатался Федор Крюков. В разгар споров о предполагаемом авторе «Тихого Дона» она, наслаждаясь прозой Крюкова, вдруг решила, что сделала открытие. Крюков - вот кто автор. И отправилась к писателям. Ее принял некто, выслушал горячую речь молодого «открывателя» и повел к Фадееву. Тот тоже выслушал и предупреждающе сказал: «Не девичьего это ума дело». Но «открыватель» был молод, настойчив и горяч. Фадеев уступил: «Ну, коли так, пойдите к Серафимовичу. Это его дела. Вот пусть вам все и расскажет». Но Серафимовича на ту пору в Москве не было. А вскоре появилось то письмо. И тема эта исчезла из разговоров. Даже домашних.

В сентябре 1893 года Федор Крюков поступает на службу в Орловские гимназии - мужскую и женскую. Сначала - воспитателем пансиона. Прослужил в должности семь лет, с августа 1900 года был назначен сверхштатным учителем истории и географии. Он напишет о своем настроении этого времени: «Что за жизнь! Позади - длинный ряд дней, до тошноты похожих один на другой. Ничего яркого, захватывающего, поднимающего дух, даже просто занимательного ничего не было! Пыльная, серая, однообразная дорога по одноцветной, мутной, немой пустыни. Впереди... впереди выри­совывалась та же безотрадная картина: однообразные дни без радости, оди­нокие ночи с бессильными думами. Та же гимназия с испорченным воздухом, корпус, пансион... Невыносимое, пестрое, одуряющее галдение в тесных классах и коридорах, убожество духа, лицемерие и тупость в учительских... Все на свете меняется, но тут, в этой духоте, жизнь как будто окаменела на­веки в своих однообразных казарменных формах... О, незаметная трагедия учительской жизни! Мелкая, жалкая, возбуж­дающая смех и нестерпимый зуд поучений о высоком призвании...» В Орловской гимназии у Крюкова учился, между прочим, выдающийся поэт Александр Тиняков, о котором подробно и глубоко написала поэтесса Нина Краснова в эссе "Одинокий поэт Тиняков" (“Наша улица”, № 1-2005).

 

Мы словно в повести Тургенева:

Стыдливо льнет плечо к плечу,

И свежей веткою сиреневой

Твое лицо я щекочу...

 

В январе 1942-го года, в блокаду, гостиница «Астория» была превращена в стационар для умирающих от голода. В темном и холодном номере среди других - Томашевский и Боцяновский. Они беседуют. Главная тема - «Тихий Дон». Боцяновский рассказывает о своем институтском друге Федоре Дмитриевиче Крюкове, о переписке с ним в последние годы, о жалобах его на опостылевшую ему военную жизнь, которую охотно сменил бы на письменный стол, о том, что полон романом "Тихий Дон", делом всей его жизни.

С 1892 года Ф. Д. Крюков начал печатать очерки. Не обошел он и по­ложения в учебных заведениях. Орловские педагоги узнавали в картинах из школьной жизни себя. Автор почувствовал, как и герой его очерка «Новые дни" учитель Карев - образ во многом автобиографический, - «косые взгляды, молчаливое озлобление, душный воздух, пропитанный ненавистью и соглядатайством...».

Карев поддерживал гимназистов, которые читали "Коммунистический манифест», «Эрфуртскую программу», проповеди Толстого. Он возненави­дел «полицейскую школу», где «начальство преследует и систематически убивает всякое проявление живой мысли". Крюкова преследовали в Орле и как литератора. В. Короленко сове­товал молодому прозаику выступать под псевдонимом, что Крюков отчасти и делал, печатаясь под фамилиями - А. Березинцев, И. Гордеев. «С лета 1905 года, - вспоминал он, - я за одно литературное прегреше­ние был переведен распоряжением попечителя Московского округа из Ор­ловской гимназии в учителя Нижегородского реального училища»...

(Все эти годы не прерывалась связь К. с родиной. После смерти отца в 1894 он заботился о семье - матери, двух незамужних сестрах, брате и приемном сыне Петре, впоследствии изв. поэте казачьей эмиграции. На Дону К. проводил каникулы и летний отпуск, пользовался уважением станичников, оказывал им юридич. помощь, славился как знаток и исполнитель "на подголоске" донских песен. После публикации пов. "Казачка" (РБ, 1896, № 10) тема совр. станичной жизни стала основной в его творчестве. Большинство произв. К. с этого времени публикуется в "Рус. богатстве" ("Рус. зап.", 1914-17), доброжелат. редактором для него стал В. Г. Короленко (см, его письма к К. в сб.: "Родимый край", Усть-Медведицкая, 1918; см. также: ВЛ. 1962, № 4; Книга. Иссл. и мат-лы, сб. 14, М., 1967). В очерке "На тихом Дону. (Летние впечатления и заметки)" (РБ, 1898, № 10), описывающем путешествие К. по Дону до Новочеркасска, дана обстоятельная картина обществ. и экономич. жизни края, интересны беглые портретные зарисовки. Отличит. черты произв. 1896-1906. в осн. вошедших в первый сб-к прозы К. "Казацкие мотивы" (СПб., 1907; издан при содействии А. И. Иванчина-Писарсва в изд-ве "Рус. богатства"; одобрит. рец.: К. Хр. - "Новый ж-л лит-ры. иск-ва и науки", 1907, № 3; Ю. В. - РВед. 1907. 15 мая; А. Г. Горнфельд - "Товарищ", 1907, 26 мая; иронич. рец.: А. П. Налимов - "Обр.", 1907. № 6), - изображение здоровых обществ. отношений в среде казаков-земледельцев, основанных на началах демократизма (выборность и т. п.) - уважении к старшим, к крест. труду, знание автором быта и психологии казаков, органичное использование донских песен, тонкая передача особенностей разговорной речи верхне-донцев, мягкий юмор. пронизывающий эпич. повествование. В то же время К. показал, что консерватизм и суровость в соблюдении семейного уклада и бытовой морали приводят к трагедиям, жертвами к-рых становятся яркие неординарные личности: пов. "Казачка", рассказы "Клад" (ИВ, 1897. № 8). "В родных местах" (РБ. 1903. № 9; отд. изд. - Р. н/Д., 1903), пов. "Из дневника учителя Васюхина" (РБ, 1903. № 7).)

