А они и говорят:
– Не бойтесь, пани-матка. Вы нас уже спасли. Потому что мы тут, занимаясь своими делами, наткнулись на старых врагов, чтоб они себе все кишки порвали! Оклеветали они нас перед турецкими властями и весь бы товар дочиста отняли у нас, если б мы не сказали, что везем няньку жены самого султана. Уж простите, но пришлось так сказать, потому что вы, ваша милость, бедно одеты и с нами на простых возах едете. А если б мы всю правду выложили, то нас еще и побили бы за вранье!
– А как же вы нашли такую беду на свои головы?
– А мы разве искали? Она сама нас нашла. А может, и к лучшему, что нашла. Чуть сказали мы туркам про няньку султанши, как те враз переменились и оставили нас в покое. А теперь вы, ваша милость, должны пойти с нами в замок и подтвердить наши слова.
– Что ж мне, неправду свидетельствовать? А если присягнуть велят?
– Да какая ж неправда? Или вы не нянчили свое дитя? Где тут неправда? В чем?
– А я ведь не знаю в точности, жена султана – мое дитя или нет?
– Ну, когда вас допустят туда, тогда и узнаете. Сами подумайте! Вы что, казну грабить едете или с их войском биться? Вы едете своего ребенка искать. Любой человек такие вещи понимает. А если она и не ваша, то вы им ни стен Цареградских не порушите, ни моря не выпьете. Вернетесь домой, и все…
Ну, деваться некуда, надо идти. Вышла я с турецкими солдатами и с евреями, а сердце колотится. Усадили меня в коляску. Кони – как змеи. Их только вожжами тронули, а они и помчали!
Еле взобралась я на замковую гору. Пару раз даже отдыхала. Правда, турки совесть имели, не торопили, шли за мной шаг за шагом. Я остановлюсь – и они ждут. Наконец вышла я на эту гору. Там подворье мощеное, каменное, и видно с него далеко-далеко: и Дунай, и поля вокруг. Будто в раю, так хорошо. И ввели меня в какие-то покои. Вокруг диваны дорогие, подушки на полу бархатные. Показывают мне турки: садитесь. Я села, а евреи стоят. Ждем. Через какое-то время слышу – идут еще какие-то люди. У меня аж в глазах зарябило. Те, что были со мной, низко им кланяются, а я не знаю, что с собой делать, или встать, или сесть, ну и сижу себе дальше. А тут из тех, что пришли, выступил один еще не старый, но и не молодой уже человек, одетый по-турецки, в тюрбане. И по-нашему чисто говорит:
– Послушайте, женщина! Вы должны говорить правду, как на исповеди, потому что вы сейчас перед самим наместником султана, которому я каждое ваше слово в точности передам по-турецки.
– Спрашивайте, – говорю, – а я скажу все, что знаю.
– Правда ли, – спрашивает, что вы нянчили в детстве жену великого султана Сулеймана и едете вот с этими купцами в Цареград?
– Да, – говорю, – я и вправду в Цареград с этими купцами еду. Но жена ли султана Сулеймана та, которую я нянчила на своих руках, смогу сказать только тогда, когда увижу ее собственными глазами. Я еду, – говорю, – искать ту, которую нянчила, потому что многие люди говорят, будто она в Цареграде.
– Хорошо вы, мама, ответили, – сказала Настуся.
– А правда всегда хороша, доня.
– А что ж толмач?
– Толмач сразу повернулся к наместнику и заговорил. Старый, уже совсем седой человек тот наместник. И вот он что-то сказал толмачу, а тот – мне:
– Сразу видно, что вы правду говорите. А теперь скажите, откуда вы и когда ту девушку-поповну татары увели?
– Я, – говорю, – из своего края, из Червонной Руси, а тогда я жила в Рогатине. – И сказала, когда это было, – опять чистую правду. А он снова пересказал все старому наместнику. Тот только головой важно закивал. И опять что-то к толмачу. А толмач – мне:
– Доходили ли до вас какие-нибудь вести после того, как татары эту девушку увели?
