«Ты пришла в мою жизнь — не как приходят в гости (знаешь, „не снимая шляпы“), а как приходят в царство, где все реки ждали твоего отраженья, все дороги — твоих шагов...»
Из письма В.В. Набокова жене Вере,
8 ноября 1923 года
ஜ۩۞۩ஜ●▬▬▬▬▬▬▬▬▬▬ஜ۩۞۩ஜ▬▬▬▬▬▬▬▬●ஜ۩۞۩ஜ
Из Берлина в Берлин, 8 ноября 1923 года.
«Как мне объяснить тебе, мое счастье, мое золотое, изумительное счастье, насколько я весь твой — со всеми моими воспоминаниями, стихами, порывами, внутренними вихрями? Объяснить — что слóва не могу написать без того, чтобы нe слышать, как произносишь ты его, — и мелочи прожитой не могу вспомнить без сожаления — такого острого! — что вот мы не вместе прожили ее — будь она самое, самое личное, непередаваемое — а не то просто закат какой-нибудь на повороте дороги, — понимаешь ли, мое счастье?
...я клянусь всем, что мне дорого, всем, во что я верю, — я клянусь, что так как я люблю тебя, мне никогда не приходилось любить, — с такою нежностью — до слез, — и с таким чувством сиянья. И я больше всего хочу, чтобы ты была счастлива, и мне кажется, что я бы мог тебе счастье это дать — счастье солнечное, простое, — и не совсем обыкновенное.
Как мне хочется тебя увести куда нибудь с собой — знаешь, как делали этакие старинные разбойники: широкая шляпа, черная маска и мушкет с раструбом. Я люблю тебя, я хочу тебя, ты мне невыносимо нужна... Глаза твои — которые так изумленно сияют, когда, откинувшись, ты рассказываешь что-нибудь смешное, — глаза твои, голос твой, губы, плечи твои — такие легкие, солнечные...
Ты пришла в мою жизнь — не как приходят в гости (знаешь, „не снимая шляпы“), а как приходят в царство, где все реки ждали твоего отражения, все дороги — твоих шагов. Судьба захотела исправить свою ошибку — она как бы попросила у меня прощенья за все свои прежние обманы.
Все это я пишу лежа в постели, опирая листок об огромную книжку... Любовь моя, спокойной ночи... Не знаю, разберешь ли ты это безграмотное письмо... Но все равно... Я люблю тебя. Буду ждать тебя завтра в 11 ч. вечера — а не то позвони мне после 9 часов.
В.»
************
«Радость,
раньше чем описывать тебе сегодняшний необыкновенный, оглушительный успех (о котором вероятно будет намек в газетах), должен тебе, как полагается, рассказать мой день. Утром покатил к Заку, под дождем играл с ним в мяч. К обеду была белая, безвкусная рыба и черешни (Нет, ты прямо не можешь представить себе, какой успех!) Затем — все под дождем — понес твою шубку к Анюте (тщательно завернув ее, — не Анюту, а шубку). Метнулся к Капланам (это, знаешь, первый раз такой успех. Я страстно жалел, что тебя не было, радость моя) и в пять уже был дома...
...переоделся в смокинг, отправился к восьми часам на Бельвю штр. 3, где должно было произойти торжество. Из-за занавеса я услышал, как в полной тишине Ясинский назвал меня. И сразу обрушились рукоплесканья. Я раздвинул занавес и вышел на передок сцены. И когда я кончил читать... весь огромный зал, набитый битком, так захлопал, так зашумел, что даже приятно стало. Я трижды выходил... все меня поздравляли, и я ужасно жалею, радость, что тебя не было.
О, моя радость, моя любовенька, как ты поживаешь, что делаешь, помнишь ли меня? Я тебя очень люблю сегодня. А вчера вечером, когда шел по Потсдамер штр., — вдруг почувствовал так тепло, что ты существуешь, — и какая ты радость. Милое мое, счастье мое, милое, милое... Ты не думай, я и вечером сегодня тебе напишу. Ну вот, моя душенька (какая душенька...), надо мне итти, да и второй листочек очень кстати кончился.
