Eine bot ihm einen bunten Traum Und er hat sein Herz dafur gegeben. Nannt’ es Liebe und ein reifstes Leben. Jahre gingen und er merkt’ es kaum. Und sein Blut gor wie der Saft der Reben[103].
Султан Сулейман с отроками и свитой возвращался в свою столицу через Солунь.
Встревожился гарем при известии, что бледнокожая невольница едет с ним уже от самой Солуни в дорогой жемчужной диадеме, и сокрушались все, что она до сих пор не закрыла своего лица, как велит мусульманский обычай.
Необычная тишина заполнила палаты дери-сеадет, когда въезжала туда невольница Хуррем. Лишь перепуганные евнухи толпой высыпали ей навстречу, кланяясь еще ниже, чем раньше.
Но встревожились не только обитательницы султанского гарема, но и все визири, кади-аскеры, дефтердары и даже кизляр-ага, могущественнейший из придворных вельмож. Чутьем восточных людей они предвидели, что в жизни двора правителя грядут большие перемены.
Как черная туча над землей, висела ненависть над гаремом падишаха. Ненависть всех жен и одалисок к бледнокожей чужеземке, невольнице Хуррем, «христианской собаке», пленившей сердце десятого султана.
На следующий день после возвращения из паломничества поздно вечером в ее покои вбежала маленькая черная собачка с деревянным крестиком, привязанным к спине. Поначалу Настуся так испугалась, что даже вскрикнула. Но сразу же успокоилась, догадавшись, что это «подарок» соперниц, возненавидевших ее. Они, очевидно, специально подбросили эту собаку именно тогда, когда падишах обычно наведывался в ее покои, рассчитывая смутить и обескуражить Настусю и в последний раз попытаться отвратить от нее сердце падишаха.
Она мгновенно поняла все это, успокоилась и приманила к себе собачонку. Лапки ее были в черной грязи, к деревянному крестику прикреплена маленькая дощечка, а на ней – надпись, всего три слова: «Калым за подкидыша с Керван-йолы»[104].
В них крылась ядовитая насмешка над нею, сиротой, за которую некому даже калым вручить. И тем острее была обида, что с тех пор, как попала сюда, она никогда и никому не причинила ни малейшего зла. Настуся ощутила такую горечь, что расплакалась. Слезы хлынули из глаз, и она не смогла их сдержать, как ни пыталась. Внезапно вытерла глаза, позвала служанку и велела подать воды.
Умыла лицо и принялась отмывать измазанные лапки собачонки. В эту минуту один из евнухов доложил, что падишах уже направляется к ней. Поначалу Настуся хотела было спрятать собачку, но передумала. Мелькнула мысль: «Все равно ему донесут, зачем?»
Сулейман вошел, как всегда, с суровым видом, но при виде Настуси лицо его смягчилось. Увидев, что она сама моет лапки перепачканной собачке, рассмеялся и весело спросил:
– А это еще что такое?
– А это мой калым, Сулейман, – негромко ответила она, и обида прозвенела в ее голосе, как отзвук затихающего вдали колокольчика. Мгновение боролась с собой. И все-таки не выдержала: слезы покатились по щекам, как порвавшаяся нитка жемчуга.
Сулейман застыл, словно громом пораженный. Он еще никогда не видел, чтобы она плакала. Но и сейчас, вся в жемчужной росе своих слез, она выглядела, как весна, омытая теплым дождиком. Но внутри у нее все горело, словно пожар, который еще не вырвался из занявшегося дома.
Молодой падишах склонился, чтобы взглянуть на то, что причинило его возлюбленной такую боль. Мгновения хватило ему, чтобы заметить деревянный крестик на собачке и прочитать надпись… Она в эту горькую для нее минуту впервые назвала его по имени, и это прозвучало как музыка. Поэтому он еще глубже ощутил ее горечь и обиду. Подавил растущий гнев и произнес:
– О Хуррем! Ты получишь такой калым, какого не имела ни одна из моих жен и жен моего покойного отца – да будет Аллах милостив к его душе!.. А те, кому пришла в голову эта недобрая шутка, ответят за нее сполна!