– Вестей, – отвечаю, – хватало. Говорили люди, что вышла она замуж за очень знатного человека. Но как же я могла узнать, правда это или нет? – Боялась я и словечком обмолвиться о том, что люди про самого цесаря поговаривали, – чтобы турок не обидеть. А он снова перетолковал по-турецки, и уже дальше они между собой говорили и других расспрашивали, а те им отвечали. А про евреев-купцов будто забыли. Видно, их уже и до того допрашивали. Наконец толмач снова ко мне обратился и говорит:
– Наместник султана приказал мне передать, что сказанное вами вполне может оказаться правдой. Поэтому он спрашивает, не нуждаетесь ли вы в чем и нет ли у вас жалоб. Говорите все как есть и ничего не бойтесь.
– Ни в чем, – говорю, – я не нуждаюсь и жалоб никаких не имею. Вот если бы только нас не задерживали в дороге…
Он перевел это, они с наместником опять переговорили, и толмач мне:
– Слушание вашего дела закончено. Вы получите такое письмо-пропуск, что больше никто вас в пути и тронуть не осмелится…
Поблагодарила я наместника и толмача. А уходя, сам наместник мне поклонился, и следом все, кто с ним был. Тогда я и подумала: «Ну, доню, если это и в самом деле ты, то, видно, в большом ты почете, раз такой знатный вельможа из-за тебя твоей старой няньке кланяется». И еще меньше стало у меня веры, что такое может приключиться на самом деле.
– А письма, мама, долго ждать пришлось?
– Совсем недолго. Той же упряжкой меня на постоялый двор отвезли, а вечером принесли это письмо и передали из рук в руки. И опять тот же толмач спросил, нет ли у меня какой нужды. А я снова его поблагодарила.
– А не предлагали вам, мама, стражу в дорогу?
– Не предлагали. Видно, сами не были до конца уверены. Тот наместник, должно быть, так рассудил: в точности не известно, нянька я или не нянька нынешней султанши. Если нянька, хватит мне и пропуска, а если не нянька, то этой стражей выставил бы он себя на посмешище. Так что, думаю я, поступил он разумно. Хорошо и то, что двинулись мы дальше, и, действительно, по дороге нас больше не трогали, письмо помогало.
Горами и долинами доехала я с купцами до самого этого города. И через такие черные горы мы перевалили, что в них наши Карпаты можно спрятать и не найти. А ведь и в Карпатах орлам приходится крыльями помахать, пока долетят до самых высоких скал. А тут – на вершинах снега белые-белые, а под ними леса черные-пречерные. И по долинам воды шумят, и цветы прекрасные. Великую красу Господь положил на эти дивные земли, но наша, доня, все-таки лучше, потому что наша…
Глубоко вздохнув, мать продолжала:
– А как увидела я высокие стены и ворота этого города, такой страх меня взял, что я даже заплакала.
– Почему, мама? В городе же меньше опасностей, чем в дороге.
– Не от страха перед чужими людьми, дитя мое! А вдруг, думаю, ты не захочешь признать свою нищую мать?
– Да что вы такое говорите, мама!
– Деточка, всякое бывает. И разное на своем веку я слышала про детей. Недаром присказка говорит: мать да отец семерых на ноги поставят, а семеро детей и одного отца или мать не прокормят. Бывает, чуть поднимутся над своим сословием, а уже стыдятся родных. А ты так высоко взлетела, ой как высоко… А евреи не дураки – обо всем подумали и говорят мне: «Вам, пани-матка, надо пойти с нами и встать среди людей там, где мы вам покажем. Проедет в карете султанша, а вы узнаете, что это ваша дочка, но не вздумайте закричать. Спокойно посмотрите, отойдите в сторону и нам скажите. А уж мы найдем средство, как вас с нею свести». Умно советовали, доня. Но как только я тебя увидела и милостыню служанка твоя в руку мою сунула, – не выдержала я, доня моя! Заплакала и закричала. А ты прости меня, деточка, сердцу разве прикажешь!
– Это ничего, мама. Все хорошо. Скоро увидите моего мужа.
