В 2004 году в серии «Библиотека Всемирного клуба петербуржцев» вышла в свет книга — «И все это вместе называется — жизнь». Автор сам определил ее жанр как роман-быль. Народный артист России Бен Бенцианов признался, что написал книгу по настоянию сыновей — «Ты должен рассказать о своей жизни, о тех, с кем встречался, работал, ведь ты сам — это целая эпоха!»
В этой книге действительно присутствует дыхание эпохи. Эпохи, в которую вместилось все: радости и печали, горе и торжество народа, социальные потрясения, люди довоенной, военной и послевоенной поры — артисты, музыканты, вожди. Эта книга — развеянные мифы прошлого, утраченные иллюзии и нерастраченная душа народа. «А что я? — говорит Бен Николаевич. — Я лишь часть этого народа. Я просто жил в это время»
Александр Ширвиндт, народный артист России, назвал как-то в одном из интервью Бенцианова «мэтром нашего несчастного жанра», имея в виду жанр сатиры. Можно добавить: Бенцианов — последний из могикан умирающего жанра конферанса. Более полувека Бен Николаевич выступает на эстраде с музыкальными фельетонами, миниатюрой, работает в жанре, который он сам называет публицистикой.
Рассказчик он необыкновенный: легкий, я бы сказала — изящный, сохранивший отменную память, несмотря на годы, две войны и ранения...
Сегодня мы публикуем одно из последних прижизненных интервью этого прекрасного актера взятое нашим журналистом в 2005 году.
— Бен Николаевич, я где-то прочла, что ваше настоящее имя — несколько длиннее, такое непривычное и экзотическое для наших широт, — Бенджамен. Правильно?
— История такова. Мой отец был специалистом по горнопроходческим работам, проще говоря, маркшейдером, преподавал в Горном институте. В годы Первой, империалистической еще, войны попал к немцам в плен. В одном лагере с русскими сидели англичане. Мой отец подружился с английским фельдшером, насколько можно было дружить в тех условиях. Во всяком случае, они общались, поскольку отец владел английским языком.
И вот этот самый фельдшер его спас. Чтобы сохранить жизнь, он поставил отцу страшный диагноз — туберкулез в открытой форме, поместил в более-менее приличную палату, и мой отец благополучно дожил до 1917 года, когда случилась вся та заваруха, которую мы до сих пор расхлебываем...
Ну а когда я появился на свет божий... Отец в это время вернулся из какой-то заграничной поездки, куда ездил с заместителем наркома тяжелой промышленности, был такой — Серго Константинович...
— ...Орджоникидзе.
— Да. И когда он оказался в Англии, встретился там...
— Неужели с фельдшером?
— Да, встретился там с Бенджаменом. В это время отец узнал о моем рождении и назвал меня в честь этого фельдшера — Бенджамен.
— История для романа, я бы сказала.
— Занятно, да. Ну а поскольку мое имя звучало очень непривычно для русского человека, я его сократил и стал Беном. И мой правнук — тоже Бен.
— Ваше сценическое имя — Бен Бенцианов — сегодня хорошо известно. Но ведь оно появилось не сразу. Было начало. Какое?
— В очень далеком году, в 1932 — 1934-м, это два сезона, я 12-летним мальчиком в Александринском театре играл в «Дон Жуане» Мольера. Ставил спектакль Всеволод Эмильевич Мейерхольд.
Руководитель нашего школьного драмкружка еще в империалистическую потерял ногу, ходил на протезе, но остался на сцене и работал в Александринском театре суфлером. Однажды он сказал, что Всеволод Эмильевич ставит спектакль «Дон Жуан» и ищет мальчика на роль арапчонка. Дон Жуана играл замечательный народный артист Юрий Михайлович Юрьев. У Дон Жуана два слуги. Один — Сгонорель, его играл Борис Анатольевич Горенин-Горяинов. А другой слуга — арапчонок в роскошном мундире, с превосходным серебряным колокольчиком... И вот все пять актов выбегал я, объявлял, что акт окончен, поднимал платок, подставлял кресло доне Анне, приносил какие-то дуэльные пистолеты.
Мой руководитель драмкружка сказал: «Конечно, ты будешь занят в спектакле в том случае, если родители согласятся». Ну, родители очень легко согласились, потому что я им ничего не сказал.
— Вот как?!
— А иначе бы с моими тройками, еле-еле натянутыми, мне вряд ли бы кто разрешил...
— Неужели вы плохо учились?
