«Deus ne elongeris a me: Deus meus in auxilium meum respice! Quoniam insurrexerunt in me varice cogitations et timores magni affligentes animam meam. Quomodo pertransibo illaesus? Quomodo perfringam eas?» – «Ego inquit, ante te ibo…»[131]
А утром в пятницу, в турецкое воскресенье, на третьей неделе месяца Шавваль, со всех минаретов турецкой столицы во весь голос закричали муэдзины:
– Аллаху акбар! Аллаху акбар! Ашхаду алла илаха илла ллах! Ашхаду анна Мухаммада-р-расулуллах! Хаййа ала ссалат! Хаййа ала ссалат![132]
Каждую пятницу, в турецкое воскресенье, молодая султанша Эль Хуррем выезжала на молитву в мечеть в золотой карете, запряженной шестеркой белых лошадей, в сопровождении конных янычаров. И как всегда, у стен ее дворца и вдоль дороги выстраивалась двумя длинными рядами стамбульская голь, поджидая милостивую госпожу, мать принца Селима, – отдельно мужчины и отдельно женщины. И простирали к ней руки, прося подаяния.
Кого там только не было! Кто только не топтался под стенами палат Роксоланы! Нищие турки, арабы, курды, татары и прочие мусульмане, а с ними греки, армяне, итальянцы, венгры, валахи и поляки, евреи и цыгане, – и никого из них слуги султанши не оставляли обделенным. Женщинам подавали невольницы, мужчинам – евнухи.
А порой среди этой толпы попадались невольник или невольница из ее родной страны, отпущенные по старости и болезни на волю. Слуги султанши, ловкие и расторопные, уже научились отличать их от других и подавали таким особо – на дорогу домой. И те благословляли ее родным словом, слезами и воздетыми к небу руками.
Так было и в эту пятницу, на третьей неделе месяца Шавваль, когда ранним утром в воротах сераля показалась золотая карета, запряженная шестеркой белых коней и сопровождаемая конной стражей.
Карета уже выехала за ворота сераля, и с обеих ее сторон вытянулись два ровных ряда янычаров на пляшущих буланых конях, а слуги принялись раздавать милостыню. А тем временем какая-то пожилая женщина в убогой чужеземной одежде вдруг выступила из толпы бедных женщин, неприметно осенила себя крестным знамением, нырнула между конями янычаров и с плачем прорвалась к самой карете, сжимая в руке только что полученный от султанской невольницы грошик.
– Настуся, деточка моя! – закричала она и упала в пыль, на которой остались следы золоченых колес кареты султанши.
А молодая султанша Эль Хуррем отчаянно закричала, приказывая остановить карету, опрометью выскочила на мостовую, бросилась к пожилой женщине и опустилась в драгоценном уборе своем на колени рядом с нею, плача и целуя ее морщинистые руки.
– Хорошо ли тебе здесь, деточка моя? – спросила старая мать.
– Очень хорошо, мама, – сказала Настуся и вздохнула так, будто тяжелое бремя упало с ее плеч. Усадила женщину в карету и велела слугам поворачивать обратно во дворец.
Молча плакали обе в золотой карете величайшего султана Османов, пока не вступили в прекрасные покои Эль Хуррем.
А по дворцу и столице молнией разнеслась весть, что бог весть откуда объявилась нищая и убогая теща Сулеймана и что из толпы голытьбы, что собирается по пятницам под стенами дворца, взяла ее в султанские палаты Роксолана. В богатых семьях баши и визирей, как крутой кипяток, закипело возмущение…
Однако улемы и проповедники представили это событие как образец добродетели в отношении султанши к матери. И еще выше возносились руки убогих, благословляя молодую мать принца Селима, к которому как раз в эти минуты ввела Настуся свою родную мать, чтобы показать ей внука.
Радости матери не было конца. Она целовала малыша, крестя его снова и снова, и все тешилась – какой он крепкий и красивый.
– А как же ты ладишь с другими его женами? – наконец спросила она дочь.