– Жаль только, я и слова с ним сказать не смогу, потому что не знаю его языка.
– Он поймет, вот увидите.
– А зачем ты, доня, об этом наместнике так допытывалась? – спросила мать.
– Мне, мама, надо знать, каких людей мой муж где держит или хочет поставить. Вот недавно он спрашивал, а на своем ли месте будет один комендант. Многие приходили за него просить, но я всем отвечала, что в дела султана не вмешиваюсь. Но на самом деле иногда вмешиваюсь, мама…
– И хорошо делаешь, дочка, что так отвечаешь людям. А вмешиваться или нет – тебе лучше знать.
Их разговор продолжался долго-долго, и в течение этого времени они несколько раз выходили в детскую, чтобы снова взглянуть на ребенка.
А как закончились Настусины расспросы о родне, знакомых и соседях, она сказала:
– И что же там, мама, творится в нашем родном краю?
Мать ответила уклончиво:
– Ты, доня, покинула дом совсем молоденькой; да и тяжко мне говорить о том, что там творится.
– И все же, мама, что? Или все так, как здесь?
– Еще не знаю, доченька, как здесь. Я тут совсем недолго. Но по тому судя, что увидела я еще по дороге в твоем новом краю, скажу прямо: у нас много хуже. До сих пор там поляки грызутся между собой, а наши, доченька, еще хуже. Ненависть между нашими такая, что один другого в ложке воды утопил бы. Село с селом, монастырь с монастырем без конца судятся и рядятся. А мещане какие тяжбы заводят с церквями! Доня, доня! Может, я и грешу перед Богом, но как на все это насмотришься, то только одно и подумаешь: справедливая их кара постигла, раз татары гонят их степями в ремнях, босых и голодных! Ох, справедливая!
– Да что вы, мамочка, такое говорите! Вы и не знаете, как это страшно, когда под татарскими кнутами тебя в ясырь гонят! А я знаю! Я сама прошла Дикое Поле израненными в кровь ногами.
– А помнишь ли, доня, игумена из монастыря на Чернечей горе?
– Помню, как не помнить!
– Чернечью гору тогда спалили татары, и монастырь сгорел, хоть и говорят, что эти басурманы не жгут Божьи дома. А наши христиане как сцепятся, то и собственную церковь разобьют да по бревнышку раскатают. Такой у нас чудной народ, доня.
– Да ведь не весь народ такой, мама! Люди разные бывают.
– Правда, доня. Есть и у нас добрые люди. А все-таки думаю, что и предателей столько нигде не найти. Игумен отец Феодосий, человек умный, недаром говорит, что Иуда Искариотский не из евреев родом, а из наших, либо из поляков. Много, много иуд среди наших.
– Что ж они такое делают, мама?
– Что делают? Лучше спроси, чего не делают! Уже мещан так прищемили по городам, что даже тело покойного мужчины, женщины или ребенка нельзя на кладбище вывезти через те ворота, через которые все в город въезжают, а только через те, в которые падаль да мусор вывозят. Да, да, доченька.
Настуся закрыла глаза ладонями, от возмущения кровь бросилась ей в лицо. А мать продолжала:
– И, знаешь, ни гнет, ни издевательства не заставляют их опомниться! Ищут врагов среди своих и ненавидят их больше, чем чужих. И беда эта не только в городах, в селах еще хуже. Говорил мне отец Феодосий, что все владыки в тяжбах с общинами. Нет ни одного без тяжбы, и длится это с незапамятных пор. И у поляков того нет, а если случится, так редко-редко. Уж на что у них шляхта шебутная, но и та почтение к церкви и друг к другу имеет. А наши, доченька, нет и нет. Вот разве только когда чужие побьют их немилосердно, обдерут донага и голых, босых и голодных погонят в неволю нагайками да бичами. Тогда и плачут, и сокрушаются, и к ворогу уважение и страх имеют. И при всем том суды да процессы ни на миг не прекращаются: паны судятся с панами, шляхта с шляхтой, мещане с церквями, села с селами, верхний конец села с нижним, улица с улицей, дом с домом, хозяин с хозяином, а все вместе – с евреями.