— Да, я учился очень плохо. Вот когда понял, что у меня нет другой жизни, другого пути, кроме театра, тогда я благополучно закончил девятый класс. Дальше я учился хорошо, потому что у меня появилась цель: получить диплом и пойти в театральное. Эта цель горела передо мной днем и ночью как путеводная звезда, высоким штилем и избитыми фразами выражаясь. У меня даже не было представления, что может быть по-другому. Я и в армии когда служил, руководил полковой художественной самодеятельностью и большей частью, как теперь говорят, сачковал, потому что днем и ночью проводил время в клубе. Мы что-то такое ставили, что-то играли, я руководил джаз-оркестром и драмкружком.
И вот 22 июня 1941 года у нас должен был состояться окружной смотр солдатской художественной самодеятельности. Все участники были освобождены от летних лагерей, мы репетировали, и 22 июня, часов в 6 утра, уже все были на ногах. Начищали сапоги, снимали пылинки с мундиров и гимнастерок. И вот наконец прозвучало заветное «Выходи строиться!», и мы пошли в Дом офицеров. Но в это время, среди бела дня, раздался какой-то непонятный гул. Чудесное синее небо, яркое солнце... Откуда гроза, где облака?! Я этого не понимал, и так, наверное, не понимал бы и дальше, если бы не раздались чудовищные разрывы бомб. Это немцы бомбили вокзал в Витебске.
Конечно, никакого смотра не было, никакой Дом офицеров уже не ждал нашего выступления. В ночь на 26 июня мы уже были в вагонах и отправились на фронт. А дальше — ранение, тяжелая контузия, опять фронт...
— Война так изменила ваши творческие планы?! Ведь в 1937 году вы уже учились в студии Большого драматического театра вместе с молодым Стржельчиком, Копеляном, Макаровой, готовились стать драматическим актером...
— Курсом руководил Борис Андреевич Бабочкин, наш изумительный Чапаев и не менее изумительный режиссер, артист. Да, это грандиозный человек, которого я обожаю до сих пор. И он был не самый плохой преподаватель. Ведь если из 20 человек получается хотя бы один известный артист — это удача. А у нас появились Доронина, Басилашвили, Кирилл Лавров.
Хотя вот Лавров-то как раз и не учился. Впрочем, как и я. Потому что мою учебу прервала сначала финская война — меня взяли в легендарный батальон Ленинградского комсомола. Может, оттого и легендарный, что осталось от него человек 12 или 16, я уж точно не помню, потому что все мы ничего не умели... Мы умели только кричать: «Да здравствует товарищ Сталин!» и «За Родину, за Сталина!». Вот все, так сказать, наши военные познания.
Потом пришел маршал Тимошенко, и началась совсем другая жизнь. Я никогда не забуду этих восклицаний: «Конец восьмого часа занятий! Конец девятого часа занятий! Конец четырнадцатого часа занятий!» Команда звучала как музыка, как сон. Четырнадцать часов в день нас готовили к войне, новой войне. И приготовили основательно. Другое дело, что сидевший в Кремле так и не поверил донесениям нашей разведки. И в итоге был Сталинград. Тех генералов, которые были арестованы, возвратили в армию, и впоследствии они стали гордостью страны...
Возвращаясь к своей учебе в студии при БДТ, должен признаться, что наукам нас учили плохо, но зато прекрасно учили лицедейству. Уроки начинались в 9 часов, а без десяти одиннадцать все заканчивалось, и мы шли на сцену. И вот здесь, на сцене, мы видели, как из «ничего» получается образ. Как лепили эти образы Василий Яковлевич Сафронов, Виталий Павлович Полицеймако, Ольга Георгиевна Казико, Анна Борисовна Некритина! Как все эти изумительные российские артисты, поначалу по складам читавшие за столом свои роли, вдруг через две, три недели превращались в людей другой эпохи — Возрождения или в современников Грибоедова, Тургенева, Горького. Вот это была школа!
А потом, в три часа, репетиции кончались, и нас снова загоняли в классы. Мы опять проходили историю русского театра, историю западноевропейского театра, фехтование, грим, движение, технику речи. Этому посвящались какие-то жалкие четыре часа в день, поэтому, конечно, мы были неучи. Но в то же время мы научились профессии значительно лучше, чем те, которые сегодня выходят из академии на Моховой улице.
— Но вы же сами сейчас преподаете, у вас есть ученики! Что же мешает вам передавать свой сценический опыт?
— Мой опыт... Артистам надо учиться на сцене. А они учатся у тех людей, которые ни разу в жизни не стояли на сцене, ни разу не ощущали дыхания зрительного зала, не слышали его божественного шепота, аплодисментов. И эти люди, изучив методологию, оставались в аспирантуре. В аспирантуре они становились преподавателями, доцентами, а то и профессорами, заведовали кафедрой и даже целым факультетом. Но от этого лучше как педагоги не становились. Научить они могли всему, кроме сценического мастерства.
— Бен Николаевич, скажите, а сценический опыт помогал на войне выжить? И воевать?
— Нет, нет.
— Совсем было не до песен, не до театра?