В.»
Из Берлина в Шварцвальд, 12 июля 1926 года.
*************
«Моя бесконечная любовь, нынче мне не хочется рассказывать тебе о том, как ездил в Груневальд, как обедал, как играл в теннис, как читал мою «речь» на заседании правленья (опять похвалы, похвалы... мне начинает это претить: ведь дошли до того, что говорили, что я «тоньше» Толстого. Ужасная вообще чепуха) — обо всем этом даже нынче не хочется тебе рассказывать, а хочется только говорить о том, как я люблю, как я жду тебя.
Мне хотелось бы, чтобы ничего, ничего не было бы в этом письме, кроме моей любви к тебе, счастье и жизнь моя. Когда я думаю о том, что я тебя скоро увижу, обниму — у меня делается такое волненье, такое чудное волненье, что перестаю на несколько мгновений жить.
За все это время я всего только раз видел тебя во сне, да и то очень мимолетно. Я не мог, когда проснулся, вспомнить весь сон, но я чувствовал, что в нем было что-то очень хорошее; как иногда чувствуешь, не открывая глаз, что на дворе солнце — и потом неожиданно, уже к вечеру, снова задумавшись над этим сном, я вдруг понял что то хорошее, восхитительное, что скрывалось в нем, была ты, твое лицо, одно твое движенье, — мелькнувшее через сон и сделавшее из него нечто солнечное, драгоценное, бессмертное.
Я хочу тебе сказать, что каждая минута моего дня, как монета, на исподе которой — ты — и что если б я не помнил тебя каждую минуту, то самые черты мои изменились бы: другой нос, другие волосы, другой — я, так что меня просто никто бы не узнавал.
Моя жизнь, мое счастье, мой милый чудесный зверь, умоляю тебя обо одном. Сделай так, чтобы я один тебя встретил на вокзале — и больше того, чтобы в этот день никто бы не знал, что ты приехала... Жизнь моя, сейчас поздно, я немножко устал; небо раздражено звездами. И я тебя люблю, я тебя люблю, я тебя люблю, — и вот как может быть создан целый громадный сплошь сияющий мир — из пяти гласных и пяти согласных. Покойной ночи, моя радость, моя бесконечная любовь. Я сейчас думаю о том, как ты вздрагиваешь, когда засыпаешь, — и еще о многом другом, о том единственном, что словами не выразишь.
В.»
ஜ۩۞۩ஜ●▬▬▬▬▬▬▬▬▬▬ஜ۩۞۩ஜ▬▬▬▬▬▬▬▬●ஜ۩۞۩ஜ
Владимир Набоков и Вера Слоним - История любви
История любви Владимира Набокова и Веры Слоним. Жена писателя, человека творческого, и потому не всегда предсказуемого, - это миссия. Женщина уже не просто друг, любовница и хозяйка, она критик и редактор, ...
netrmed.livejournal.com
7 июня 1926. Из Берлина в санаторий Ст. Блазиен в Шварцвальде, на юге Германии.