Настуся оставила в покое собачку и, молитвенно сложив руки на груди, сказала:
– Не делай ничего во гневе, чтобы не наказать безвинных! Ибо как найти виноватых в серале, где живут тысячи людей?
– Уж я найду для этого средство! – ответил молодой Сулейман. Собственными руками он закончил мытье «калыма», погладил песика и, вытерев, уложил на диван.
Нервно прошелся взад-вперед по покою, улыбнулся возлюбленной и поспешно вышел.
Уже в дверях обернулся и проговорил:
– О Хуррем! Если не сломить страхом эту ненависть, то она будет разгораться все сильнее и сильнее. То, что они сделали сейчас, всего лишь начало. Я знаю своих людей!
И ушел, ровно ступая по коридорам гарема. А Настуся, испуганная, стала ждать, что же случится дальше.
На следующий день Настуся, как обычно, встала рано и выглянула в окно, выходящее во внутренний двор гарема. Оттуда не доносилось ни звука, хотя обычно в это время здесь уже кипела жизнь. Все окна вокруг двора были плотно закрыты. А под ее окнами стояла удвоенная стража из новых евнухов, которых раньше она никогда не видела. Обычно служанки уже с утра сообщали ей о самых незначительных событиях, случившихся в гареме, но до сих пор ни одна из них не показалась.
Удивленная, Настуся сама отправилась в комнату для прислуги. Все служанки находились там, но выглядели они перепуганными. Завидев госпожу, одни низко склонились, другие распростерлись ниц на полу.
– Что с вами? Что случилось? – встревоженно спросила Настуся.
– О госпожа, – ответила одна из невольниц. – Такого уже давно не случалось в гареме… Как раз сейчас секут проволочными нагайками двух евнухов твоих перед страшными воротами Джелад-одасы, куда их потом отправят… А одну из лучших одалисок падишаха зашивают в кожаный мешок, чтобы потом утопить в Босфоре…
Настуся побледнела.
Она знала, что законы гарема суровы, но и представить не могла, что на ее обидчиков обрушатся такие страшные кары. Должно быть, султан заявил тем, кто вершил здесь суд, что ее обида – это личное оскорбление ему и всему его дому… Без этого кара была бы мягче. Она растерялась. Благодарность к суровому покровителю, страх и боязнь, что из-за нее лишат жизни трех человек, – все это отразилось на ее лице.
Указав пальцем на двух невольниц, она коротко произнесла:
– Идите за мной!
Те поднялись. Она приказала подать плащ и вышла в сопровождении обеих служанок.
В гареме было тихо как в могиле, и пусты были его коридоры. Евнухи, стоявшие на страже у входа, молча расступились, склонясь до земли. Она пересекла обширный двор гарема и направилась прямо к воротам селямлыка[105], куда доступ женщинам был строжайше запрещен.
Начальник янычаров, охранявших вход в селямлык, узнал Роксолану, так как она по-прежнему не прятала лицо под покрывалом. Стоя в дверях и низко кланяясь, он в замешательстве проговорил:
– О ярчайшая звезда дворца падишаха! Вход в селямлык женщинам не дозволен!
Она не ответила ни слова. Просто стояла рядом с ним перед входом – и ждала.
Начальник янычаров растерялся.
И вся стража застыла в оцепенении, ибо ничего подобного еще никогда не случалось. Янычары смотрели то на бледную Эль Хуррем, то на своего вконец растерянного начальника, который явно не знал, что делать. Наконец он проговорил:
– О лучший цветок в садах Аллаха! Не переступай порог селямлыка! Я сам пойду и извещу падишаха, что ты ждешь у дверей…
Она молча кивнула в знак согласия.
Спустя короткое время из палат появился молодой Сулейман. Он шел молча, хмурый, как ночь, звеня шпорами. За ним неотступно следовали двое придворных.
При виде Эль Хуррем, скромно ожидавшей у дверей селямлыка, его гневное лицо прояснилось. Он спросил:
– Что еще доброго, о Хуррем, я мог бы сделать для тебя?
– Подари жизнь этим троим людям! – ответила молодая Эль Хуррем и умоляюще сложила руки на груди, как делают дети.