 

 

4.

 

После войны Томашевский и Ирина Николаевна снова и снова говорят о возможности отслоения подлинного текста, к этому времени уже букваль­но утопающего в несметных и противоречивых переделках. Только с чужим текстом можно было так обращаться. Солженицын эту же мысль выразил сокрушительнее: «Всякий плагиатор - убийца, но такого убийцы поискать: чтобы над трупом еще изгалялся, вырезал ремни, перешивал в другие места, выкалывал, вырезал внутренно­сти и выкидывал, вставлял другие, сучьи».

Идеологической секте попался в руки художественный текст, который они решили положить в основу социалистического реализма. И, как сказано, организовал это не без ведома ЦК донской писатель Александр Серафимович, автор "Железного потока". Сокрушителям старой жизни необходимы были свои фундаменты и свои маяки. Упрощая тему, можно сказать, что на смену интеллекту пришел инстинкт. Очень точно по этому поводу высказался поэт Кирилл Ковальджи:

 

ВОСПРОИЗВОДСТВО

 

Не умирает дурость с дураком,

а запросто выныривает с новым,

бритоголовым и тупоголовым,

кто умных дрессирует кулаком.

 

Для меня вообще удивительно, как люди, не знающие на элементарном уровне русского языка, не говоря уже об искусстве художественной прозы, идут в писатели. А это происходит по инерции распада СССР. Страна не распадается в одночасье. Куда ни глянь, всюду еще играют в СССР. В литературе - это осколки литературной номенклатуры, для которых литература была средством безбедного существования. Номенклатура, которой, в сущности, было 90 процентов в Союзе писателей СССР, не умела писать, не понимала художественного творчества, и даже не догадывалась о Божественной метафизической программе, которая действует помимо воли людей. А о том, что Слово - это Бог, вовсе не догадывалась...

Двенадцать лет провел Крюков в Орле. И все эти годы, ежедневно для совершенствования мастерства записывал хотя бы одну строчку, абзац, и прочитывал на ночь хотя бы одну страницу Чехова или Достоевского, Канта или Шопенгауэра. Когда уезжал, почувствовал: прошли лучшие годы в милом и скучном городе. В Нижегородском училище дослужился он до чина статского советника, получил орден Станислава. Но свое призвание видел в другом - в служении Слову, в постоянном повышении писательского мастерства. Хотя, надо заметить, не гнушался и гражданской деятельностью. В 1905 году раздавал в Глазуновской нелегальную литературу, ругал царя, составил демократического содержания прокламацию нижегородских граждан.

И вот открылось перед ним - как он полагал - широкое поприще: в начале марта 1906 года ему доставили в Нижний Новгород казенный па­кет с печатью Глазуновского станичного правления: его извещали, что он избран уполномоченным в окружное Усть-Медведицкое собрание по вы­борам членов Государственной думы. В гимназии предоставили месячный отпуск. Он прошел выборы и в округе, и в Области Войска Донского - Новочеркасске.

«Первый момент - после нашего избрания, по-особому сильный, тор­жественно трогательный, необыкновенный - первые народные избранни­ки! - как будто спаял всех близостью осуществления лучших надежд в упо­вании. В приветственных речах говорилось о свободе, о праве, о восстановле­нии старой забытой славы и достоинства... Много хорошего...» - вспоми­нал он через десять лет.

"Кресты родных моих могил, и под левадой дым кизячный, и пятна белых куреней в зеленой раме рощ вербовых, гумно с буреющей соломой и журавец, застывший в думе, - волнуют сердце мое сильнее всех дивных стран за дальними морями, где красота природы и искусство создали мир очарованья..."

Это поет истинный художник, в совершенстве владеющий русским языком, постоянно работающий над словом, над фразой, над образом, над композицией, образованный, интеллигентный человек, поэт прозы, когда фраза тянется, длится, переходит из строки в строку:

"Напев протяжный песен старины, тоска и удаль, красота разгула и грусть безбрежная - щемят мне сердце сладкой болью печали, невыразимо близкой и родной... Молчанье мудрое седых курганов, и в небе клекот сизого орла, в жемчужном мареве виденья зипунных рыцарей былых, поливших кровью молодецкой, усеявших казацкими костями простор зеленый и родной... - Не ты ли это, родимый край?" 

Когда Крюков приехал домой после избрания в Думу, его брат, студент-лесник, посадил в палисаднике по этому случаю дубовый желудь, чтобы выросло в память народного представительства вечное дерево как па­мятник свободы.

Крюков ехал в Петербург, вез в Думу наказы-требования народа. «Я люблю Россию - всю, в целом, великую, несуразную, богатую про­тиворечиями, непостижимую, «Могучую и бессильную...» Я болел ее болью, радовался ее редкими радостями, гордился гордостью, горел ее жгучим сты­дом», - писал Крюков. Страдал стыдом за казачество, «зипунных рыца­рей», которых гнали на усмирение восставшего народа в города и села. Дума открылась 27 апреля (10 мая) 1906 года в Таврическом дворце. Крюков выступал от фракции трудовиков, состояла она из крестьян и близ­ких к ним интеллигентов. Они требовали отмены сословных и национальных ограничений, отстаивали неприкосновенность личности, свободу совести и собраний, демократические формы самоуправления, справедливое разре­шение аграрного вопроса на принципах уравнительного распределения зем­ли, протестовали против репрессий и особенно смертной казни, использо­вания казачьих войск для разгона демонстраций и усмирения бунтов.