– Ни хорошо, ни плохо, – отвечала та. – Со всеми по-разному.
– Да уж, верно, плохого тут больше, чем хорошего. Какая еще с ними может быть жизнь? А у твоего мужа еще жива матушка?
– Жива. Он еще молодой, и она не старая – сорока не исполнилось. Добрая женщина. Лучшие свои драгоценности мне подарила.
– Это уж, наверно, ради сына…
– Какие же, Настуся, великие богатства в твоих комнатах! И это все твое? – спросила бедная женщина, осматривая покои дочери. От всего этого блеска и роскоши даже слезы высохли у нее на глазах.
– Разве я знаю, мама? – ответила Настуся. – Как будто мое. Я теперь могу иметь все, что захочу.
– Такой добрый твой муж?
– Очень добрый.
– А я все молилась Богу, вставая и ложась, чтобы он послал тебе, доченька, добрую долю. Только вижу я, что посреди всего этого добра у тебя какая-то тяжесть на душе. Вижу, вижу. Сердцем чувствую. И твой покойный отец молился за тебя до самой своей смерти… – На этих словах мать снова заплакала.
При известии о смерти отца Настуся не смогла вымолвить ни слова. Уронила слезу и помянула Бога. А когда обе выплакались, спросила:
– Как же вы, матушка, отважились одни пуститься в такую дальнюю дорогу? И как добрались сюда? И кто вам сказал, где я и что со мной случилось? Ведь я не раз уже посылала верных людей с большими деньгами, чтобы принесли мне хоть весточку от родных. Возвращались и говорили: и следа не смогли найти.
– А вот как оно было. Сразу после набега мы с отцом расхворались от тоски по тебе, потому что думали – никогда уже не видать нам тебя на этом свете. А отец так и не увидел, бедный… Степан, жених твой, разыскивал тебя больше двух лет. Ездил куда-то, расспрашивал, допытывался. Все напрасно. И нам в то время помогал. А потом женился, и все кончилось.
– А на ком?
– На Ирине, подружке твоей. Вместе они из полона бежали, тогда и познакомились. Правда, он еще долго верность тебе хранил, не сразу за другой побежал. А отец наш хворал уже не переставая. Приход отдали другому священнику, а мне с ним, с больным, пришлось уехать к родне на Самборщину. Горько нам жилось. В одном Бог его миловал – не мучался долго. И на смертном одре тебя вспоминал. Уж тогда я совсем одна осталась…
Мать снова заплакала и продолжала:
– А потом стали приходить удивительные вести о тебе и твоей доле.
– Куда? Даже на Самборщину?
– На Самборщину, а как же.
– И что же рассказывали?
– Да такое плели люди, что и повторить нельзя. Может, расскажу когда-нибудь. Наконец, чую, насмехаться надо мной, дочка, начинают. Старая попадья, говорят, турецкого цесаря зятем имеет, а сама в драных опорках ходит… Зло смеялись надо мной. Натерпелась я от людских языков, Настуся, и решила – хватит. И Бог всемогущий, дочка, привел меня аж сюда, через такие края, и горы, и воды, что не всякий мужчина сумел бы дойти! А я, бедная слабая женщина, добралась с помощью Божьей…
– А вы, мама, и в самом деле верили, что зятем турецкого цесаря имеете?
– Ну как же в такое диво поверить можно, доня моя! Я уже и в дорогу собралась к тебе, и все равно не верила. И только как увидела тебя в золотой карете, а турецкое войско – вокруг, только тогда и подумала: а, может, и правда! Но все равно уверена не была, а ну как, думаю, ты за какого-нибудь генерала вышла, что служит при самом султане. Только теперь верю, как от тебя услышала. Да и то мне все вокруг сном кажется… Чудо Господне, да и только! И не без причины оно, это чудо, доченька, – посылает тебе Божья мудрость великое испытание.