Настуся помедлила, как бы что-то сравнивая в душе, и сказала:
– Здесь, мамочка, большое уважение к власти. Очень большое.
– И потому, деточка, говорю тебе: муж твой еще большего добьется, чем добился. Я простая попадья, говорю только то, что глаза видят и что от умных людей слышала. Сказал же отец Феодосий, что Господь так справедливо отмерил кару нашим, что ни на маковое зерно не ошибся.
– За что же тогда вы, мама, вместе с покойным отцом терпели-мучались?
– За что? А за тех, что прежде нас жили, так и в Священном Писании сказано, доня. Вот видишь, ты у нас всегда добрая была, меня любила и почитала, и тебе Бог такую добрую долю послал, что просто чудо. А погрешишь против Божьей воли – искупишь, доня, ох, тяжко искупишь и ты, и – не приведи Бог! – дитя твое. Ибо кара Божья посылается из рода в род. А как повернешься сердцем к Богу, так и почувствуешь, как он ведет тебя по жизни и никому не дозволяет кривду тебе чинить.
Мать перекрестилась набожно. Простые ее слова глубоко запали в душу молодой султанши, но не нашли в ней дна. Молниями пронеслись перед нею главные события ее жизни, совершившиеся как по ее собственной, так и по чужой воле. Вспомнила, как отреклась от веры отцов ради любви к мужчине и блеска мира сего. Мелькнули перед глазами мертвые великий визирь Ахмед-паша и черный слуга Хасан. А следом явилась страшная мысль, которую таила она против первенца своего мужа от прежней первой жены.
Дрожь охватила Настусю. Но пути назад уже не было. Не то плыла, не то летела она в пропасть.
Судорожно вздохнула.
– Бог милостив, доченька, – ласково сказала мать, приметив этот тяжкий вздох. – Пока жив человек, всегда есть время свернуть со злого пути. Только тогда его не будет, как ляжем в сырую землицу и кончатся наши испытания на этом свете…
Явились слуги просить к столу, но молодая султанша, обменявшись взглядами с матерью, ответила:
– Позже.
Так проговорили они, пока не начало вечереть. Сквозь венецианские стекла султанских палат пробился багрянец заходящего солнца, заиграл на дорогих коврах. Муэдзины запели пятый азан на башнях стройных минаретов. На сады и парки султана опускалась чудесная ночная тишина.
Настуся поднялась, попросила мать подождать минуту и вышла.
Направилась в свою молитвенную комнату и опустилась на молитвенный коврик лицом к Мекке. Со времени гибели Ахмеда-паши и черного Хасана еще не молилась она так горячо. Из распахнутой души, словно дым ладана, брошенного на угли курильницы, молитва возносилась прямо к Богу. Покорно благодарила его, что привел к ней мать, и сулила щедрые пожертвования, а когда удалось ей переломить в себе злую мысль о том, что намеревалась она сделать с первенцем мужа своего, почувствовала такое же облегчение, как тогда, на рассвете у невольничьего рынка, когда вверила себя Богу со словами: «Да будет воля Твоя!»
Не помнила, как долго пробыла в молельной. Когда поднялась с колен, давным-давно умолкли муэдзины, а в покоях уже теплились ароматные свечи.
А за это время мать уже успела разговориться с Гапкой и выведать у нее не только про «случай», но и обо всех обстоятельствах жизни ее дочери в султанском дворце.
Сулейман Великолепный пришел в покои Эль Хуррем, когда его жена еще молилась.
Кликнув невольницу, он спросил, где она, а когда та ответила, поднял вверх правую руку и благочестиво произнес: «Эль Хуррем говорит с тем, кто выше меня… Когда твоя госпожа закончит молитву, не докладывай ей, что я жду здесь, пусть спросит сама».
Тихо усевшись в одной из комнат для приемов, султан задумался.
А по гарему стрелой пронеслась новая весть – как высоко почитает Сулейман жену свою, к которой прибыла ее мать.
