В 1832 году Пушкин пришел поздравить Александру Осиповну с днем рождения и принес ей в подарок альбом, в который вписал новое и совершенно иное по тону, в сравнении со стихотворением “Ее глаза”, посвящение. Необычна уже его форма - от лица адресата.
В тревоге пестрой и бесплодной
Большого света и двора
Я сохранила взгляд холодный,
Простое сердце, ум свободный
И правды пламень благородный
И как дитя была добра;
Смеялась над толпою вздорной,
Судила здраво и светло,
И шутки злости самой черной
Писала прямо набело.
Вместо традиционного восхваления поэтом красоты и лучезарных черных глаз красавицы, перед нами исполненный достоинства монолог женщины, заранее отвергающей суетность страстей и власть условностей, своего рода исповедь, выявляющая скрытое от “вздорной толпы” истинное существо ее души и характера. И это одно из самых глубоких обобщений той тайны, которую несла в себе Александра Осиповна, которой она очаровывала своих современников и которая мало кому была приоткрыта. К примеру, Н. Языков в 1845 году писал брату:
“Ты, верно, заметил в письме Гоголя похвалы, восписуемые им г-же Смирновой. Эти похвалы всех здешних удивляют.... и, по всем слухам, до меня доходящим, она просто сирена, плавающая в прозрачных водах соблазна. Она и Самарина к себе влечет; соблазнительница она славная - и только!”.
С такой же настороженностью воспринял ее сначала И. Аксаков. После первой встречи с Александрой Осиповной он писал отцу:
“Думал я прежде, что увижу чудо красоты, женщину, в которой все гармония, все диво, все выше мира и страстей. В первый раз в жизни я был, заранее впрочем, очарован, мечтал Бог знает что... Я не в силах высказать вам того неприятного, оскорбительного впечатления, которое она на меня произвела. Она сейчас поставила меня в свободные отношения, я ни разу не сконфузился, но часто вырывались у меня резкие выражения”.
Но уже через две недели он изменил свое мнение:
“Я не обвиняю себя за первое впечатление... Теперь, хотя я еще не видел ее в другой раз, я готов вполне согласиться с ними (Гоголем и Самариным. - Н. З.). Письма твои и еще более стихи Пушкина меня в том убеждают. Как чудесно выразил ее Пушкин: я сохранила взор холодный, простое сердце, ум свободный и т. д. Я признаю Александру Осиповну способною к самым великим поступкам и презирающею оттого, как мелочь, все условия, законы приличия и дурную молву. Я готов ее признать Наполеоном, но лучше соглашусь иметь ее своим царем, чем женой. Стоя на такой высоте, она не могла остаться женщиной. Недоступная атмосфера целомудрия, скромности, это благоухание, окружающее прекрасную женщину, никогда ее не окружало, даже в цветущей молодости: она родилась такою... Разумеется, она такое существо, какого я не встречал в моей жизни; да я бы и не понял ее тогда, как был помоложе: я был слишком страстен и не мог бы судить верно о таком необыкновенном существе”.
Вот так, через призму пушкинской поэзии, открывается Аксакову тайна истинного обаяния Смирновой-Россет. Поэзия оборачивается правдой.
Пушкину Смирнова открылась не в женских недостатках, заметных непосвященным, а скорее в “мужских” достоинствах. Именно поэтому в стихотворении нет ни слова о ее женском очаровании, но столько сказано о ее ясном разуме, независимости, естественности, благородстве - тем качествам, которые открывались только немногим. Пушкину вторил Соболевский, подаривший Александре Осиповне такие строки:
Не за черные очи,
Не за пышные плечи,
А за умные речи
Обожаю я вас.
Это, естественно, не означало, что поэт красоты ее не замечал. И крошечной ее ножкой он неизменно восхищался. По словам А. О. Смирновой, Пушкин находил, что у ее ножек “есть своя физиономия”. А в 1831 году он называет ее в письме Жуковскому “южной ласточкой, смугло-румяной красотой” (XIV, 158).