– И как же вы, мама, решились в такую дорогу, через столько чужих земель пуститься? И с кем вы сюда добирались, и на какие деньги?
– А было это вот как. Смеются надо мною люди, хоть шапку себе из тех насмешек шей. Уже и малые дети вслед кричат: «Цесарская теща идет!» Молчу, не отвечаю ни словечка. Только Бога помяну, вздохну, и ему свои мучения поверю. Но однажды, в воскресенье это было, сижу я после службы Божьей у свояков, что меня приютили. Смотрю – а в окно видно, как двое старых евреев входят на подворье. Должно быть, купцы какие-то, думаю. И представить не могу, что они – ко мне. Ведь что у меня купишь? Разве что печаль да старость одинокую, которая уже передо мною…
– Мама! Да вы же еще совсем не старая, только печаль вас иссушила. Оживете рядом со мной, в добре и достатке. И мне с вами легче и веселее будет. Как же я рада, что Бог всемогущий прислал мне вас!
– Да и я, доченька, до самой смерти буду благодарить Бога за эту великую милость… Ну вот, говорю, и в мыслях у меня нет, что купцы эти ко мне явились. И вдруг зовут меня домашние. «Эти купцы, – говорят, – вас хотят видеть». Я, понятно, испугалась, думаю: вдруг твой покойный отец, царство ему небесное, долг какой оставил и мне не сказал? Иду ни жива ни мертва. Выхожу к ним, прошу их садиться, а сама прямо трясусь от страха: ну как сто золотых потребуют, думаю. И где я, нищая, возьму им столько?
– И как же они начали?
– Сели, глянули один на другого, и старший из них приступает: «Мы к вам с одним делом, пани…» Ну, думаю, точно речь о деньгах. Еле вымолвила: «Прошу вас, говорите!» А он вот как сказал: «Вы уже, наверно, слышали, что ваша дочь жива и стала в Турции знатной госпожой». – «Да слышала, – отвечаю, – всякое говорят люди, а Бог один знает наверно, где она и что с ней сталось, да и есть ли она еще на свете». И слезы выступили у меня на глазах.
– А они что?
– А другой говорит: «Наши еврейские купцы из Львова были там, где теперь находится ваша дочь. И видели ее своими глазами: как выезжает из дворца, и запряжка у нее шестеркой, и в золоченой-таки карете!» А я как расплачусь навзрыд!
– Да почему же, мамочка?
– Потому что, думаю, уже и евреи домой ко мне с насмешками ходят… И говорю им: «Не совестно вам, старым почтенным людям, насмехаться над бедной вдовой, которая и без того от горя не видит, куда идет?»
– А они что?
– Тогда один из них говорит: «Ну, ну, это вы, пани, перемудрили. Что ж вы, думаете, у нас других дел нет, как из самого Перемышля сюда специально ехать, чтобы над вами насмехаться… Хорош гешефт, нечего сказать!» От этих слов я опомнилась и говорю им: «Не удивляйтесь, панове, что я так вам ответила, уж простите меня, потому что всякие люди мне этим так докучают, что и сама не знаю, что говорю». А они тогда: «Мы на этом ничего не потеряли, нечего и прощать. Да вы нас и не обидели. Только выслушайте нас до конца, мы за это с вас ничего не требуем».
– Да хоть бы и потребовали, все равно с меня взять нечего, потому что ничего не имею, – говорю.
– Да мы знаем, – говорят. – Откуда у вдовы честного священника имения? Все нам известно, люди рассказали.
Я перевела дух – значит, денег не потребуют, и спрашиваю:
– А говорили эти ваши знакомые купцы с моей дочкой?
А они отвечают:
– Вы думаете, к ней так легко подступиться, как к вам? Тут все просто: только калитку в плетне открой и, если пса поблизости нету, иди себе к кухне и спрашивай, есть ли кто дома. Ну, а если б там так было, так половина наших евреев из Львова, из Рогатина, из Перемышля и Самбора не только поговорили б с вашей дочкой, но и не один добрый гешефт могли бы там иметь. Такой гешефт – чистый мед! Но там вместо плетня высокие стены, вместо калитки железные ворота, а вместо пса войско стоит и с места не тронется! И если б такой, головой ушибленный, нашелся и стал бы крутиться у тех ворот, ему бы так всыпали, что он бы ни у кого больше не стал бы спрашивать: дома он или нет.