Вот с какими мыслями выступил Федор Крюков:

"...Тысячи казачьих семей и десятки тысяч детей казацких ждут от Государственной Думы решения вопроса об их отцах и кормильцах, не считаясь с тем, что компетенция нашего юного парламента в военных вопросах поставлена в самые тесные рамки. Уже два года как казаки второй и третьей очереди оторваны от родного угла, от родных семей и, под видом исполнения воинского долга, несут ярмо такой службы, которая покрыла позором все казачество... Главные основы того строя, на которых покоится власть нынешнего командующего класса над массами, заключаются в этой сис­теме безусловного повиновения, безусловного подчинения, безусловного нерассуждения,  освященного к тому же религиозными актами... Особая казарменная атмосфера с ее беспощадной муштров­кой, убивающей живую душу, с ее жестокими наказаниями, с ее изолированностью, с ее обычным развращением, замаскированным подкупом, водкой и особыми песнями, залихватски-хвастливыми или циничными, - все это приспособле­но к тому, чтобы постепенно, пожалуй, незаметно, людей простых, открытых, людей труда обратить в живые машины, часто бессмысленно жестокие, искусственно озверенные машины. И, в силу своей бессознательности, эти живые машины, как показал недавно опыт, представляют не вполне надежную защиту против серьезного внешнего врага, но страшное орудие порабощения и угнетения народа в руках нынешней командующей кучки... С семнадцати лет казак попадает в этот разряд, начиная отбывать повинность при станичном правлении, и уже первый его начальник - десятник из служилых казаков, - посылая его за водкой, напоминает ему о царской службе и о его, нижнего чина, обязанностях - в данном случае, испол­нить поручение быстро и аккуратно. 19 лет казак присягает и уже становится форменным нижним чином, поступая в так называемый приготовительный разряд, где его муштруют особые инструктора из гг. офицеров и урядников... Чтобы сохранить человеческий облик в этих условиях, нужна масса усилий. Эта беспощадная муштровка тяго­теет над каждым казаком около четверти столетия, тяготе­ла над его отцом и дедом - начало ее идет с николаевских времен... Всякое пребывание вне станицы, вне атмосферы этой начальственной опеки, всякая частная служба, посторонние заработки для него зак­рыты, потому что он имеет право лишь кратковременной отлучки из станицы, потому что он постоянно должен быть в готовности разить врага. Ему закрыт также доступ к обра­зованию, ибо невежество было признано лучшим средством сохранить воинский казачий дух. Как было уже сказано, в 80-х годах несколько гимназий на Дону - все гимназии, кроме одной, - были заменены низшими военно-ремесленными школами, из которых выпускают нестроевых младшего разряда. Даже ремесло, и то допускалось особое - военное: седельное, слесарно-ружейное, портняжное, и то в пределах изготовления военных шинелей и чекменей, но отнюдь не штатского платья. Кроме того, нужно прибавить, что не толь­ко вся администрация состоит из офицеров, но в большинстве случаев интеллигентный или, лучше сказать, культурный слой приходится тоже на долю казачьих офицеров. Казачьи офицеры... они, может быть, не хуже и не лучше офицеров остальной русской армии; они прошли те же юнкерские школы с их культом безграмотности, невежества, безделия и разврата, с особым военно-воспитательным режимом, иск­лючающим всякую мысль о гражданском правосознании..."

В Думе был зачитан запрос о казаках. Донцы привезли и зачитали «при­говор» одной из станиц, в котором, между прочим, говорилось: «Мы не же­лаем, чтобы дети наши и братья несли на себе обязанности внутренней охран­ной службы, так как считаем эту службу противоречащей чести и доброму имени казачества. Теперь, когда мы узнали, что на требования Государствен­ной Думы дать русскому народу свободу и землю правительство ответило отказом, для нас стало ясным, где наши друзья и где враги. Крестьяне и рабочие, требующие от правительства земли и воли, есть наши друзья и братья. Правительство же, которое не желает удовлетворить этих справед­ливых и законных требований всего русского народа, мы не считаем пра­вительством народным... Само собою разумеется, что оставаться долее на службе у такого правительства не позволяет наша честь и совесть. Служить такому правительству - значит служить интересам помещиков-землевла­дельцев и богачей, притесняющих трудящийся русский народ, крестьян и рабочих и выжимающих из него последние соки». Станица не была названа. Стояло 73 подписи казаков. 13 июня на 26-м заседании Думы протестующее, гневное, требовательное слово произнес Ф. Крюков. Это была речь борца за демократию, порядок в стране. Против него выступили три бывших станичных атамана. Завязалась острая борьба среди земляков в самой Ду­ме. Если Крюков закончил речь под бурные аплодисменты, то возражения его оппонентов вызвали раздраженные возгласы, хохот, шум. Крюков выступил еще раз и ответил атаманам-«нагаечникам». Крюков в числе других депутатов подписывает ряд запросов министру внутренних дел: на каком основании содержится в тюрьме четыре месяца учитель и продолжаются увольнения со службы учителей и фельдшеров; об уголовных пре­следованиях железнодорожных служащих за октябрьскую забастовку. В таганрогской тюрьме много месяцев томились без предъявленных об­винений пять человек. Объявили голодовку. Двое находились в тяжелом состоянии. Крюков поддерживает запрос и по этому случаю.

Дума, где кипели народные страсти, высочайшим повелением была рас­пущена. После Крюков иронически заметит: желудю, который посадил его брат, не суждено было произрасти. «Забралась в палисадник пестрая Хаврошка, нашкодила в цветнике и выковырнула тупым рылом своим неж­ный росток нашего дубочка. Погиб памятник».