Было уже довольно поздно, когда Настуся позвала служанку и спросила, не приходил ли султан.
– Падишах уже давно ждет в угловом будуаре. Мне было приказано не докладывать о том, что он здесь, пока хасеки Хуррем сама не спросит.
Молодая султанша покраснела. А мать, заметив ее смущение, проговорила:
– Милость Божья, доченька. Вижу теперь, что он и вправду великий царь.
– Так все люди говорят, мама, и свои, и чужие. А армия молится на него, как на образ.
– Не сделай же ему, доня, ничего худого, потому что женщина может причинить много зла мужу, если захочет, и он об этом даже не догадается.
Настуся проводила мать в комнату сына, а сама отправилась к мужу.
Он сразу же оживленно заговорил:
– Вижу, у тебя дорогой гость. И сказали мне наши улемы, что ты, о возлюбленная моя Хуррем, повела себя так, что еще долго будешь служить примером всем детям правоверных в том, как следует чтить отцов и матерей! Не находят слов для похвал тебе.
Настуся просияла от этих приветливых слов, но еще больше ее обрадовало то, как султан отнесся к неожиданному появлению ее матери. Лицо ее в этот миг было поистине прекрасным. Она спросила мужа:
– А ты? Будешь ли ты добр к моей матери?
– Как же я могу оказаться хуже своей жены? – весело ответил он, а затем добавил: – А как в твоем краю муж должен приветствовать мать своей жены?
Настуся с признательностью взглянула на него и ответила:
– Это твой край, Сулейман, и я твоя. И не надо тебе знать об обычаях моей страны. Твой край уже давно стал моим краем, и твой народ – моим народом.
– Знаю, о Хуррем, что и самый богатый дар не обрадует тебя так, как если я поприветствую твою мать по обычаям твоей земли. Так почему бы мне так не поступить?
Она вся зарделась от удовольствия, поднялась на носочки и шепнула на ухо мужу несколько слов, словно не желая, чтобы их услышал кто-либо, кроме них двоих. А потом проводила мужа в детские покои, где султан в полном соответствии с обычаями страны, откуда была родом его жена, приветствовал ее мать.
Ибо чего не сделает мужчина ради женщины с легким и веселым нравом, той, что сумела накрепко привязать его к себе…
Должно быть, никогда и никто не убегал еще так ни из одного города, как те двое купцов, что привезли мать султанши Эль Хуррем в Стамбул. Бросив все свое имущество и на одной повозке.
– Скверно у нас вышло, Мойше, – сказал младший, обращаясь к старшему.
– Не у нас, – ответил тот, что постарше, – а у старой попадьи. Зачем она закричала? Чего такой гвалт подняла?
– А зачем мы ее среди нищих поставили, Мойше?
– Знаешь, Израиль, я до этой минуты думал, что имею умного компаньона. Ты же сам это посоветовал. И хорошо рассудил. Потому что султанша, когда милостыню раздает, медленнее всего едет, и старая мать могла ее рассмотреть. А если б мы ее поставили в другом месте, то карета с султаншей только мелькнула бы вместе со стражей. И опять жди до следующей пятницы!
– А разве нельзя было поставить старую попадью перед главной мечетью, где султанша выходит к молитве? Там-то она не едет, а идет!
– И опять скажу, Израиль: ошибся я, думал, что компаньон у меня поумнее. А оно иначе оказалось. Во-первых: какой толк от заднего ума? А во-вторых: даже этот твой задний ум никуда не годится. Ну кто, скажи, дозволил бы нам или ей там стоять? А если б и дозволили глянуть издалека, то между вельможами, имамами и улемами, да еще и войском старая попадья ничего бы не разглядела. И тогда, опять-таки, пришлось бы ждать до пятницы и ставить ее там, где мы поставили. А теперь знаешь, что с нами будет, если поймают?
– Что будет, Мойше?
– Если поймают, то можем оба себе сказать: «Бывайте здоровы и Львов, и Перемышль, и наша баня во Львове!»
– Почему?