– Чего же вы от меня хотите? – спрашиваю. А сама думаю, что если это и в самом деле ты, Настуся, то туго тебе там приходится. Они же говорят:
– Постепенно, пани, сейчас все узнаете. Все вам скажем. За тем и пришли. А чего не спрашиваете, как ваша дочка выглядит? Уже по одному тому сможете догадаться, видели ее наши или нет.
– Ну, и как же она выглядит? – говорю.
– Файная, пани, ох и файная! Светлая, золотые волосы, синие очи, продолговатое лицо, руки маленькие, как у ребенка, и доброе сердце имеет: если едет по городу, ни одного бедного без подаяния не оставит, даже наших, хоть и вера у нас разная.
– Сама раздает милостыню? – спрашиваю.
– Вы бы хотели, чтобы она выходила из кареты и раздавала деньги? Ну-ну. Там уже много таких при ней, что раздают и держат при себе, что раздать. И если б она остановилась или ехала не так-таки борзо, то турки или не турки, а весь бы народ сбежался: тот за подаянием, тот за справедливостью, тот челом бить. И так ее карету письмами забрасывают, будто снег прошел. А слуги ее, – говорит, – все письма собирают, поскольку им так приказано.
– И что же она с этими письмами делает? – спрашиваю.
– Что делает? Сама она ничего не делает, потому что при ней есть такие, которые делают. Самое паршивенькое письмо, даже порванное, – говорит, – читают, рассматривают и каждое дело потом разбирают. И виноватого потом из-под земли добудут, – говорит, – а невинному помогут.
– Ну, а если виноватый сбежит в чужой край? – спрашиваю.
– А вы думаете, – говорит, – у султана послов нет? И куда турецкий посол ни приедет, вокруг него все скачут, как, к примеру, мы, евреи, вокруг своего раввина. И даже еще хуже, – говорит, – потому что мы своего раввина уважаем, а турецкого посла в других краях как огня боятся.
– А чего его так уж бояться? – спрашиваю. Но и сама уже боюсь.
А купец говорит:
– Вы как ребенок спрашиваете. Да разве нечего бояться, если за тем послом, если ему кто не угодил, турецкое войско идет, и тяжелые пушки везет, и города разбивает, и села огню предает, и все берет. А янычары, думаете, на посиделки сюда ходят?
– Так это моя дочка, – спрашиваю, – такое слово имеет?
– Слово, говорите? Она силу имеет, какой еще свет не видывал, – говорит. – Что хочет, то и делает.
– Ну, а если ее муж, – спрашиваю, – другого хочет?
А еврей говорит:
– Так ведь он-таки того же хочет, что и она, и об этом все, кого ни спроси, знают. Будто вы не понимаете, как такое бывает.
– Ну, – говорю им, – не одна моя дочка может выглядеть так, как вы сказали.
А они отвечают:
– О, разумные слова, пани! Вот потому-то мы к вам и приехали, чтобы вы могли точно сказать, ваша это дочка или не ваша.
А я им на это говорю:
– Как же я могу вам отсюда сказать, сидит там моя дочка или не моя?
А они на это:
– Опять разумное слово, пани! Отсюда и родная мать не может узнать. Просто надо туда поехать и посмотреть.
– Туда?! – аж вскрикнула я. – Да за какие средства? Тут немалые суммы нужны, чтобы в такие далекие края добраться! Да и уверенности нет. Разве мало красивых да холеных девчат на свете? И почему такое должно было выпасть моей дочке, а не другой? Ладно, если б какого-нибудь честного человека встретила, а тут сам Великий Султан!..