Мой обезьянысч,
вчера около девяти я вышел пройтись, чувствуя во всем теле то грозовое напряженье, которое является предвестником стихов. Вернувшись к десяти домой, я как бы уполз в себя, пошарил, помучился и вылез ни с чем. Я потушил – и вдруг промелькнул образ: комнатка в тулонской плохенькой гостинице, бархатночерная глубина окна, открытого в ночь, и где-то далеко за темнотой – шипенье моря, словно кто-то медленно втягивает и выпускает воздух сквозь зубы. Одновременно я вспомнил дождь, что недавно вечером так хорошо шелестел во дворе, пока я тебе писал. Я почувствовал, что будут стихи о тихом шуме, – но тут у меня голова затуманилась усталостью, и, чтобы заснуть, я стал думать о теннисе, представлять себе, что играю. Погодя я опять зажег свет, прошлепал в клозетик. Там вода долго хлюпает и свиристит после того, как потянешь. И вот, вернувшись в постель, под этот тихий шум в трубе – сопровождаемый воспоминанием-ощущеньем черного окна в Тулоне и недавнего дождя – я сочинил две строфы в прилагаемом стихотворенье, вторую и третию: первая из них выкарабкалась почти сразу, целиком, вторую я теребил дольше, несколько раз оставляя ее, чтобы подровнять уголки или подумать об еще неизвестных, но ощутимых остальных строфах. Сочинив эти вторую и третью, я успокоился и заснул – а утром, когда проснулся, почувствовал, что доволен ими, и сразу принялся сочинять дальше. Когда в половину первого я направился к Каплан (мадам) на урок, то четвертая, шестая и отчасти седьмая были готовы, – ив этом месте я ощутил то удивительно необъяснимое, что, быть может, приятнее всего во время творчества, а именно – точную меру стихотворенья, сколько в нем будет всего строф; я знал теперь – хотя, может быть, за мгновенье до того не знал, – что этих строф будет восемь и что в последней будет другое расположенье рифм. Я сочинял на улице, и потом за обедом (была печенка с картофельным пюре и компот из слив), и после обеда, до того как поехать к Заку (в три часа). Шел дождь, я рад был, что надел синий костюм, черные башмаки, макинтош, и в трамвае сочинил стихотворенье до конца в такой последовательности: восьмая, пятая, первая. Первую я докончил в ту минуту, как открывал калитку. С Шурой играл в мяч, потом читали Уэлльза под страшные раскаты грома: чудная разразилась гроза – словно в согласии с моим освобожденьем, ибо потом, возвращаясь домой, глядя на сияющие лужи, покупая «Звено» и «Observer» на вокзале Шарлотенбурга, я чувствовал роскошную легкость. В «Звене» оказалось объявленье «Воли России» (посылаю его тебе, а сборник завтра достану). По дороге домой зашел к Анюте, видел Е. Л., он как раз получил письмо от С. Б. Около семи они отправились в какой-то магазин, я пошел домой и по уговору с Анютой выскреб из-под газет и нафталина твою шубку (с таким милым обезьянышем на воротнике…). Завтра Анюта ее упакует, и я тебе ее пришлю. До ужина читал газеты (от мамы получил письмо; им живется тесно, но не плохо), потом ел картофель с кусочками мяса и много швейцарского сыра. Сел писать к тебе около девяти, т. е. потянулся за блокнотом и вдруг заметил письмецо, пришедшее за мое отсутствие и как-то не замеченное мной. Милое мое. Какое обезьянышное письмецо… Кажется, не столько воздух, сколько «семейные дела» гонят тебя из Б. В.? Анюта говорит – и я думаю, что она права, – что горный воздух часто действует так сначала, но потом, через два-три дня, привыкаешь – и становится очень хорошо. Нет, обезьяныш, не возвращайся – будешь сунут в самый старенький, самый гаденький чемоданчик и отослан обратно. Католикам завтра пошлю твой выговор, – спасибо, обезьянысч. Я оставлю спинку этого листа – белой, – спать хочу. Без меня человечек принес папирос. Я взял у Анюты 30 марок и завтра столько же получу от Капланов. Люблю тебя, обезьянысч. В.
Мне так просто и радостно снилось:
ты стояла одна на крыльце
и рукой от зари заслонилась,
а заря у тебя на лице.
Упадали легко и росисто
луч на платье и тень на порог,
а в саду каждый листик лучистый
улыбался, как маленький бог.
Ты глядела, мое сновиденье,
в глубину голубую аллей,
и сквозное листвы отраженье
трепетало на шее твоей.
Я не знаю, что все это значит,
почему я проснулся в слезах...
Кто-то в сердце смеется и плачет,
и стоишь ты на солнце в дверях.