Лицо сына Селима Грозного вновь стало хмурым. Он стоял молча, а один из придворных ответил вместо повелителя:
– Нет милости к тем, кто оскорбил падишаха, о госпожа!
– Но ведь есть смягчение наказания, – возразила она. – Я бы стала бояться падишаха, если б из-за такой незначительной провинности трое людей потеряли жизнь, – добавила она так тихо и наивно, что султан мгновенно переменился в лице.
Все в эту минуту смотрели на него – как он завершит аудиенцию, каких еще не бывало в султанском серале.
– Остановите казнь по просьбе Эль Хуррем, – коротко проговорил султан, улыбнулся возлюбленной и исчез в недрах селямлыка.
В тот же вечер султан явился в ее покои. И, едва переступив порог, спросил:
– Не думаешь ли ты, о Хуррем, что таким способом завоюешь благосклонность женщин моего гарема? И знаешь ли ты, что та, которой ты спасла жизнь, когда ей сказали, кто ее спасительница, не пожелала даже поблагодарить тебя за это?
Подумав, Настуся ответила:
– Я не ради благодарности просила за нее.
– А ради чего?
– Так учит Бог, который умер на кресте.
Падишах задумался. Потом спросил:
– Чему же он учит?
– Он учит: любите врагов своих, творите добро ненавидящим вас… И я, по обету моей матери, должна была стать невестой Бога, умершего на кресте…
Молодой Сулейман нахмурился. Взгляд его стал глубоким и проницательным, словно он видел душу Настуси до последней глубины. В ту минуту он понял то, чего не мог уразуметь на святом Афоне: почему джавры так твердо держатся за крест. Перед ним вдруг открылся запертый до поры и совершенно неведомый сад души его возлюбленной, в котором цвели цветы, которых ему не доводилось видеть раньше. Одновременно росла в нем любовь к ней и боль от того, что когда-нибудь ее придется потерять.
Он понимал, что необходимо решиться и каким-то образом завершить это удивительное приключение, перевернувшее его душу. День ото дня он словно все дальше углублялся в таинственный лес, в котором мог заблудиться навеки. И недаром вспомнились ему слова возлюбленной о тех, кого она считала самыми несчастными…
В ту ночь десятый и величайший султан Османов, могущественнейший страж и исполнитель заветов Пророка, мучился бессонницей. Кто в силах описать боль того, кто любит?
Не спала в ту ночь и Настуся в своих величавых покоях. Всю ночь жгла пахучий ладан и молилась, но снова и снова пропускала в молитве Господней великие слова: «…И не введи нас во искушение…»
Лишь уста ее твердили эти слова, а беспокойное сердце словно перепрыгивало через них. А к утру, хоть сон и не брал ее, все смешалось в Настусиной голове, и онемевшие губы уже не могли выговорить «Да будет воля Твоя», и ей все казалось, что кто-то чужой ходит в саду за окном и кричит из-за деревьев: «Да будет воля твоя, о ты, лучший цветок во дворце падишаха!»
«Да будет воля моя!» – пробормотала она как в бреду и с этими словами наконец-то уснула на своем шелковом ложе…
А на следующий день две великие новости потрясли султанский сераль. Молодая Эль Хуррем получила в дар от султана целых две диадемы неслыханной красоты: одну из сверкающих топазов, другую – из драгоценного бадахшанского лазурита. Некогда она венчала голову матери султана в день свадьбы с его покойным отцом, султаном Селимом. Падишах, шептались слуги во дворце, лично отправился в покои своей матери и выпросил у нее наилучший дар из ее свадебного калыма. А еще, таясь и озираясь говорили слуги, молодой падишах едва держался на ногах, когда шел к матери, и лихорадочный огонь пылал в глазах его…
Начальник янычарского караула, не впустивший Эль Хуррем в приемную султана, получил от падишаха похвалу за верную службу, мешок золотых, повышение в чине и перевод… в Трапезунд. И еще болтали в серале, что болезненная страсть к бледнокожей Эль Хуррем лишила десятого и величайшего султана Османов разума, и теперь он горит, как свеча, и тает на глазах. А его мать исчахла от печали – так же, как и ее сын.
Смутная тревога наполняла дворец, а самые набожные мусульмане, обратившись лицом к Мекке, молились об исцелении израненного сердца падишаха.