Говорю так, а сама думаю: «Бог всемогущий всем правит. Кто знает, что может случиться?»
А евреи говорят:
– Ну, а откуда вам знать, пани, что не ей повезло? Пан Бог все может, ибо он всемогущ. Наши купцы там поразведали среди слуг, и те-таки говорят, что первая жена нового султана, которую он больше всех любит и поставил над всеми остальными, родом отсюда, поповна, говорят, из Рогатина, которую татары пару лет назад увели в ясырь. Кто ж еще, если не ваша дочь?
– Бог бы через вас вещал, – говорю, – да только все это может оказаться пустыми выдумками.
Они же говорят:
– А мы вам, пани, на эти выдумки одолжим денег на дорогу – и туда, и обратно, коли пожелаете вернуться. И сами с вами поедем.
Я ж им на это:
– Люди добрые, – говорю, – я взаймы не беру, потому как нет у меня ни на что тратить, ни с чего возвращать. А ну как потом окажется, что не моя это дочка? Тогда не только с позором возвращаться, а еще и долги отдавать!
– А что евреи на это? – спросила Настуся.
– А они посмотрели друг на друга и говорят: «Хм, может, так, а может, и не так. Знаете что? Мы вам, пани-матка, таки дадим денег на дорогу – на свой риск! Может, потеряем, а может, и нет».
– А вы, мама, что на это сказали?
– Что ж я, доня, другого могла сказать, кроме как: «Не хочу ничего задаром! Спасибо вам, но не хочу. С какой стати вы должны мне что-то задаром давать?»
А они говорят: «А вы таки думаете, что это задаром будет, если там и в самом деле ваша дочка? Ну-ну, хорошо же вы рассуждаете! Мы, пани-матка, от вас ничего не хотим. И от вашей дочки мы ничего не хотим, потому что она сама даст».
А второй добавил:
– Ей и давать ничего не надо, пусть только слово скажет, чтоб нам кривды в турецкой торговле не чинили. Нам больше ничего и не надо, и не требуется.
– А если это не моя дочка, – говорю, – вы ко мне: отдавай деньги за дорогу!
– Пани, кто ж вам такое сказал?
– Это вы сейчас не говорите, зато потом скажете.
– Мы вам мигом расписку дадим, что ни сейчас, ни позже ничего от вас не хотим и не потребуем. Ну? Устроит?
– Боюсь я ваших расписок, – говорю. – Ноги моей еще не было в суде, и пусть туда нога ни одного честного человека не ступит! Бог знает, что вы там понаписываете, а мне потом по судам таскайся!..
– Ладно, – говорит старший, – понимаю: суду вы не доверяете и, может, имеете на то причину – всякие судьи попадаются. Но своему владыке-то верите? А если верите ему, то едем завтра же вместе с нами в Перемышль, к вашему епископу.
– Еще и епископу вашими бумажками голову морочить! Мало у него своих забот? – говорю.
– Ну где вы видели такого владыку, чтобы забот не имел? И чем он лучше, тем больше забот и хлопот имеет. Так и со всяким человеком. Но на то он и владыка, чтоб иметь хлопоты, как я, например, купец, чтоб блюсти свой интерес, – говорит. – А вы думаете, соблюсти свой интерес можно без хлопот?.. Нет, вы пока подумайте, а мы еще завтра придем.
Попрощались и пошли себе.
– А я, доченька, думаю и даже думать боюсь. И до Перемышля не близко. А к тебе, наверно, как на тот свет – и далеко, и неведомо все. Да еще если б точно знать, что к тебе! А то езжай бог знает куда и зачем – дочку за турецким цесарем искать!.. Такое и не придумаешь, и во сне не увидишь. Скажут еще – совсем старая спятила и бабьи байки за правду приняла. И только евреи из хаты – уже прицепились: «Что, – говорят, – вам купцы такое сказали?» – «Ай, – говорю, – дайте вы мне покой с вашими евреями! Несут, сами не знают что!»