(Будучи избранным в члены 1-й Гос. думы от казачьего населения обл. Войска Донского в апр. 1906 (см. восп. К. "Первые выборы" - "Рус. зап.", 1916, № 4), К. вышел в отставку (в чине стат. сов.). В Думе примкнул к Трудовой группе. Выступил с речью против использования казаков для подавления внутр. беспорядков (см.: Гос. дума. Стенографич. отчеты, 1906 г., сессия первая, т. 2. СПб., 1906). Подписал Выборгское воззвание (см. воен. К. "9-11 июля 1906 г." - в кн.: Выборгский процесс, СПб., 1908). Более года занимался на Дону пропагандист. работой как член организац. к-та трудовой нар.-социалистич. партии. В сент. 1906 привлекался с подъесаулом Ф. К. Мироновым (впоследствии изв. сов. воен. деятель) усть-медведицкой полицией к суду за "произнесение речи преступного содержания", но был оправдан мировым судьей (см.: "Донская жизнь". 1906, 6 окт., и рассказ К. "Встреча" - РБ, 1906. № 11). В авг. 1907 после обыска выслан волею наказного атамана за пределы области Войска Донского. После Выборгского процесса отбывал срок в тюрьме "Кресты" (Петербург) в мае - авг. 1909 и воссоздал ее быт в рассказах "У окна" ("Бодрое слово". 1909, № 24), "Полчаса", "В камере № 380" (РБ, 1910, № 4, 6). Приговор лишил К. возможности вернуться к пед. деятельности, в 1907-12 он служил пом. библиотекаря в Горном ин-те. Впечатления от Революции 1905-07 обусловили проблематику новых произв. К. Забастовка учащихся, протестующих против косной атмосферы гимназии, в к-рой совершается и "незаметная трагедия учительской жизни", описана в самой большой пов. К. "Новые дни" (РБ, 1907, № 10-12); бунт казаков против мобилизации для несения внутр. караульной службы (т. е. в полицейских целях), обернувшийся погромом торг. заведений, - тема пов. "Шаг на месте" (РБ, 1907, № 5); рев. волнениям летом 1906 в станице Усть-Медведицкой посв. пов. "Шквал" (РБ, 1909, № 11-12; первонач. назв. "Пленный генерал"). Драматич. ломка судеб молодых казаков, жаждущих социальной справедливости, жестокая практика военных судов отразились в пов. "Зыбь" ("Знание", кн. 27, СПб., 1909; написана в тюрьме, опубл. по инициативе М. Горького - см.: М. Горький. Письма к К. (Публ. Б. Н. Двинянинова). - РЛ, 1982. № 2) и "Мать" (РБ, 1910, № 12).)

 

 

5.

 

Любовь, как и должно быть у настоящего художника, вкусившего сладость вдохновения, является в прозе Крюкова первопричиной жизни. В рассказе “Мечты” он любовь изображет с мастерством рядового случая:

"Ферапонт был мужем удобным во многих отношениях. Угловатая, смуглая до закоптелости Лукерья, с крупными чертами рябого лица, не рождена была пленять сердца и сама была глубоко равнодушна по части нежных чувств. Но нужда полуголодного существования еще до замужества за­ставила ее стать жрицей богини любви. Выйдя за Ферапонта, она тоже не стеснялась в способах заработка. Тело ее - боль­шое и мягкое - находило своеобразных любителей красоты этого сорта. Раз в неделю приглашал ее мыть полы в своем доме вдовый батюшка о. Никандр, и каждый раз Лукерья ухо­дила от него с лишним двугривенничком, против условлен­ного пятиалтынного, да с десятком белых мятных пряников. Заходили иногда подгулявшие казаки, приезжие хуторяне, - со своей водкой и закуской. Ферапонт очень охотно угощался с ними, быстро хмелел и смирно засыпал за столом, предвари­тельно извинившись перед всеми собеседниками за то, что скоро ослаб. А гости после этого поочередно разделяли в чулане его супружеское ложе. И после нескольких таких визитов Лукерья могла пойти в лавку к красноярдцам Скесовым и купить своим ребятишкам по рубахе. Заветной меч­той ее было собрать рубля четыре и начать тайную торговлю водкой - хорошие барыши можно было бы выручать... Но это тоже оставалось лишь мечтой".

Совсем иначе любовная сцена выглядит в рассказе "Зыбь":

"Он взял ее за руки. Сжал, свернул в трубочки похолодавшие ладони ее с тонкими, худыми пальцами. Зубы ее судорожно стучали, а глаза глядели снизу вверх - вопроси­тельно и покорно.

Хотелось ему сказать ей что-нибудь ласковое, от сердца идущее, но он конфузился нежных, любовных слов. Молчал и с застенчивой улыбкой глядел в ее глаза... Потом, молча, обнял ее, сжал, поднял... И когда чуть слышный стон или вздох томительного счастья, радостной беззащитности, покор­ности коснулся его слуха, он прижался долгим поцелуем к ее трепещущим, влажно-горячим губам...

...Пора было уходить, а она не отпускала. Казалось, забыла всякий страх, осторожность, смеялась, обнимала его и гово­рила без умолку. Диковинную, непобедимую слабость чувст­вовал Терпуг во всем теле, сладкую лень, тихий смех сча­стья и радостного удовлетворения. Было так хорошо лежать неподвижно на соломе, положив ладони под голову, глядеть вверх, в стеклисто-прозрачное глубокое небо, на смешно обре­занный месяц и белые, крохотные, редкие звездочки, слушать торопливый, сбивчивый полушепот над собой и видеть близко склоняющееся лицо молодой женщины.

- Житье мое, Никиша, - похвалиться нечем... Веку ма­ло, а за горем в соседи не ходила, своего много...