– Потому что нам тут сначала устроят баню, а потом закопают.
– За что, Мойше? Разве мы что худое замыслили или сделали?
– Ох, Израиль, ошибся я в тебе, все думал – разумный ты еврей. Мы, Израиль, сделали доброе дело, но плохо сделали. Понимаешь? И нам не простят, что мы из султановой тещи нищенку сделали, тем более, что никакая она не нищенка.
Горестно вздохнув, Израиль сказал:
– Говорят, султан – человек справедливый. А какая ж это справедливость: казнить нас за наши же труды и наши деньги?
– Да, Израиль, ошибся я в тебе. Да кто же, будь он в своем уме, может подумать, что дело наше дойдет до самого султана? Дел тысячи, а он один. Ни он, ни жена его и знать не знают про двух бедных купцов. Есть у него люди, которые нами займутся.
Так говорили в смертельном страхе двое купцов, гнавших лошадей по глухим боковым дорогам подальше от султанской столицы. А тем временем султанша Эль Хуррем послала целую толпу слуг, чтобы их разыскали. Слуги вернулись и доложили, что на постоялом дворе стоят их возы, нагруженные товаром, а самих купцов со вчерашнего дня там не видели. Приказано было тогда найти их живыми или мертвыми – опасались уже, не убил ли их лихой человек в кривых переулках Стамбула. Поиски длились недолго: опытная в таких делах и расторопная султанская стража перехватила купцов в пути и доставила в сераль.
Таким образом еврейские купцы, что привезли мать султанши в столицу, получили аудиенцию, о которой не думали и не просили. Молодая султанша приняла их очень ласково в присутствии своей матери, позволила им сесть и долго говорила с обоими о родном крае, о своем Рогатине, о Львове, о ценах на красный товар, о путешествии и отношении к купцам в соседних странах.
А после в знак благодарности вручила каждому из них по свертку золотых монет и спросила, сколько им пришлось истратить на проезд матери. Оба купца, кланяясь до земли и с радостью сжимая в руках обернутые в тонкий шелк увесистые свертки, ответили, что никаких особых расходов не понесли, а дары ее милости превосходят их самые смелые ожидания.
– А может, есть у вас какие-нибудь иные желания? – с улыбкой спросила бывшая рогатинская поповна.
– О наисветлейшая госпожа, – ответил старший из купцов. – Мы не знаем, смеем ли просить вас уладить одно дело…
– Осмельтесь, – ласково ответила она. – Если хватит моих сил, помогу вам во всем.
– Два года назад у татарской границы ограбили на крупные суммы наших компаньонов. Что мы только ни делали, к каким только польским властям ни обращались, но о возмещении ущерба не было и речи. Мы бы согласились и на половину захваченного грабителями…
– А где это случилось?
– Между Бакотой и Крымом.
– Вы упомянули о татарской границе. По какую сторону границы напали на ваших компаньонов?
– Наисветлейшая госпожа! Какая ж там граница? Это только так говорится – граница. А там кто хочет, тот и грабит. Грабят ляхи, грабят казаки, грабят и татары, а почему бы им не грабить? Но раз поляки говорят, что это их земля, так, может, они бы и заплатили?
Молодая султанша хлопнула в ладоши. Тут же вошла служанка.
А вскоре в приемную явились толмач с писарем-турком. Султанша еще раз попросила купцов назвать имена ограбленных и убитых, осведомилась об их наследниках и продиктовала короткое письмо к польскому королю, закончив его так: «Именем своего мужа, султана Сулеймана, прошу уладить это дело и в качестве дара присовокупляю к сему письму несколько пар сорочек и нижнего белья».
Толмач мигом перевел, а писец записал.
Султанша обратилась к купцам:
– Вы хотели бы получить это письмо в руки или отправить его с послами при первой же оказии?
– Наисветлейшая госпожа! А нельзя ли устроить так, чтобы и мы сами поехали вместе с послами?
– Можно. Когда отправляется ближайшее посольство падишаха в Польшу? – спросила султанша у секретаря.