– Не скоро, думаю, вы, мама, заснули в ту ночь…
– Да где ж тут заснуть, доня! Такое мне виделось, будто и в самом деле пришла пора на тот свет перебираться… Задремала я только под утро, уже светало. И снишься ты мне, вся в белом и в блестящей короне на голове. А из сердечка твоего сквозь белое платьице каплями красная кровушка выступает. А ты рученьками за сердечко хватаешься, кровь растираешь, и уже по пальчикам твоим она стекает… И тяжко так вздыхаешь… И такая меня тоска по тебе взяла, что я прямо во сне сказала себе: «На все воля Божья! Поеду! Будь что будет!»
– И пришли купцы?
– Пришли, доня. Переночевали у местного корчмаря и пришли спозаранку.
– Что, – говорят, – едем в Перемышль? Все-таки ближе, чем к вашей дочке.
– Едем, – говорю. – Попробую.
– Ну, – говорят, – если до Перемышля доберемся, то уже и до вашей дочки доедем.
Заплакала я, доня, и поехала с евреями. Еле дошла до епископской палаты – дух занялся. Больше всего от стыда.
– Да почему ж от стыда, мама?
– Доня, доня! Если неправда – то стыд, а если правда – то грех, думаю, за чужеверного замуж выходить, свое бросать.
Настуся закрыла глаза руками и не сказала ни словечка. А мать поняла, что эти слова больно слышать Настусе. И стала рассказывать дальше:
– Правда, милостиво принял меня владыка, слова презрительного не сказал. Слышал уже, говорит, о тебе и твоей доле. Но никто не знает, правда это или нет. Потому как всякие чудеса иной раз рассказывают про татарских полонянок. Выслушал евреев, поговорил со мною, а потом и сказал: «Всякое бывает по Божьей воле, пусть Бог благословит вас в дальнюю дорогу! Без его воли никто вам никакого зла не причинит!» Как благословил он меня, мне сразу легче на душе стало.
– Ну, а расписка, которую евреи обещали? С ней что?
– Призвал владыка аж двух духовных и велел им записать то, что говорили евреи: мол, берут на себя все затраты на дорогу до самого Цареграда и обратно – туда, где они меня отыскали, и отказываются требовать возмещения в любом случае: есть там моя дочь или нет, захочет ли она заплатить за меня или не захочет. Написали, подписали, мне прочитали, а потом еще и к епископу отнесли, запечатали и в актах епископских на хранение положили. А купцы еще при них мне денег на дорогу дали и так радовались, что просто страх. Поблагодарила я всех, потом в храм Божий сходила, на убогих пожертвовала, хоть я и сама не богата, и пустилась в дальнюю дорогу.
Тут вздохнула Настусина мать и перекрестилась, как бы заново начиная свое путешествие, и собралась было рассказывать дальше. Служанки внесли фрукты и сладкие шербеты. Низко поклонились госпоже и бесшумно вышли.
– А есть ли, Настуся, хоть одна наша дивчина среди твоей челяди? – спросила мать.
– Есть, мамочка, есть. Гапкой зовут. Взяла я ее к себе после того, как тут один случай был…
– Случай, говоришь? Наверно, с этими, с черными, они такие какие-то страховидные, что даже издали смотреть жуть берет.
– Эти черные люди совсем не страшные, надо просто к их виду привыкнуть. А случай действительно был, да и где их не бывает. Но об этом позже, времени у нас достаточно. А пока – подкрепитесь немного.
– Не могу ни есть, ни пить, – возразила мать, – пока не закончу и из сердца своего не вылью того, что довелось мне пережить по дороге, пока добиралась до тебя, доня. Ох и всякого же я натерпелась, доня!
