Когда он ходил по крышам, корабли перед ночью причаливали в порт.
Город утопал в плачущих гудках пароходов, гудки были ленивыми и медленными, старухи складывали зубы на полки и ловили последние языки заката стеклянные витражи.
Сначала он показался мне видением, точнее, приведением – так как сидел, не дыша и не шевелясь, а от его лица, от свободных участков тела и одежд исходило приглушённое серебристое мерцание. С виду это был высокий, длинноволосый, черноволосый мальчик лет двадцати.
- Я поэт – говорил он, и отводил глаза.
Я любил его как какую-нибудь хорошую картину, очень любил, а иногда даже хотелось к нему прикоснуться, нарушить тот многовековой и всеединый покой, который скрывался под его кожей, среди медных скрипичных ключей или под венецианскими полотнами. Но никогда не делал этого.
- Кто я тебе? Зачем ты ходишь за мной? – утомлённо спрашивал он, и лениво обнимал руками колени.
- Ты моя печаль! Ты моя отравленная Венеция! – отвечал я, и почему-то смеялся.
Он вдруг поднимал на меня глаза, чуть кривил молочные губы, и ничего не говорил.
Даже сквозь мягкую вечернюю мглу я видел молочную стать его тела, видел контуры его неплотно сжатых юношеских губ – но никогда не видел цвета его глаз, только однажды инстинктивно догадался: они у него зелёные, и другими быть не могли.
- У тебя зелёные глаза? – однажды спросил я.
- Зелёные – ответил он, и больше ничего не сказал.
А однажды я увидел его сидящим на самом краю крыши – спокойным и задумчивым. Он болтал тонкими ровными ногами и просто смотрел вниз. Сначала я его беззаботно уговаривал, словно ничего необычного не происходит, потом дёрнул за руку, затащил на чердак, начал ругать и обнимать, но призраки качающихся деревьев нас окружали, и мне показалось, они отнимут у меня эту белую невесомую тень.
После этого я его видел два или три раза, но венецианские полотна, которые сидели где-то глубоко внутри меня, только пугали и тускнели.
Иногда он рисковал, – убегал, завидев меня, и перепрыгивал с крыши на крышу.