А в это время в гареме, не вставая с колен, бледная чужеземка из далекой страны, невольница Хуррем, «найденыш с Черного шляха», который еще зовется Незримым шляхом, молилась своему Богу, обратившись лицом и сердцем к маленькой церквушке на окраине Рогатина. Молилась, неотрывно глядя то на маленький крестик Спасителя, то на драгоценные диадемы из сокровищ царского рода, которые даровал ей Сулейман. И кто знает, чье сердце было глубже взволновано и в каком из них было больше боли – в сердце невольницы или молодого султана?..
Но вот что происходило: бедная невольница из далекой страны в мучительных мыслях своих навсегда меняла свою любовь к Богу на кресте – на любовь к человеку, к сокровищам мира сего, на венец султанши, на власть земную…
С невыразимым напряжением двор ожидал дальнейших шагов молодого падишаха.
Минуло еще несколько бессонных ночей – и стало известно, что сам капу-ага[106] ходил к султану просить его принять двух духовных лиц.
Поздним вечером вошли в покои султана Мухиэддин-мударрис и муфтий Кемаль-паша.
Никто не знал, о чем они говорили с султаном, а сами они о том никому не поведали. Но на следующий день ранним утром по приказу султана проследовали оба, к великому огорчению двора, в покои бледной невольницы.
Неслыханное, небывалое дело в дери-сеадет: чтобы двое благочестивых и ученых улемов отправились к невольнице в султанский гарем, и к тому же – по повелению самого султана! Поэтому подслушивать происходящее в покоях Эль Хуррем отправился лично кизляр-ага, и позднее поведал обо всем своим приятелям, взяв с них страшную клятву, что те сохранят все в тайне.
Что же услышал кизляр-ага в комнате невольницы и о чем поведал друзьям?
Вот его рассказ.
Ученые улемы вступили в покои Хуррем и произнесли чуть ли не в один голос: «Да будет благословенно имя твое, о хатун! Десятый и величайший властитель Османов Сулейман – да пребудет вовеки слава его! – дарует тебе свободу и велит спросить, когда ты изволишь покинуть его дворец, столицу и державу?»
Бледная невольница долго молчала.
– И что же она ответила? – спросил нетерпеливый капу-ага.
– На это – ни слова.
– И улемы с тем и ушли?
– Нет, не ушли.
– А что же они делали?
– Слушали.
– Да ведь она не сказала ни слова!
– Ни слова в ответ на то, что сообщили они. Но ответила она им так, что, думаю я, у нас – новая госпожа!
– Что же она ответила?
– А вот что: «Свидетельствую, что нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад пророк его!»[107]
Слушавшие кизляр-агу визири и кадиаскеры набожно оборотились в сторону Мекки и все, как один, повторили священные слова.
А кизляр-ага продолжал:
– Я слегка отодвинул занавес, чтобы увидеть лицо нашей госпожи в минуту, когда осенили ее милость Пророка и свет истинной веры. Оно было бледным, как первый снег, падающий на вершину Чатырдага. Только вы никому об этом не говорите!
– Ладно, а дальше-то что?
Подробно и обстоятельно передал старый кизляр-ага, высший сановник султанского двора, все, что видел и слышал. Не мог он описать только двух вещей: того, что творилось в эти минуты в душе Настуси, и чувств ее, заметавшихся, словно птицы в клетке, при известии о том, что ей дарована свобода!
Две главные мысли постоянно были рядом с ней, словно мать и отец.