- Свекровь? - лениво спросил Терпуг.

- Свекровь бы ничего - свекор, будь он проклят, лютой, как тигра... Бьет, туды его милость! Вот погляди-ка...

Она быстрым движением расстегнула и спустила рубаху с левого плеча. Голое молодое тело, свежее и крепкое, молочно-белое при лунном свете, небольшие, упругие груди с тем­ными сосками, блеснувшие перед ним бесстыдно-соблазни­тельной красотой, смутили вдруг его своей неожиданной откровенностью. Он мельком, конфузливо взглянул на два темных пятна на левом боку и сейчас же отвел глаза...

- Вот сукин сын! - снисходительно-сочувствующим тоном проговорил он после значительной паузы. - За что же?..

- За что! Сватается... а я отшила..."

Если есть у Крюкова любовь, то и будет у него, казака донского, песнь, как в рассказе "Сеть мирская":

"Певуче-протяжные звуки какого-то инструмента, пе­чальные и торжественные, коснулись его слуха. Он насторо­жился. Духовное пение ему было хорошо знакомо: сам он пел когда-то в хоре. Любил он музыку - духовную и свет­скую - и стыдливо держал в тайне эту свою слабость.

Подошел поближе к серенькой кучке, окружившей ста­ренький, облупленный гармониум. С лицом темно-бронзовым, худым, заветренным сидела за инструментом слепая женщи­на, не молодая, в белом платке своем похожая на головешку. Черные пальцы ее привычно и уверенно, неторопливо ходили по клавишам, а невидящие очи, не моргая, глядели перед со­бой и внутрь себя, и медлительно пел ветхий инструмент над­треснутыми голосами старой скорби, невыплаканной и неиз­бывной, тихой скорби одинокого покинутого сердца...

 

Кому повем... печаль мою-ю...

 

Голос почти мужской. Немножко сиплый, он дрожит и об­рывается на верхних нотах. Льются ровным потоком звуки инструмента, текут величаво, как тихие воды, с малой зыбью, и утопает в них далекий шум города, говор толпы, шелест шагов ее. Плачем живым и скорбнозовущим звучит на­дорванный голос невидящей женщины:

 

Кого призову... ко рыда-а-нию...

 

Поет-гудит гармониум. Мотив суровый, горький, порой сплетается в гирлянду нежных, тонких голосов, звучит дет­ски-трогательной жалобой отягченного, израненного сердца человеческого. Льется и обрывается усталый голос человечес­кий, о вечной тьме и скорби говорящий. Льется в сердце - од­но большое сердце - этих серых, скудно одетых, невзрачных, корявых людей, стоящих тут, возле, с изумленными и очаро­ванными лицами. Как будто подслушал он, этот старый инст­румент, все горькие думы, затаенные рыдания, подглядел все слезы и отчаяние темной, горькой жизни, ее нужду терзающую, озлобление и падение... И все собрал в себя, все горе людское, и, когда темные, загорелые персты одной из самых обездоленных коснулись струн его, заплакал горькой жа­лобой.

 

Кому повем печаль мою?..

 

И вот стоят они, изумленные, притихшие и растроганные. И молодые тут, наивные, спрашивающие лица, и старые, трудом, заботой, нуждой изборожденные. Солдат и дивчина, старушка в лапотках и сивоусый белорус с гусиной шеей, свитки из домотканой сермяги и пиджаки - все сгрудились и прислушались.

Дрожат заветренные, запекшиеся губы, горестные соби­раются морщины на женских лицах, слезы ползут. Свое горе заныло, своя тоска выступила четко и выпукло, как теплым лучом заката выхваченный закоулок, вылилась неудержимо в теплых слезах. Корявые, натруженные руки развязывают узелок в уголке платка, достают медную монету, и падает она с благодарным звоном в деревянную чашечку слепой пе­вицы"...

А это сам Федор Крюков в повести "Казачка" поет на улице станицы, уходящей тихой серебристой лентой к закату алому,  а, замерев, отозвавшись в тебе тихим, как выдох, последним улетевшим звуком, вновь берет разбег в следующем абзаце, снова нарастает плавно набирающим силу голосом:

"Лунная ночь была мечтательно безмолвна и красива. Сон­ная улица тянулась и терялась в тонком, золотистом тумане. Белые стены хат на лунной стороне казались мраморными и смутно синели в черной тени. Небо, светлое, глубокое, с редкими и неяркими звездами, широко раскинулось и об­няло землю своей неясной синевой, на которой отчетливо вырисовывались купы неподвижных верб и тополей. Ермаков любил ходить по станице в такие ночи. Шагая по улицам из конца в конец, в своем белом кителе и белой фуражке, в этом таинственном, серебристом свете луны он был похож издали на привидение. Не колыхнет ветерок, ни один лист не дрогнет. Нога неслышно ступает по мягкой, пыльной дороге или плавно шуршит по траве с круглыми листочками, обильно растущей на всех станичных улицах. Раскрытые окошки хат блестят жидким блеском на лунном свете. Одиноким чувствовал себя Ермаков среди этого сонного безмолвия и... грустил, глядя на ясное небо, на кроткие звез­ды... Он подходил к садам, откуда струился свежий, сырова­тый воздух, где все было молчаливо и черно; сосредоточенно и жадно вслушивался в эту тишину, стараясь уловить какие-нибудь звуки ночи и... одиноко мечтал без конца. Куда не уно­сился он в своих мечтах!"