Однако не утерпела, пригубила чашу с шербетом и, продолжая понемногу отхлебывать, заговорила:
– Доброе у тебя тут питье, как же иначе… И вот, пустилась я в Божий путь. Пока нашим краем ехали – еще туда-сюда. Перевалили Карпатские горы. Там, дитятко, так смереки пахнут, аж сердце радуется. А трава – что твой шелк, такая красивая, мягкая, всяким зельем пахучая. А потом въехали в венгерский край, и чем дальше, тем реже и реже нашу мову слышно. Но красивая там земля, так и видно на ней Божью руку! Но пьют там, деточка, пьют. Еще хуже, чем в Польше. По дороге в том краю я только и видела, что гулянки да забавы. Дотанцуются, они, доня, – так всегда и бывает с теми, кто много танцует… А мои евреи везде как дома, и всюду своих находят, и ко всему доступ имеют, и с каждым говорят, будь то наш, поляк, мадьяр, немец или турок. Я только дивилась.
– А заботились они о вас, мама, в дороге?
– Заботились, доня, это правда. И лучше, чем иной раз свои. Никакой обиды они мне не причинили, и все, что мне было нужно, я сразу получала. Только раз из-за них я страху натерпелась. А было так: проехали мы уже широкие равнины венгерские и вступили в края, где твой муж царствует… Так говоришь, он добрый?
– Очень добрый, мама. И умный, и справедливый, и ни в чем мне не отказывает. Лучше и быть не может.
– Дай Бог ему здоровья! Жаль только, что не христианин, – вздохнула мать. – Ну вот, как въехали мы в его царство, увидела я турецкое войско с кривыми саблями. И такой меня страх взял, что слова не могу сказать. Вот, думаю, сейчас голову снимут, и дело с концом. Только на том свете и свидимся. И у евреев моих, видно было, руки затряслись, как стали турки их возы осматривать. Ну, что-то они им там дали и кое-как пропустили нас дальше. И снова едем. Равнина такая – глазом не обнимешь. А через пару дней евреи говорят, что уже и до Дуная недалеко. Сердце у меня сжалось: Дунай – большая вода, недаром про него в песнях поют.
– А знаете, мама, вот вы уже видели Дунай, а я нет. Потому что я с другого конца сюда попала – через Черное море.
– Так море еще больше, чем Дунай. Всякое сотворил Господь на этом свете, а человек все по Божьей воле преодолевает. И вот, доехали мы до этого Дуная. Вот это река так река, доня! Где столько воды берется, думаю, что так течет и течет, только синеет, а другой берег чуть видно. А за этой рекой еще добрая часть пути до тебя, сказали мне. Проехали мы сколько-то дунайским берегом, вижу – город. Замок на белых скалах стоит до того высоко, что туда разве только птица долетит без воли тех, кто тем замком правит. А евреи мне: там сидит турецкий наместник. Так и сказали: «Видите, в том замке сидит заместитель мужа вашей дочки!» А я себе и думаю: «Век бы мне этого заместителя не видать», – а сама помалкиваю. Но знаешь, доня, пришлось-таки с ним свидеться, и как раз в том самом высоком замке!
– Как же это?
– А вот как. В городе евреи вместе со мною заехали на какой-то постоялый двор, дали мне комнатку, а сами ушли по торговым делам. Сижу я себе и Богу молюсь. А их нет и нет. На следующий день, уже где-то после полудня, вдруг слышу: что-то бренчит. Смотрю в окно: стража турецкая идет и моих купцов ведет! Они бледные, трясутся и на мое окно показывают, да еще и что-то говорят! Вот тебе и раз, думаю. С испугу так зацепенела, что и сама себя не чую. – Она перевела дух, словно еще не избавилась от тогдашнего страха, и продолжала: – Входят толпой ко мне в комнату турецкие солдаты. Но не кричат, даже руки к челу и к сердцу прикладывают и головы предо мной склоняют. Сообразила я, что евреи, должно быть, наговорили им, что я к какой-то важной госпоже еду. Сразу мне полегчало. А на подворье уже, вижу, повозка въезжает. Да такая, что и владыка бы сесть не постыдился. Не стала гадать и спрашиваю евреев: что это значит?