Но нет оснований представлять отношения Смирновой-Россет с русскими литераторами, в том числе и с Пушкиным как серию банальных любовных романов. Сама она очень удачно определила подобный род взаимного влечения:
“Дружбы нежное волненье. Любовь проходит, а дружба, основанная на взаимной уважении, вековечна”.
В. Жуковский попробовал к ней посвататься.
“В этот день Плетнев приехал давать урок великим князьям, и мы его пригласили с нами обедать, вспоминала Смирнова. - После обеда он мне вдруг говорит: “Вы начинаете скучать во дворце, не пора ли вам выйти замуж?” - “За кого? Разве за камер-лакея? ... - “А Василий Андреевич? Он мне дал поручение с вами поговорить”. - “Что вы, Петр Александрович, Жуковский тоже старая баба. Я его очень люблю, с ним весело, но мысль, что он может жениться, мне никогда не приходила в голову”. ... Потом уж я была замужем, по обыкновению сидела с работой у лампы, пришел Жуковский и болтали до 11 часов; уходя, он мне сказал:
“Вот видите, как мы приятно провели вечер, это могло быть всякий день, а вы не захотели”.
Даже ее многолетние и сложные отношения с Гоголем не могут быть втиснуты в схему романа. Это действительно была дружба, какой-то особый стиль общения, построенный на равенстве, интеллектуальном и нравственном, собеседников. Неизменно относясь с иронией к “академикам в чепце”, Пушкин почувствовал в Смирновой явление уникальное - ум и ученость, не разрушившие истинной женственности, абсолютную естественность интеллектуальных интересов, которые для нее не были данью моде или способом самоутверждения, и тонкий художественный вкус. Поэтому он так доверял ее мнению и с удовольствием читал ей свои произведения.
Сходное ощущение невольно выразил и Вяземский, который поддерживал постоянные дружеские отношения со Смирновой-Россет. Так, он писал жене 8 июня 1832 года:
“Вижу одну Смирниху, которая со мной совсем en deshabille et pas en deshabille galant (фр.: совсем запросто и при этом без галантности), а просто a la Матвей Егорович. В самом деле она почти для меня не женщина, женщина только мужем своим, которого несносность выношу я ради нее. Она со мною обходится так уж неотносительно”. По этому поводу Смирнова рассказала забавный эпизод. Как-то, будучи на сносях, она попросила своего пылкого поклонника Н. Д. Киселева, демонстрировавшего романтическую к ней страсть, помочь ей подняться с дивана, для чего он должен был по ее просьбе подсунуть руку ей под спину. Тот вспыхнул и довольно строго сказал ей, что она “играет с огнем”. “Глупости, - ответила Смирнова, - сколько раз Пушкин оказывал мне эту услугу, когда приходил составить мне компанию с Шамфором, Риваролем и Вольтером, у меня тогда была убийственная тоска после вторых родов”. Когда Киселев заговорил с ней о том, что, будучи лишенными внимания мужа, женщины обычно “берут себе друга”, дабы не скучать, она ему ответила: “Вы неправы, Киселев, говоря, что так легко берут любовников. Я была почти всегда окружена мужчинами - Жуковский, Вяземский, Пушкин, Плетнев, несколько иностранцев - и ни от кого из них не слышала двусмысленного слова”.
Неудачное сватовство Жуковского никак не испортило их отношений: они до конца сохранили друг к другу искреннюю привязанность. Он называл ее “небесным дьяволенком”, “девушкой-чернавушкой”, а она его - “Бык” и “Василек”. Их объединяло одно общее дело: то она, то он, а порой вместе, действуя по оговоренному заранее плану, они спасали русских литераторов от гоненья, царского гнева и жандармских происков. Смирнова-Россет имела какое-то особое влияние на царя и порой разговаривала с ним уверенно и открыто. Она рискнула даже вступиться за своего дядюшку, декабриста Н. И. Лорера, который был целиком обязан ей некоторыми послаблениями обрушившегося на него наказания. Это было в ту пору, когда многие предпочитали не напоминать о родстве с политзаключенными.