9 июля 1906 года около 200 депутатов собрались в Выборге в гостинице «Бель­ведер» на экстренное совещание, где было выработано воззвание «Народу от народных представителей». В нем говорилось:

«Граждане всей России! Указом 8 июля Государственная Дума распу­щена. Когда вы выбирали нас своими представителями, вы поручили нам добиваться земли и воли. Исполняя ваше поручение и наш долг, мы состав­ляли законы для обеспечения народу свободы, мы требовали удаления безответственных министерств, которые, безнаказанно нарушая законы, подавляли свободу; но прежде всего мы желали издать закон о наделении землею трудящегося крестьянства путем обращения на этот предмет зе­мель казенных, удельных, кабинетских, монастырских, церковных и при­нудительного отчуждения земель частнособственнических. Правительство признало такой закон недопустимым, а когда Дума еще раз настойчиво подтвердила свое решение о принудительном отчуждении, был объявлен роспуск народных представителей... Граждане! Стойте крепко за попранные права народного представитель­ства, стойте за Государственную Думу...»

Воззвание подписали 166 перводумцев, в их числе «отставной стат­ский советник Ф. Д. Крюков, 36 лет». Оно распространялось во многих местах, попало и на Дон, напри­мер - в станицу Нижнечирскую, о чем доносило в то время жандармское управление Департаменту полиции. За агитационные выступления в Усть-Медведицкой Крюкову - вместе с будущим командармом Второй Конной Филиппом Кузьмичом Мироно­вым - было запрещено проживание в пределах Области Войска Донского. Казаки Глазуновской отправляли прошение вой­сковому наказному атаману о снятии позорного запрета. По делу о выборгском воззвании началось следствие. Готовился суд. Но Крюков продолжал политическую деятельность. Он становится одним из создателей Трудо­вой народно-социалистической партии (энэсы). Их цель - защита трудо­вого крестьянства. В связи с организацией Трудовой народно-социалистической партии против Крюкова было возбуждено еще одно дело, которое грозило ка­торгой. Он писал тогда своему другу: «Я знаю, что я все перенесу - и мно­голетнюю каторгу, и вечное поселение где-нибудь в Сибирской тайге, но знаю, что я не вынесу только одного - это тоски по своим родным местам. Донские песчаные бугры и Глазуновская с своими лесами и Медведицей потянут так, что не хватит меня и на два года». Между тем следствие по делу о воззвании закончилось. 12 декабря 1907 года начался суд, 19-го было вынесено решение: заключить среди прочих Ф. Д. Крюкова на три месяца в тюрьму, лишить избирательных прав. Так Федор Крюков попа­дает в петербургские Кресты. Выйдя на свободу, он живет в Петербурге. Работает библиотекарем в Гор­ном институте, дает частные уроки. Прежнее место в Нижнем Новгороде он потерял. Наезжал в Глазуновскую, чтобы помочь по хозяйству двум своим не­замужним сестрам. Сохранялся там и его собственный казачий надел пахотной и луговой земли. Охотно трудился на земле, в саду, на косовице. Он пишет А. С. Серафимовичу из Глазуновской 14 августа 1913 года: «...путешествовал по окрестным ярмаркам, хотел купить лошадей для мо­лотьбы - у меня ведь есть посев, - лошадей не купил («приступу нет - дорогие»), устал и теперь сижу средь хлебного изобилия, не знаю, что делать, как перебавить его в закрома... И вот единственная в своем роде кар­тина: обилие, избыток, богатство задавили почти обладателей, - люди вы­бились из силы (не только люди - скот), ворочая этот тяжкий груз, почер­нели, отощали, изморились, изболелись от чрезмерного физического напряжения. Воза скрипят и день и ночь, спят люди на ходу или на тряских арбах... Перестали праздновать праздники (даже «годовые»). Нет пьяных: некогда гулять... Быть средь этой жизни интересно и радостно, и мне сейчас никуда не хочется. Единственный раз в жизни я вижу картину такого изо­билия и такого труда»...

(В нояб. 1909 К. избран товарищем-соиздателем ж. "Рус. богатство" (с дек. 1912 чл. ред. к-та по отд. беллетристики наряду с А. Г. Горнфельдом и Короленко). После смерти П. Ф. Якубовича (см. о нем восп. К. - РБ, 1911, № 4) часто выступал в ж-ле как публицист и рецензент (см. перечень нек-рых рец. - ЛН, т. 87, ук.). Регулярно печатался в газ. "Рус. вед." (1910-17) и периодически в газ. "Речь" (1911-15). С нач. 1910-х гг. К. все чаще выходил за рамки казацкой тематики. По впечатлениям от участия в переписи населения написан очерк "Угловые жильцы" (РБ, 1911, № 1) о бедствующих низах Петербурга. Путешествие в Киев, по Волге и в Сальскую степь дало материал для очерка "Мельком" ("Речь", 1911. 22 июня... 22 июля), посещение шахтерских поселков Донецкого округа - для очерка "Среди углекопов" (там же, 1912, 15 июля... 19 авг.), образ "реки-жизни" Волги, множество "лиц, самых разнообразных положений и состояний", начало политики отрубов, жизнь нем. колонистов запечатлены в очерках "Меж крутых берегов" (там же, 1912, 3 июня... 8 июля). "Уездная Россия" (там же, 1912. 4... 30 сент.). "В нижнем течении" (РБ, 1912, № 10-11). В рассказах "Сеть мирская" и "Без огня" (оба - РБ, 1912, № 1, 12) затронут монастырский и церковный быт, устами сельского священника высказана тревога о нравств. здоровье народа, к-рый все больше погружается в "междоусобную брань, ненависть без разбора, зависть ко всему более благополучному" ("Рассказы. Публицистика", с. 318). Процесс разрушения нравств. основ и в среде казачества, отвыкающего за время сверхсрочной службы от земледельч. труда, от семьи, - предмет пристального внимания К. в 1910-е гг.: рассказ "На речке лазоревой" (РБ, 1911, № 12), пов. "Офицерша" (РБ, 1912, № 4-5). В цикле очерков "В глубине. Очерки из жизни глухого уголка" (РБ, 1913, № 4-6) сфокусированы характерные для передвоен. Дона проблемы: внедрение воен. воспитания казачат в нач. школе, тяжелые экономич. последствия воен. мобилизации, уменьшение земельных паев, общее оскудение природы.)

