* * *
Тяжело восприняли декабристы неожиданную смерть в Петровском заводе двадцативосьмилетней жены Никиты Муравьева, Александры Григорьевны Муравьевой.
Беганье в осеннюю непогодь и в сибирские морозы из острога домой и из дома в острог не прошли для Муравьевой бесследно.
Неожиданно тяжело заболел ее муж, и она вынуждена была дни и ночи проводить в тюрьме, у его постели, оставляя на произвол судьбы маленькую Нонушку, которую страстно любила и за жизнь которой всегда опасалась.
Муж стал поправляться, но заболела Нонушка. Большие нравственные волнения и чисто физическое утомление подорвали и без того слабое здоровье Муравьевой. Возвращаясь как-то поздно вечером из тюрьмы в легкой одежде, она простудилась и тоже слегла.
Три месяца она тяжело болела, и видно было, что жизнь ее с каждым днем угасает. Свою тяжкую болезнь она переносила безропотно. Ее окружали друзья, дни и ночи дежурившие у постели больной. Особенно она любила Якушкина. Накануне смерти она пригласила его к себе, но уже с трудом могла говорить. Последние минуты Александры Григорьевны были трогательны. Она продиктовала прощальные письма к родным, простилась с Александром Муравьевым, братом мужа, и с друзьями, подарила каждому из них что-нибудь на память. Она просила не горевать о ней, сокрушалась только о своем Никитушке и дочери Нонушке, которые, как она говорила, без нее совершенно осиротеют. В последнюю свою ночь позвала Трубецкую и продиктовала письмо к сестре, которую просила позаботиться о муже и дочери.
— Принесите мне Нонушку! — попросила она находившихся у постели.
— Она спит,— ответил доктор Вольф.
— Так не будите ее, пускай спит... Дайте мне ее куклу...-Ей подали куклу дочери, она поцеловала ее.
— Ну вот, я как будто Нонушку поцеловала...— сказала она.
Умирая, Муравьева выразила желание быть похороненной в Петербурге, в родовом склепе, рядом с отцом, и гроб с ее телом предполагали отправить в Петербург. Когда она скончалась, 22 ноября 1832 года, Н. А. Бестужев собственноручно сделал для нее деревянный гроб с винтами, скобами и украшениями, и в него поместили отлитый им второй, свинцовый. Но царь не дал разрешения хоронить ее в родовом склепе.
Он опасался, что похороны погибшей на каторге жены декабриста выльются в Петербурге в противоправительственную демонстрацию.
Муравьеву похоронили в Петровском заводе. Земля уже замерзла, и нужно было оттаивать ее, чтобы рыть могилу. Плац-адъютант вызвал каторжан, пообещав им за это хорошую плату.
Но они запротестовали:
— Не возьмем ничего, это была мать наша, она нас кормила, одевала, а теперь мы осиротели. Идем без платы!..
Муравьева нашла покой на погосте церкви Петровского завода, рядом с двумя своими родившимися в Сибири и рано умершими девочками. Умирая, она знала, что скончался и оставленный ею в Петербурге сын, а старшая дочь была психически больна. Вторая оставленная ею в Петербурге дочь тоже вскоре умерла. На руках у мужа Никиты осталась четырехлетняя Нонушка. Ранняя смерть Муравьевой глубоко потрясла декабристов. За ее гробом рядом с ними шли ссыльнопоселенцы и вольное население Петровского завода. Все очень любили ее. Особенно тяжело восприняли смерть Муравьевой жены декабристов. Каждая из них спрашивала себя, что будет с ее детьми, если ее самое постигнет та же участь.
Над могилой Муравьевой муж ее поставил каменную часовню с неугасимой лампадой над входом...
В часовне этой погребены: сын Фонвизина — Дмитрий и племянник Н. М. Муравьева — Никита и рядом с часовней — могила декабриста Пестова.
Когда в Петербурге узнали о ранней трагической гибели Муравьевой, всем женам декабристов разрешено было уже ежедневно видеться со своими мужьями у себя дома...