“Я говорил уже в своих записках о существе, которое влиянием своим облегчило уже однажды судьбу мою в то время, когда я по ее просьбе одним из первых вырвался из Сибири и переведен был рядовым на Кавказ! - с благодарностью писал декабрист. - ... Одаренная красотой телесной и душевной, она умом своим имела сильное влияние и при дворе, и в кругу великосветских, сильных мира сего. ... Она олицетворяла в себе идеал тех женщин Франции, которые блистали в золотой век и название Madame Recamier du Nord (фр.: северная мадам Рекамье) шло к ней как нельзя больше”.
Видимо, и такое прозвище было у Александры Осиповны, указывающее на ее почетное сходство с блестящей дамой наполеоновского двора, Жюльеттой де Рекамье.
Замужество Александры Осиповны ничего не изменило в ее отношениях с друзьями-литераторами. Для фрейлины в ее положении, т. е. без состояния и родственной поддержки, брак был единственным способом жизнеустройства. Выходившим замуж фрейлинам назначалось солидное денежное пособие ( в ее случае оно, по воле царя, намного превзошло обычные размеры), и они сохраняли свои связи со двором, хотя на службе уже формально не находились. Александра Осиповна, со свойственной ей трезвой логикой, прекрасно понимала все значение такого шага. Интересы сердца в этом случае в расчет не принимались. Поэтому один из первых матримониальных проектов, которые она обдумывала, был почти скандальным.
В нее, семнадцатилетнюю фрейлину, влюбился престарелый князь Сергей Михайлович Голицын(1774-1859), муж княгини Авдотьи Голицыной, которая с давних пор жила с супругом “в разъезде”. Как вспоминала Александра Осиповна, старик однажды явился в Зимний дворец вместе с великим князем Михаилом Павловичем. Когда он снял свою орденскую ленту, Александра Осиповна ее шутя примерила. И вдруг он заявил при всех: “Если вы выйдете за меня замуж, вы получите орден святой Екатерины”. Князь был богат, у Александры Осиповны было четыре меньших брата, и она невольно прислушалась к советам своей заботливой горничной Марьи Савельевны, тем более, что все великосветские старухи прочили влюбчивого князя за своих внучек.
Пока шел (дважды в неделю) обмен галантными письмами, “ночная княгиня” Авдотья Голицына, которой муж в свое время отказал в разводе, решила взять реванш и в свою очередь объявила о несогласии оформить развод. Был у Александры Осиповны и неудачный роман с А. И. Кошелевым (1806-1883). Это был типичный “архивный юноша”, впоследствии примкнувший к славянофилам, и уже в эту пору, в соответствии с собственными убеждениями, он считал придворный мир средоточием фальши и разврата. Поэтому Александре Осиповне было поставлено условие - расстаться с большим светом, на что она согласиться, естественно, не могла.
Петербургский свет, изысканное общество, ее окружавшее, всегда были питательной почвой ее ума, и даже впоследствии она очень неуютно чувствовала себя в провинции, где ей приходилось жить, когда ее муж был назначен губернатором в Калугу. Кстати, этот столичный снобизм особенно болезненно задел славянофила И. Аксакова, встретившегося со Смирновой в Калуге: “Помирает со смеху надо всем, что видит и встречает, называет всех животными, уродами, удивляется, как можно дышать в провинции. ... Я сам в провинции не на месте, но мне все это было досадно слышать”. Итак, разрыв с Кошелевым имел скорее идеологические, чем сентиментальные причины.
Сердце же Александры Осиповны принадлежало другому человеку, который не намерен был связывать с ней свою судьбу - Василию Алексеевичу Перовскому (1795-1857), знакомому Жуковского и Пушкина. Когда Александра Осиповна уже была замужем, состоялся ее шутливый, но откровенный разговор с Пушкиным: “Перовский проезжал в дрожках и, скотина, даже не посмотрел на мои окошки, А Пушкин говорил: “То так, то пятак, то гривенка, а что если бы он теперь предложил бы свою руку с золотым наперстком?”
-Сейчас положила бы свою и на коленях бы его благодарила.
- И вы действительно отказали бы Смирнову?
- Конечно. Перовский был очень красив, храбр, добр, у него тоже были две тысячи душ, он был бы великодушным покровителем моим братьям”.