 

 

6.

 

Постигать Федора Крюкова, впитывать сердцем такую прозу, чувствовать ее дыхание, ритм, буквально любовное совокупление слов - наслаждение почти эротическое... Те, кто откроют для себя Федора Крюкова, узнают этот ни с чем не сравнимый эффект, этот, смею сказать, высокий эстетический восторг, когда, читая, то и дело, едва ли не на каждой странице, почти в каждом абзаце, в каждой фразе невольно ахаешь про себя, потому что по­стоянно слышишь такие песни:

"Перед самым закатом выглянуло на минутку солнце, и степь ненадолго оделась в прекрасный багряный наряд. Все вдруг осветилось, стало ярко, необычайно выпукло и близ­ко. И далеко, на самом горизонте, можно было различить масти лошадей, отчетливо перебиравших тонкими ногами, как будто легко, без напряжения, словно шутя, таскавших боро­ны. Казачка, верхом на рыжем коне, гнала быков в балку, к водопою. Пела песню. И было какое-то особенное обаяние в этом одиноком молодом голосе, который так сладко тужил и грустил о смутном счастье, манящем сердце несбыточными грезами. И так хотелось слушать эти жалобы, откликнуться им. Хотелось крикнуть издали певице что-нибудь дружеское, ласковое, остроумно-веселое, как кричат вон те казаки, кото­рые переезжают балку. Они смеются, шлют ей вслед свои крепкие шутки, а она едет, не оглядываясь, и, изредка обры­вая песню, отвечает им с задорной, милой бойкостью, и долго мягкая, мечтательная улыбка не сходит с лица тех, кто слы­шит ее".

И с наших лиц не сходит улыбка, и в самом деле есть во что вслушивать­ся. Перед нами широко распахивается и беспрепятственно впускает в себя знакомый и словно бы незнакомый мир степных трав и вод, закатов и рассветов - мы будто заново начинаем жить на этих страницах, жить с новым, промытым зрением, обострившимся слухом. Совершается художественное колдовство, неуловимое, текучее, всякий раз иное...

После 1906 года Крюков становится профессиональным литератором. Он связал свою судьбу с журналом Владимира Короленко «Русское богатство», обрел здесь единомышленников и свою трибуну как прозаик и публицист. В 1912 году, когда ушел из жизни поэт, революционер-народоволец Петр Филиппович Якубович, Крюков был взят на его место редактором по отделу художественной литературы. Крюков становится помощником Короленко, который, видя, насколько тяжело было на первых порах новому редактору, ободрял его в письмах 1913 года: «Вообще с редакционным делом не робейте, - обвыкнете». «Не унывайте, Федор Дмитриевич. Поначалу-то оно трудненько, да и после работа не ахтивеселая. Но привычка все-таки великое дело», «Терпи, казак, будучи одним из атаманов «Русского богатства». Укреплялись его связи с земляком А. С. Серафимовичем. 24 апреля 1912 года Крюков пишет из Петербурга Серафимовичу, что 19 мая намерен отправиться в путешествие по маршруту: Рыбинск-Волга-Царицын-Серебряково-Глазуновская, чтобы до половины августа ездить по местам «русских» губерний, поглядеть жизнь «русских», то есть не принадлежащих к казакам. Это было хождение в народ по примеру Короленко, написавшего после своих путешествий - «Река играет», «По Ветлуге и Керженцу», «В пустынных местах», «В облачный день» и другие рассказы и очерки. Вернувшись из поездки по Волге, Крюков печатает обширный очерк "Меж крутых берегов". Он едет в Донецк, к шахтерам, спускается в шахту - и пишет «Среди углекопов». Плывет по Волге - и появляется очерк «В нижнем течении». Совершает путешествие из Петербурга в Орел, оттуда водным путем до Калуги, чтобы «взглянуть хоть одним оком на коренную русскую деревню и, насколько сил окажется возможным, познакомиться с его современным общественным настроением и хозяйственным бытом»...

(В 1910-х годах укрепляются дружеские отношения с А. С. Серафимовичем, к-рый высоко ценил творчество К. (по его словам, изображаемое К. "трепещет живое, как выдернутая из воды рыба, трепещет красками, звуками, движением, и все это - настоящее" - письмо от 28 апр. 1912, см.: Переписка между К. и Серафимовичем. Публ. В. М. Проскурина. - "Волга", 1988, № 2, с. 154) и настоял на том, чтобы К. связался через В. В. Вересаева с Книгоизд-вом писателей в Москве. В этом изд-ве была опубл. кн. "Рассказы" (т. 1, 1914) - избранные произв. К. 1908-11. Критика отметила присутствие в творчестве К. "подкупающей трогательности, меткого юмора, острой наблюдательности" (Н. Е. Доброво - "Изв. книжного магазина товарищества Вольф и вест. литры", 1914, № 4, стр. 107), "нежную родственную любовь к природе и людям" (А. К. - СевЗ, 1914, № 8-9, с. 249; аналогичное мнение: 3. Галин - ЕЖЛ, 1914, № 7). Последними отголосками мирного времени в творчестве К. стали очерк о лодочном путешествии в мае 1914 с А. В. Пешехоновым по Оке "Мельком" (РБ, 1914, № 7- 9), где показаны последствия столыпинской реформы в коренной рус. деревне, и пов. "Тишь" ("Рус. зап.", 1914, № 2, дек.), рисующая тягостную картину неудовлетворенных амбиций и мелких страстей, в к-рые погружены провинц. интеллигенты.)

 

 

7.