— Нет. Вот только когда приезжали артисты... Но это уже совсем другое... В конце войны я и сам приезжал — после семи госпиталей, после контузии, когда я был и слепой, и глухой, — я приезжал с фронтовыми бригадами. Мы развлекали, увлекали, радовали, мы давали счастье. В той суровой действительности появление артистической бригады было великим счастьем и отдыхом. Но что касается солдатской службы... Мы занимались всем, кроме того, что называется актерское мастерство. Тут не до лицедейства. Тут уж, знаете, «грудь в крестах или голова в кустах».
— А с чем вы приезжали, что исполняли, помните?
— Да, кое-что помню. Перед тем как в 1943 году прорвали блокаду и я вернулся в Ленинград, я написал песенку.
Город тревожную песню поет,
Море тревожно рокочет.Мой Ленинград из тумана встает,
Сердце обнять его хочет.В голод, в блокаду всегда был со мной,
В битвах военных тревог.Мой Ленинград, я по-прежнему твой,
Я не вернуться не мог...Вот эту песенку я до сих пор помню. На 55-летие Победы я восстановил ее и пел на Дворцовой площади. Дожила она и до 60-летия Победы.
— Бен Николаевич, вы лауреат многих премий — Государственной, Ленинской, Сталинской и прочих. Вас «жаловали» практически все наши вожди и руководители, начиная от Хрущева и Брежнева. Последнюю награду — кажется, орден — вы получили из рук президента Владимира Путина...
— Извините, что перебиваю. Но я льщу себя надеждой, что был мил не только правителям, но и многим простым людям.
— Так вот я и хочу уточнить, в чем оно актерское счастье? Востребованность, слава, любовь публики, самореализация... Драматическим актером вы не стали, как мечтали...
— Ну, насчет славы, это вы мне льстите. Но актерское счастье ждало меня на другом поприще. Жанр слова — на эстраде самый плохой жанр, если он плохо исполняется. И это самый восхитительный жанр, если он исполняется хорошо. Слово на эстраде — это корона. Там есть все: балет, вокал, оригинальные номера, акробатические, цирковые.
Но, к сожалению, живое, остроумное, изящное, меткое, разящее слово — оно совершенно ушло из эстрады. Сейчас же нет конферансье... Такой профессии вообще нет!
Что такое конферанс, молодые люди в нашей стране просто не знают. Знают, что есть ведущий, есть диктор, который выходит и четко, красиво поставленным голосом объявляет: «Следующий номер — па-де-де из балета Чайковского «Лебединое озеро». А когда это делает конферансье, он найдет такие слова и представит эту балетную пару так, что публика заранее уже ждет и влюблена в них.
Конферанс — это тот шампур, на который нанизывается весь концерт, все номера. А концерт — это шашлык, сдобренный тем, что делает конферансье. Вот это получается необыкновенно привлекательным блюдом. Ну а сейчас нет ни конферанса, ни куплетов. Если что-то и появляется — это, будем так говорить, «осетрина второй свежести». А что касается скетчей, монологов, фельетонов, публицистики — их вообще нет. Их уничтожили.
— Но у нас же есть «Аншлаг», есть «Смехопанорама», масса передач. Появилась «Большая премьера» с молодым и остроумным Иваном Ургантом...
— Это вы правильно, очень точно сказали. У нас масса передач, которые соревнуются друг с другом в глупости, пошлости, в том, чтобы вырастить из сегодняшних ребят и девочек манкуртов, полуидиотов. Потому что люди, которые живут в Амурской области или в Заполярье, сидят, смотрят на этих исполнителей и думают: «Если это показывает Москва, значит, это и есть генеральная линия российской эстрады».
А ведь там же чем глупее говорят — тем громче восторженное ржание, ибо на эти глупости реагируют люди столь же низкой духовной культуры, носителями которой, к великому сожалению, сегодня являются некоторые мои коллеги. Нет того слова, которое заставляет волноваться, удивляться, сопоставлять, иногда плакать. Я выхожу на сцену и прямо начинаю как заявку, как визитную карточку:
Всю жизнь я пел, просил, кричал
О том, чтоб мир добрее стал,
Чтоб у людей был стол и кров,
Чтоб меньше было дураков.Чтоб в нашей Думе не дрались,
А круглый год о нас пеклись,
Чтоб Путин наш уразумел,
Что беспределу есть предел.Чтоб помощь из-за рубежа
Была нам вовсе не нужна.Ну, и так далее...
— Это прямо-таки президентская программа, Бен Николаевич. Только, наверное, на выборы вы уже не пойдете. Я не на возраст намекаю, а на то, что у каждого своя стезя, своя жизненная программа...