В 1831 году жених, наконец, сыскался. Николай Михайлович Смирнов (1808-1870), почти ровесник Александры Осиповны, был человеком неярким, посредственным, но неглупым и милым. Он служил по дипломатической части, имел недурное состояние и впоследствии сделал карьеру, дослужившись до поста петербургского губернатора, а затем сенатора. В избранный круг Александры Осиповны он вошел скорее как неизбежная ее тень, хотя Пушкин относился к нему дружески. Кстати, его воспоминания о Пушкине очень интересны, во всяком случае не банальны. Внешней привлекательностью Смирнов тоже не отличался: из-за болезни глаз, постоянно красных, старые друзья Александры Осиповны прозвали его “кроликом”.
Замужество это было устроено волей императрицы и при посредничестве Екатерины Андреевны Карамзиной:
“Катерина Андреевна мне сказала, что пора решиться, и он просит позволения со мной говорить, но я согласилась с тем, чтобы он спросил просто “Oui” ou “Non”(фр.: “Да” или “Нет”), вертелось на языке “Non”, а сказала “Oui” и даже не дала руки...”.
П. Вяземский тут же адресовал Смирновой, которую он прозвал доньей Соль (по имени героини модной драмы В. Гюго “Эрнани”), поздравление от имени дружественного поэтического “цеха”:
Вы донна Соль, подчас и донна Перец,
Но всем нам сладостно и лакомо от вас.
И каждый чувствами и мыслями из нас
Ваш верноподданный и ваш единоверец.
Но всех счастливей будет тот,
Кто к сердцу вашему надежный путь проложит
И радостно сказать вам сможет:
О донна Сахар, донна Мед!
Хомякову же не случайно казалось, что деву-розу ожидает всего лишь супружеская темница:
Она лукаво улыбалась,
В очах живой огонь пылал,
Головка милая склонялась,
И я глядел, и я мечтал,
И чудная владела греза
Моей встревоженной душой.
И думал я: “О дева-роза!
Печален, жалок жребий твой!
За душною стеной темницы
Тебе чужда краса лугов,
Роса ночей, лучи денницы
И ласки вольных ветерков.
В твоей пустыне, полной шума,
Людских волнений и забот,
Скажи, кому знакома дума
И мысли творческой полет?
Кто, вольный, гордый и высокий,
Твоей плененный красотой,
С душою девы одинокой
Сольется пламенной душой?
Хомяков проник за скрытую завесу изящной светскости, составлявшей очарование Россет, и словно угадал ту вечную тоску по детству, по сельскому южному приволью, по простым и естественным чувствам, которая с годами будет все сильнее мучить Александру Осиповну.
Помолвка Александры Осиповны и Николая Михайловича Смирнова состоялась в Царском Селе, а затем была отпразднована “грустная свадьба”, завершившая для Смирновой карьеру придворной фрейлины. Первые годы супружества оказались для нее очень тяжелыми. Осенью 1832 года она едва не погибла от родов, и Вяземский в письме к жене с искренним сочувствием описывал ее страдания:
“Чуть чуть не лишились мы бедной Смирновой, роды ее были самые мучительные, и один из акушеров говорил, что из 8 000 родов, перешедших через руки его, он не видал подобных. Она страдала 45 часов, употребляли инструменты, но все без пользы, наконец Лейтон прибегнул к последнему средству, к большой операции и спас ее, по крайней мере спас от решительной гибели... Робенка вынули, разумеется, мертвого”.
Вяземского особенно поразило необычайное мужество Смирновой, отмеченное врачами:
“Доктора говорят, что она спасена твердостью духа своего, неустрашимостью, если бы морально ослабла, то не могла бы выдержать мучений”.
Тяжелые роды серьезно подорвали здоровье Смирновой, потребовалось долгое лечение за границей. Ее вторая беременность в 1834 году очень всех беспокоила, она , казалось бы, благополучно завершилась рождением близнецов, однако она завершилась тяжелым нервным расстройством, потребовавшим длительного лечения. Здоровье к Александре Осиповне так и не вернулось, и она постоянно вынуждена была проходить курсы лечения за границей и в Москве, страдала головными болями, нервной неуравновешенностью, приступами депрессии. По ее собственному признаю, ее преследовала навязчивая идея самоубийства. Все это завершилось, по-видимому, хроническим психическим заболеванием, омрачившим последние годы ее жизни.