 

Крюков может "растянуть", панорамировать пейзаж, по краске, по штриху, по звуку, добавляя в него душевную энергетическую си­лу, усиливая, удваивая впечатление:

"Тебя люблю, родимый край... И тихих вод твоих осоку, и серебро песочных кос, плач чибиса в куге зеленой, песнь хороводов на горе, и в праздник шум станичного майдана, и старый, милый Дон - не променяю ни на что... Родимый край..."

Здесь все идет волновым наплывом, добавляясь и накапливаясь. Но Крюков может добиться нужного ему эффекта и одной-единственной фразой, краткой и точной, как шаг часового:

"Шорох движенья стоял в воздухе".

Мастерство Крюкова высоко и несомненно, и пишу я о нем с волнительным наслаждением. Крюкова постоянно тревожит и притягивает первооснова жиз­ни, ее глубинная, властная сила, проявляющаяся не в противоборстве красных и белых, не в идеологии, не в недрах текущих проблем, а в постижении человеческой природной натуры, лучше всего видной в ярком свете вечных истин: любовь, обретение счастья и его хрупкость, рани­мость. Крюков, как истинный художник, писал о том человеке, о тех его чувствах, остром контакте с жизнью, отклике на нее, что были и будут всегда, пока жизнь течет, длится, пока есть все мы и сердца наши и впрямь открыты для счастья и скорби...

Во время первой мировой войны Крюков побывал на фронте в составе санитарного отряда Государственной Думы на турецком участке в Галиции в качестве корреспондента, писал об этой войне очерки и рассказы.

Он воспринял как вполне естественное событие 28 февраля 1917 года. У Серафимовича были все основания для радостного поздравления друга «с чудесным праздником, Дожили-таки мы с Вами», - писал он Крюкову 9 марта из Москвы в Петербург.

С философской глубиной этот период истории выразил в поэме "Россия" запрещенный коммунистами Максимилиан Волошин, чье собрание сочинений я подпольно готовил в начале 70-х годов, перепечатывая вещь за вещью на машинке, вместе с ныне покойным Володей Купченко.

 

В России революция была

Исконнейшим из прав самодержавья.

(Как ныне - в свой черед - утверждено

Самодержавье правом революций.)

Крижанич жаловался до Петра:

«Великое народное несчастье

Есть неумеренность во власти: мы

Ни в чем не знаем меры да средины,

Все по краям да пропастям блуждаем.

И нет нигде такого безнарядья,

И власти нету более крутой...»

 

Мы углубили рознь противоречий

За двести лет, что прожили с Петра:

При добродушье русского народа,

При сказочном терпенье мужика -

Никто не делал более кровавой

И страшной революции, чем мы.

При всем упорстве Сергиевой веры

И Серафимовых молитв - никто

С такой хулой не потрошил святыни,

Так страшно не кощунствовал, как мы.

При русских грамотах на благородство,

Как Пушкин, Тютчев, Герцен, Соловьев,

Мы шли путем не их, а Смердякова -

Через Азефа, через Брестский мир.

 

В России нет сыновнего преемства

И нет ответственности за отцов.

Мы нерадивы, мы нечистоплотны,

Невежественны и ущемлены.

На дне души мы презираем Запад,

Но мы оттуда в поисках богов

Выкрадываем Гегелей и Марксов,

Чтоб, взгромоздив на варварский Олимп,

Курить в их честь стираксою и серой

И головы рубить родным богам,

А год спустя - заморского болвана

Тащить к реке, привязанным к хвосту.

 

Зато в нас есть бродило духа - совесть

И наш великий покаянный дар,

Оплавивший Толстых и Достоевских

И Иоанна Грозного... В нас нет

Достоинства простого гражданина,

Но каждый, кто перекипел в котле

Российской государственности, рядом

С любым из европейцев - человек.

 

У нас в душе некошеные степи.

Вся наша непашь буйно заросла

Разрыв-травой, быльем да своевольем.

Размахом мысли, дерзостью ума,

Паденьями и взлетами Бакунин

Наш истый лик отобразил вполне.

В анархии - все творчество России:

Европа шла культурою огня,

А мы в себе несем культуру взрыва.

Огню нужны машины, города,

И фабрики, и доменные печи,

А взрыву, чтоб не распылить себя, -

Стальной нарез и маточник орудий.

Отсюда - тяж советских обручей

И тугоплавкость колб самодержавья.

Бакунину потребен Николай,

Как Петр - стрельцу, как Аввакуму - Никон.

 

Поэтому так непомерна Русь

И в своеволье, и в самодержавье.

И в мире нет истории страшней,

Безумней, чем история России.

 

Чтобы почувствовать живой пульс тех дней, приведу фрагмент из рассказа Федора Крюкова "Обвал", опубликованном в № 2 1917 года "Русских записок":

"Солдаты держали ружья на изготовку. Молоденький офицер в полушубке, с револьвером у пояса, мрачно ходил позади шеренги, изредка покрикивал на любопытных, напиравших сбоку. Через несколько минут толпа освоилась с зрелищем солдатиков, окаменевших в заученной позе - «ружья наперевес», вытекла из-за углов, придвинулась и стала перед ними темным, беспокойным озером. Мелкой зыбью перебегали детские голоса, сливались, и вырастал пенистым валом разноголосый крик:

- Ура-а-а... а-а... а-а-а...

Городовые пробовали работать руками — «осаживать». Толстый пристав кричал на панели:

- Не давайте останавливаться!

- Проходите, кому надо! Проходи ты... куда лезешь?..

Но все гуще и шире становилось темное людское озеро. Вдруг крик испуганный:

- Казаки!

Вдали маячил взвод всадников в серых шапках набек­рень.

Читать полностью:

Юрий Кувалдин "Певец тихого Дона Федор Крюков"

вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Без заголовка | elene27 - Дневник elene27 | Лента друзей elene27 / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»