— Если бы люди моего жанра занимались этим, то к эстраде было бы сегодня значительно больше уважения. Того уважения, какое было к Райкину, Утесову, Шульженко, Джапаридзе. В более позднее время — к Лядовой и Пантелеевой, к Тарапуньке и Штепселю, к Мирову и Новицкому... Вот это были артисты! У нас в Ленинграде был дивный Петр Ильич Муравский, были Рудаков и Нечаев, Леонид Кострица. У нас, слава богу, еще жив, существует и благополучно выступает превосходный Герман Тимофеевич Орлов. К этой эстраде у людей нашего возраста отношение нежное.
— У меня, поверьте, тоже трепетное отношение к этой эстраде. Но постарайтесь понять... Я очень хорошо помню и Тарапуньку, и Штепселя, маленькая была, но помню. Тем более — Райкина. Но я думаю: а что бы они делали на современной эстраде? Ведь они работали в то время, когда одно смелое слово воспринималось почти как революция. И эта сатира била в основном по мелочам, по нашим бытовым порокам. Вы помните знаменитую репризу Смирнова-Сокольского? «Меня спрашивают, как я живу. Как все, как в трамвае. Одна половина сидит, другая трясется». Это была небывалая смелость.
— Вот ему разрешали. Когда так называемые злые языки, а на самом деле языки абсолютно объективные и справедливые, говорили, что в СССР нет открытой критики, им отвечали: «Как? Идите в Колонный зал Дома союзов, там сейчас выступает Николай Павлович Смирнов-Сокольский и говорит черт-те что про советскую власть, а мы ему не мешаем!» Нужно было открыть форточку хотя бы для одного человека, но и он сам понимал, почему ему разрешают выступать. И делал вид, что он абсолютно смелый, ибо ему сказали: «Ничего не бойтесь, говорите, вы никуда ночью сегодня не сядете, ни в какой подвал».
Вообще, считалось, что у деятелей эстрады — как, впрочем, и у интеллигенции, — есть основная задача: быть в конфронтации с властью. Сегодня к нам пришло то необычное, трудное, горькое и счастливое время, которое мы так долго ждали. То время, когда нужно думать не только о конфронтации и оппозиции, но и о прямой помощи со стороны интеллигенции, со стороны артистов тем, кто руководит страной, кто пытается сделать за короткий срок так, чтобы страна стала в ряд цивилизованных, современных государств.
Некоторым странам, на которые мы равняемся, потребовалось 300—500 лет, чтобы прийти к сегодняшнему дню. А мы хотим это сделать за какие-то ничтожные 10—15 лет. Это миг в истории. Поэтому сегодня самое главное, мне кажется, именно помогать. Публицистика сегодня должна быть в какой-то степени негативной, но в основном, на 70 — 80 %, — позитивной, жизнеутверждающей.
— Бен Николаевич, жанр, в котором вы работаете, вы сами называете публицистикой.
— Да, монолог, публицистика.
— А Жванецкий — это публицистика? Или Задорнов?
— Задорнов — очаровательный писатель. Но, к сожалению, в последнее время он значительно снизил планку требовательности к себе, пошел на поводу у ржущей публики. И даже иногда обижается на публику за то, что она не ржет. Делает паузу, смотрит и ждет: ну что вы, когда вы засмеетесь-то, я ж вам смешное сказал? Публика ощущает и становится, как ежик. Выпускает иголки и не принимает. Жаль, что Задорнов этого не замечает или не хочет замечать. Но он человек необычайно интересный, умный. Однако это не публицистика, нет. Это юмористический фельетон.
А вот Жванецкий — это, безусловно, публицистический фельетон. И разница в чем? Вот, скажем, юморист видит что-то такое, что требуется поправить, улучшить... Он делает это с улыбкой, со смехом. Но если юмор превращается в более жесткий, я бы сказал, откровенный разговор, он становится сатирой. А вот когда сатира становится еще более жесткой и откровенной — это уже публицистика. Вот эти три грани рождаются одна от другой: юмор — сатира — публицистика...
— Ну, в конце концов, в жанрах специалистам надо разбираться — таким, как наш сегодняшний гость, Бен Бенцианов. Это имя произносишь — и зал уже аплодирует. А ведь получить такое признание непросто.
— Я думаю, главное для артиста — это быть требовательным к себе и чутким к публике. А ведь у артиста эстрады очень своеобразные зрители. Сегодня утром — абитуриенты, вечером — профессура. Завтра — новобранцы и генералы. Послезавтра — студенты-первокурсники или всемирный симпозиум хирургов. Для каждого зала, для каждой аудитории у артиста нет и не может быть репертуара. Но артист должен делать это так, чтобы студенты думали, что Бенцианов выступает только для них, а симпозиум хирургов был уверен, что Бенцианов придумал все специально для этого вечера. В их честь... Вот так я и живу, и работаю до сих пор...