Брак ее оказался несчастливым, и о муже своем в записках она неизменно отзывается с раздражением и даже отвращением, особенно в периоды кратких любовных увлечений (к примеру, “баденского” романа с Н. Киселевым). Она его просто не любила и не сумела полюбить: он был для нее недостаточно умен, чуток, шокировал ее грубостью манер и взбалмошностью. Она не могла, к примеру, вынести, что он регулярно похрапывал в гостиной после сытного обеда даже в присутствии Жуковского и Вяземского. С годами это отчуждение только нарастало.
Пушкин почти не виделся со Смирновой в 1833 году, поскольку она находилась за границей, но в 1834 году встречался с ней постоянно и даже вынужден был оправдываться в письмах перед Натальей Николаевной, продолжавшей ревновать его к Александре Осиповне. “Алиби” у него было самое что ни на есть серьезное, потому что в 1834 году о беременности Смирновой уже все знали, и Пушкин это каждый раз подчеркивает: “Отвечаю на твои запросы: Смирнова не бывает у К. (арамзиных), ей не втащить брюха на такую лестницу; кажется, она уже на даче” (XV, 146). Наталью Николаевну Смирнова, видимо, не жаловала, хотя предпочитала на ее счет прямо не высказываться. Но некоторые детали говорят сами за себя. Так, говоря о Машеньке Вяземской, только начавшей семейную жизнь, Смирнова замечает:
“Машенька кормила свою дочь Лизу, очень серьезно смотрела на матримониальную жизнь и не выезжала в свет. Но Софья Николаевна Карамзина, эта милая болтунья, скоро успела переменить это настроение. Сперва она являлась по вечерам у Карамзиных, где встретила на свою беду Наталью Николаевну Пушкину, а у Пушкиной познакомилась с Idalie Полетикой и вообще занималась только нарядами и болтовней”.
Сохранилась и запись разговора со Смирновой Я. Полонского, который был воспитателем ее сына: “Жена его ревновала ко мне. Сколько раз я ей говорила: “Что ты ревнуешь ко мне? Право, мне все равны: и Жуковский, и Пушкин, И Плетнев, - разве ты не видишь, что я не влюблена в него, ни он в меня” - Я это очень хорошо вижу, говорит, да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает”. В воспоминаниях Смирновой много отголосков ее частых бесед с Пушкиным: их постоянной темой была русская история. Именно у Смирновой, после обеда и кофея, Пушкин читал в присутствии Вяземского, Жуковского и А. И. Тургенева свою историю пугачевского бунта: “За столом говорили, спорили; кончалось всегда тем, что Пушкин говорил один и всегда имел последнее слово”. Поэт уговаривал ее начать писать воспоминания, потому что восхищался ее устными рассказами. Альбом, который он подарил ей в 1832 году, должен был служить именно этой цели.
Стихи Пушкина постоянно присутствовали в памяти Смирновой и возникали спонтанно, при самых различных ситуациях. Как-то раз она протянула розу императрице Александре Федоровне, к которой относилась с неизменным уважением и любовью, и тут же продекламировала:
Фонтан любви, фонтан живой,
Я в дар принес тебе две розы,
Люблю немолчный говор твой
И поэтические слезы.
Память у Смирновой была прекрасная, но стихи она могла слегка переиначить, как в этом случае, а всякого рода анахронизмы встречаются у ней весьма часто. Стихия ее воспоминаний - это стихия живого разговора, перебиваемого случайными репликами, невольными ассоциациями, возвратами и повторами. Это и придает им ощущение естественности. Следуя завету Пушкина, свои мемуары она скорее не писала, а рассказывала, для чего ей порой был необходим реальный (и воображаемый) собеседник (к примеру, Н. Д. Киселев).