И первая говорила: «Видишь? Бог, милостивый и всепрощающий, услышал молитвы сердца твоего, когда ты обратилась к нему в ночь перед тем, как тебя продали на Авретбазаре. Помнишь, как ты тогда молилась: “Даруй мне, Боже, возвращение домой! Я пешком пойду, босая, с окровавленными ногами, как нищие идут поклониться святыням”. Помнишь ли, Настуся? Вот Бог всемогущий и внял тебе. И теперь можешь не только идти, но даже ехать, как важная госпожа, потому что султан Османов Сулейман Великолепный наверняка не захочет, чтобы его возлюбленная, хоть и разбившая его сердце, возвращалась в свою страну пешей…»
А другая нашептывала: «Настуся, Настуся! Дважды продали тебя чужие люди, а в третий – ты сама себя продаешь. Продаешь свою веру в Спасителя, который и за тебя страдал и принял смерть на кресте. Продаешь Его веру в то, что терпение – добродетель в сей юдоли слез. Продаешь за любовь к земному, за сокровища мира сего, за султанский венец, за власть… Ступай, ступай, дитя, ибо даны тебе свободная воля и выбор… Но увидишь однажды, где окажешься без малого крестика и веры в него…»
От этих мыслей смертельно побледнела молодая чужеземка из далекой страны, пришедшая Черным шляхом на землю Османов с верой в Бога своего. Ибо есть только одно по-настоящему важное дело для человека на земле: жить с верой и по вере.
А кизляр-ага продолжал:
– И была она в тот миг прекрасна, а в очах ее светился великий ум. Оба улема не знали, что и сказать. Первым заговорил Мухиэддин-мударрис: «Да будет благословенно имя твое, о хатун!» – вот что он сказал. А муфтий Кемаль-паша как эхо повторил те же слова… И снова умолкли ученые улемы, пока наша госпожа любезно не пригласила их сесть.
Тогда старый Мухиэддин с любовью посмотрел на нее, как на собственное дитя, и произнес неуместные слова, хоть и считается он мудрецом.
– Что же за неуместные слова сказал мудрый Мухиэддин? – спросили все.
– Вот что он сказал: «А не жаль тебе, госпожа, оставаться на чужбине? Не боишься ли ты чего?»
– Что же ответила наша госпожа?
– Она ответила не спеша, словами Пророка.
– Какими же словами?
– «О, бойтесь Аллаха, с чьим именем вы предъявляете друг к другу спрос! И бойтесь лона матери своей! Видите, что Аллах смотрит на вас! И верните сироте добро ее, и не меняйте свою худшую вещь на ее лучшую, и не смешивайте ее добра со своим, ибо это великое преступление! Берите себе жен из тех, что кажутся вам добрыми, только двух, или трех, или четырех. А если боитесь, что не сможете быть к ним справедливы, то изберите только одну свободную или ту, которою владеют ваши правые руки[108]. Сие есть ближний путь от справедливости не уклониться».
– Мудро ответила наша госпожа! – удивленно воскликнул один из визирей, чья вторая жена была злой, как цепной пес.
– А что на это ответили ученые улемы?
– Сидели, остолбенев. Первым опять заговорил Мухиэддин.
– И что же молвил Мухиэддин?
– Вот эти самые слова: «Четвертая сура[109] Корана, возглашенная в Медине».
– А премудрый Кемаль-паша?
– Как эхо повторил те же слова. И снова замолчали улемы, но на сей раз молчание нарушил Кемаль-паша.
– И что же произнес Кемаль-паша?
– Увы, но и Кемаль-паша произнес неуместные слова, хоть он и мудр.
– Какие же неуместные слова произнес бесконечно мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Вот какие: «Да будет благословенно имя твое, хатун! Тебе не придется бояться никогда и ничего, потому что с тобой будет сердце величайшего из султанов!»
– Почему же ты назвал эти слова неуместными?
– Потому что наша госпожа дала на них такой ответ: «Когда небо расколется, и когда звезды рассыплются, и когда воды смешаются горькие со сладкими, и когда гробы обернутся, тогда узнает душа, что она худого сделала и чем хорошим пренебрегла, и в тот день не сможет одна душа помочь другой, ибо в день тот решать будет Аллах!»
– А что на это ответили улемы?
– Снова сидели, остолбенев. Первым опомнился Мухиэддин.
– И что же промолвил тогда Мухиэддин?
– С великим удивлением он произнес такие слова: «Восьмидесятая и вторая суры Корана, возглашенные в Мекке».
– А мудрый Кемаль-паша?
– Повторил как эхо: «Восьмидесятая и вторая суры Корана, возглашенные в Мекке». А наша госпожа тотчас добавила: «Во имя Аллаха, милостивого и милосердного, Господа Судного дня!», после чего ученые улемы опять долго молчали. Наконец заговорил Кемаль-паша.
– И что же сказал Кемаль-паша?