– Через неделю, о радостная мать принца, но можно и ускорить его отъезд.
– Вы можете подождать еще неделю? – спросила она купцов.
– Почему не можем? Конечно, можем!
– Значит, явитесь во дворец через неделю.
Веселые и довольные, покинули оба купца приемную великой султанши. Уже во дворе сераля, когда вокруг никого не осталось, младший обратился к старшему:
– А что ты скажешь, Мойше, об этих кальсонах, которые султанша посылает в дар польскому королю?[133] Я думал, она напишет: «Если не сделаешь, что сказано, я на тебя с одной стороны брошу янычаров, а с другой – сразу две татарские орды». А она ему – исподнее!
– Ну, Израиль, я теперь окончательно убедился, что чем-чем, а умом ты не богат. Да разве ты не понимаешь, что значит, когда такая деликатная пани посылает такие подарки? Ну и ну! И вот что я тебе скажу: этих подарков хватит, чтобы до смерти напугать наилучших генералов, и не только польских, а каких угодно.
– Почему? Чем? Кальсонами?
– Израиль! Ты что ли, не видишь, что здесь творится? Какое тут войско стоит и каждый день прибывает и прибывает, а вокруг него все так и кипит? Войску разве не все равно, в какую сторону его поведут? А ты думаешь, если б ее обидели, она бы не вцепилась в мужа, а тот не двинулся бы на Польшу? Ты думаешь, у них там не так, как с твоей или моей женой? Вот ты считаешь себя умным купцом, а сколько раз приходилось тебе ездить из Перемышля во Львов, если жена скажет, что ей там что-то вдруг понадобилось? И что – помог тебе твой ум?
– Так ты думаешь, что и здесь то же самое?
– А ты думаешь иначе? Ну-ну. Я к ней хорошо присмотрелся. Что султан умен, это да, другого бы и не слушались. Но при ней ум ему ни к чему, и это так же точно, как то, что мы у одного нашего знакомого сейчас раздобудем себе лапши на шаббат[134]. Знаешь, в чем смысл этого «подарка»? Она говорит полякам, что если к ней не прислушаются и не восстановят справедливость, то она их так обдерет, что ничего у них не останется, кроме исподнего. Сам увидишь, как быстро дело пойдет, едва они эти кальсоны увидят!
– Если ты так считаешь, то почему не попросил, чтобы она дала нам дозволение на свободную торговлю?
– Почему? Потому что я и без нее его сейчас раздобуду. Вот только догоним тех, кто от нее только что вышли. Они нас сами отведут туда, куда следует, и пусть попробуют не отвести! Я тебе, Израиль, говорю: мы с тобой сейчас побывали больше чем у самого султана. Теперь никто не посмеет сказать нам «нет». Эта султанша в точности такая же, как и ее матушка. Помнишь, все нам говорили, что ее покойный муж в точности так ее во всем слушался, хоть и был немалого ума человек.
Оба купца сошлись на том, что в таких делах мужской ум ни на что не годится, и поспешили за секретарем, толмачом и переводчиком. И те действительно взяли их с собой и обращались с ними с величайшим почтением, ибо всемогуща была султанша Эль Хуррем, и кто хоть раз в милости переступил ее порог, за тем следовало ее покровительство, словно благодатный свет солнца.
Сладостны мысли о грехе – и тяжек путь праведного человека. А слаще всего те помыслы, что ведут к самым тяжким грехам. И труднее всего их в себе искоренить.
Молодой султанше Эль Хуррем долго казалось, что она истребила в себе злую мысль о первородном сыне своего мужа от другой женщины.
Живя с праведной матерью, она до поры вполне благосклонно следила за тем, как подрастает маленький Мустафа, первенец Сулеймана, как бегает он по зеленым лужайкам садов и как янычары сажают его в седло. У мальчика были блестящие черные глаза и резвость, унаследованные от отца, и сам он был крепче, чем ее сын Селим.
И в это блаженное для Роксоланы время, когда покой воцарился в ее душе, появился на свет ее второй сын Баязид – вылитый отец. И едва она разглядела его черты, как сердце ее вспыхнуло любовью.