В 1835 году Смирнова опять уехала за границу и вернулась в Россию только после гибели Пушкина. О смерти поэта она узнала в Париже. В этот день у Смирновых обедал Андрей Карамзин, которому за столом вручили только что полученное письмо из дома со страшной вестью. Александра Осиповна горько плакала. А вечером в ее доме собрались русские знакомые, в том числе друг Пушкина Соболевский. Разговор шел о виновниках трагедии, и увы, гнев обрушился на Наталью Николаевну: “... полные дружественного негодования, - писал Андрей Карамзин, - они произносили беспощадные проклятья... Бог им прости, я не мог им вторить ни сердцем, ни словами; спорил и ушел, потому что мне стало неприятно, и я уверен, что если бы великий покойник нас мог слышать, он поблагодарил бы меня; он же сказал: “Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата”. Нельзя не оценить благородства Андрея Карамзина, но Александра Осиповна всегда отличалась прямотой и “И шутки злости самой черной/Писала прямо набело”. Кстати, эти последние строчки пушкинского стихотворения, ей посвященного, создали ей репутацию злючки, как она сама об этом говорила.
Спустя некоторое время, в апреле 1837 года, Смирнова написала Жуковскому из Парижа о гибели Пушкина следующие, уже печальные и спокойные строки: “В нервно-плаксивом раздражении моем, повторяю еще раз, ваши слова меня растрогали и облегчили душу; я поплакала, перенеслась в наш серый, мрачный Петербург, который для меня озарился воспоминанием милых сердцу моему друзей. Я перенеслась к вам, с живым желаньем и надеждой вас всех увидеть. Братья, Карамзины, Вяземский, вы: тут все слилось в одно чувство дружбы и преданности. Одно место в нашем кругу пусто, и никогда никто его не заменит. Потеря Пушкина будет еще чувствительнее со временем; вероятно талант его и сам он развились бы с новой силою через несколько лет”.
Смирнова вернулась в Россию в 1838 году. В это время состоялось ее знакомство с Лермонтовым, и поэт перед отъездом на Кавказ успел пополнить “венок” посвященных ей стихотворений. Смирнова вспоминала, что как-то по обыкновению он зашел к ней, но не застал ее дома. В салоне на столе лежал альбом. И тогда поэт вписал в него строки стихотворения, в котором выразилось и его глубокое преклонение перед умом и опытом Смирновой и самолюбивое юношеская застенчивость:
Без вас хочу сказать вам много,
При вас я слушать вас хочу;
Но молча вы глядите строго,
И я в смущении молчу.
Что же делать?... Речью неискусной
Занять ваш умом мне не дано...
Все это было бы смешно,
Когда бы не было так грустно...
Александра Осиповна сделала вид, что этих стихов в своем альбоме не заметила, и ей передали, что Лермонтов этим немного задет.
Она, видимо, попыталась употребить свое влияние, чтобы избавить и этого поэта от наказания за глупую дуэль, но хлопоты ее не увенчались успехом, и Лермонтов уехал на Кавказ, чтобы назад уже не вернуться.
Александре Осиповне суждено было потерять и Жуковского, и Гоголя, и каждая такая смерть увеличивала пропасть между прошлым и настоящим. К воспоминаниям, над которыми она работала уже в старости, будучи больной и одинокой, можно было бы взять эпиграфом пушкинские строки:
Иных уж нет, а те далече...
Отвращение к современности и ностальгия по прошлому - это, несомненно, признак наступающей старости, но не стоит забывать и о том, что в памяти Александры Осиповны неизменно присутствовал золотой век русской культуры, а настоящее и будущее на фоне его несли все признаки упадка. Уходил век Жуковского и Пушкина, наступал век... чей? Александра Осиповна боялась в него вглядываться. Незадолго до смерти Жуковского она писала ему из Калуги:
“Боже, боже, что за ералаш во внутренности России, что за разлад между внешними требованиями ложного нашего просвещения и настоящим понятием о просвещении. Здесь не существует идея, идеал, тип того, что называют честным человеком, а напротив того, составили себе какое-то чучело, которое называют Русским честным человеком, хорошим семьянином и проч. С неизъяснимым отвращением я слышу отзывы о честности у нас, и просто мерзавец для меня лучше”.
Последние двадцать лет жизни Александра Осиповна провела в основном за границей, редко наезжая в Россию и целиком погрузившись в воспоминания. Именно в эти годы писались ее знаменитые мемуары...