– Кемаль-паша сказал следующее: «О великая хатун! Да будет благословенно имя твое, как имя Хадиджи, жены Пророка! Ты знаешь, что избрал тебя в жены величайший из властителей османских. И наверное, привыкнешь к обычаю его жен закрывать твой светлый лик перед чужими людьми, о хатун!»
– Что же ответила мудрая Хуррем-хатун?
– Мудрая Хуррем-хатун сказала так: «О мудрый муфтий Кемаль-паша! Встретил ли ты в Коране повеление, чтобы женщины закрывали лица? Ибо я трижды перечитала каждую его строчку, и не увидела сего…» А ученый муфтий Кемаль-паша ответил: «Но заметила ли ты, о хатун, в книге Пророка таинственные знаки?»
– А что ответила мудрая хатун Хуррем?
– Мудрая хатун Хуррем сказала так: «Я видела тайные знаки в Коране, о мудрый муфтий Кемаль-паша. Даже многоученый Мухиэддин говорит, что все науки сойдут с тобой во гроб, – так живи же вечно! Но можешь ли ты, муфтий, с чистой совестью утверждать, что в этих знаках, которые никто не разгадал доселе, содержится повеление женщинам, чтобы они закрывали лицо? И мог ли Пророк повелевать так, если Аллах не повелел цветам закрывать их лица белыми и красными покрывалами?»[110]
– Что же ответил на это мудрый Кемаль-паша?
– Мудрый Кемаль-паша воистину произнес такие слова: «Я не могу с чистой совестью утверждать, что в этих знаках содержится повеление Пророка, чтобы женщины закрывали лица». И высокоученый Мухиэддин как эхо повторил те же слова. И после снова долго молчали улемы…
Еще более длительное молчание воцарилось среди тех, кто собрался выслушать кизляр-агу. Каждый из них обдумывал возможные последствия влияния новой султанши на правительство и свое собственное в нем положение.
Первым подал голос капу-ага:
– Теперь бы нам еще надо знать, в точности ли Мухиэддин-мударрис и Кемаль-паша передали падишаху свою беседу с нашей госпожой и что прибавили от себя. И что на это сказал великий султан.
– Все это наверняка должен знать наш быстрый разумом Ибрагим-паша, – сказал кизляр-ага.
– Может, и знает, но не скажет, – ответил Ибрагим-паша, грек по происхождению, пребывавший в большой милости у султана.
– Почему? – возмущенно загудели со всех сторон. – Ведь кизляр-ага не стал таиться! И ты тоже слушал его рассказ!
– Не скажу, потому что с султаном шутки плохи!
– Это так, и дело тут нешуточное!
– А я тебе скажу, что еще опаснее шутить с такой султаншей! – добавил кизляр-ага, знавший не одну жену повелителя.
– Ибрагим-паша просто струсил! – поддразнивали грека.
– Злодей познается по страху его, – кто-то исподтишка уколол Ибрагима старой поговоркой.
– Ладно уж, скажу, – наконец решился он. – Только не стану говорить о том, как я узнал об этом.
– Да нам и не надобно!
– Догадываемся!
– Ну, говори же!
– Мухиэддин-мударрис и Кемаль-паша все доложили султану, не скрыв ничего…
– А-а-а!!! – изумленно вскричал капу-ага.
– Чего ты удивляешься? – загудели собравшиеся. – Они же честные люди, не чета нашему Ибрагиму!..
Ибрагим сделал вид, что не расслышал колкости, и продолжал:
– Султан выслушал их рассказы внимательно. Уж точно внимательнее, чем некоторые речи на заседаниях Великого Дивана[111], – заметил грек, поглядывая кое на кого из присутствующих.
– Все зависит от того, кто говорит, что говорит и как говорит, – попробовал парировать один из членов Дивана.
– Тише! Не о Диване сейчас речь! Пусть говорит дальше!
– Султан сразу же обратил внимание на четвертую суру Корана и несколько раз возвращался к ней в беседе с улемами.
– Каким же образом он обратил на нее внимание?
– А вот как: дотошно расспросил улемов, нет ли в ней скрытой угрозы, так скрытой, сказал, как колючки у пахучей розы в саду падишаха…