Очи и душа ее уже насытились великими торжествами и празднествами, поэтому она попросила мужа, чтобы обрезание Баязида прошло как можно скромнее, а средства, которые должны были пойти на празднование, были переданы госпиталям, больницам и неимущим. Кроме того, она попросила освободить триста невольников и триста невольниц из ее родных краев. И все было так, как она пожелала.
А в часы тишины, которая воцарилась в серале, когда совершался обряд обрезания, почувствовала мать младенца Баязида, что злая мысль, что засела в ней, только надломлена, но не искоренена. Была надломлена, но вот – выпрямилась оттого, что слуги доносили до нее каждое слово, что слышали во дворце и за его пределами от слуг визирей и вельмож. И великая боль стала расти в сердце султанши Эль Хуррем. Росла и закипала, как закипает кровь в болезненно стесненной части тела.
И в одну из жарких ночей, когда муж ее был на охоте, а сама она смотрела на колыбели своих сыновей, сердце Роксоланы взбунтовалось. И воскликнула она, думая о незримых своих обидчиках: «Погодите, погодите! Я еще покажу вам, как на престоле султанов воссядет «сын невольницы» и «внук нищей»!.. И уничтожу ваши старые законы, как вы уничтожаете мое сердце и душу!»
Никого, кроме детей, не было в покоях Эль Хуррем, когда она уронила эти тяжкие слова. И никто их не слышал, кроме всемогущего Бога, который дал человеку свободу творить добро и зло. А над Стамбулом в тот час ползла черно-синяя туча. И молнии то и дело озаряли золотые полумесяцы на стройных минаретах столицы. А дождь крупными каплями падал на широкие листья платанов и шелестел в султанских садах, ветер с силой врывался в ворота сераля и сотрясал окна гарема.
В ту ночь приснился султанше сон.
Вмиг отворились все двери и распахнулись все завесы во дворце султанов, унаследованном от владык Византии. И заблистали полы из эбенового дерева, золота и алебастра, зеркальные стены и потолки. И ангел Господень шел по коридорам и залам дворца и белым крылом указывал на странные образы и тени, что появлялись один за другим на зеркальных стенах и мраморных полах. И увидала султанша суть двенадцати столетий на стенах и все тайные дела византийских императоров и турецких султанов. Узрела светлых и великих, чтивших Бога, в чьих глазах была мудрость. Узрела Ольгу, киевскую княгиню, супругу Игоря и мать Святослава, что приняла крещение в этих палатах – втайне от рода и народа своего. Шла она, тихая и скромная, в белой одежде и молча смотрела на новую царицу из своей земли. Удивилась во сне султанша Эль Хуррем, что только теперь вспомнила эту великую княгиню. Вспомнила и сказала: «Моя задача еще тяжелее, чем твоя!..» А княгиня Ольга прошла мимо молча, только крест еще крепче прижала к груди.
И узрела султанша великие злодеяния, предательства, подкупы и убийства. А при виде одного из них задрожала всем телом: в диадеме, со скипетром в руке, шла какая-то женщина из давних-давних времен, а рядом с ней юноша, и по лицу его было видно, что это – ее сын. А из соседних покоев появились палачи – и мать отдала им свое дитя… И те вырвали очи ее сыну…
Султанша Эль Хуррем закричала во сне. Ледяной пот залил ее лицо, и она проснулась. А когда снова уснула, увидела кары, что настигли злодеев за их преступления. Увидела, как гнила заживо Византия в золоте и пурпуре. Увидела, как предок ее мужа осаждал этот город, руша таранами могучие стены. Увидела весь ряд султанов – вплоть до мужа своего. И вдруг чья-то багровая рука стерла образ молодого Мустафы и возложила на султанский престол малолетнего Селима… Узнала Эль Хуррем милые ее сердцу очи сына. И увидела, как по Стамбулу маршируют три армии и как Селим посылает их к новым битвам…
На этом она проснулась и – решилась.
А дождь так плакал в садах султанских, как плачет дитя о матери…