На протяжении всего своего тридцатилетнего царствования Николай I не переставал опасаться «друзей 14 декабря». Он всегда имел на своем столе список декабристов, составленный для него секретарем Следственного комитета.
Получая через Бенкендорфа то или иное ходатайство декабриста, Николай I, прежде чем дать ответ на поступившую просьбу, всегда заглядывал в этот алфавит. Он читал все, что написано было в нем о роли просителя в подготовке восстания, о его поведении в день 14 декабря 1825 года и после этого — на допросе Следственного комитета. В зависимости от этого царь и давал через Бенкендорфа ответ. Эти ответы самодержавного тюремщика показывают, как злобно и мстительно он относился на протяжении десятилетий к декабристам, хотя и пытался скрывать это.
Когда, например, декабрист В. И. Штейнгель ходатайствовал о переводе его на поселение из Иркутской губернии в Ишим или в какой-нибудь другой, более близкий к Европейской России город, Николай I лицемерно написал: «Согласен, давно в душе простил его и всех».
Это «всепрощение» Николая I едко высмеял декабрист В. Л. Давыдов в своей частично сохранившейся поэме «Никола-сарос» — это сокращенное название означало: «Николай, самодержец российский»:
Он добродетель страх любил
И строил ей везде казармы;
И где б ее ни находил,
Тотчас производил в жандармы.
...По собственной ого вине
При нем случилось возмущенье,
Но он явился на коне,
Провозглашая всепрощенье.
И слово он свое сдержал...
Как сохранилось нам в преданье,
Лет сорок сряду — все прощал,
Пока все умерли в изгнанье.
Никаких следов этого всепрощения мы и не находим в многочисленных резолюциях царя на ходатайствах декабристов.
В 1829 году декабрист А. А. Бестужев (Марлинский), уже известный тогда писатель, был направлен из Якутска рядовым на Кавказ, где дослужился до чина прапорщика. Поддерживая ходатайство Бестужева, его начальник М. С. Воронцов обратился к Николаю I за разрешением перевести его «на другое место, по части гражданской, чтобы он мог быть полезным отечеству и употребить свой досуг на занятие словесностью». На эту просьбу царь-жандарм ответил: «Мнение гр. Воронцова совершенно неосновательно: не Бестужеву с пользой заниматься словесностью... Бестужева не туда нужно послать, где он может быть полезен, а туда, где он может быть безвреден. Перевесть его можно, но в другой батальон».
Генерал-губернатор Лавинский хотел поселить декабриста М. А. Фонвизина в Нерчинске, по Николай I сделал на представленном списке против имени Фонвизина пометку: «В другое место, далее на Север».
1 июля 1833 года декабрист А. В. Веденяпин, очень нуждаясь, просил разрешить ему отлучиться из Киренска, где он находился на поселении, в окрестные места, чтобы поступить в услужение к частным лицам и обеспечить себя дровами и хлебом. Николай I положил на его прошении резолюцию: «Согласен, но в услужение идти не дозволять».
Декабрист поэт А. И. Одоевский обратился в 1833 году к Бенкендорфу с просьбою разрешить ему получить от своих родных три тысячи рублей для помощи находящимся на поселении и нуждающимся декабристам. Николай I положил на этом ходатайстве резолюцию: «Отказать».
15 декабря 1835 года сам Бенкендорф представил Николаю I ходатайство о разрешении выдавать декабристам-поселенцам по двести рублей, а их детей, в Сибири рожденных, освободить от податей и повинностей. Резолюция царя гласила: «Согласен, но детей из податного сословия не выводить».
Эти непримиримые и мстительные резолюции Николая I на протяжении всех тридцати лет его царствования напоминали собою его записки к коменданту Петропавловской крепости Сукину, написанные в первые дни после восстания 14 декабря.
Декабристы, со своей стороны, пронесли через годы каторги и ссылки неугасимую ненависть к крепостничеству и самодержавию и в невыразимо трудных условиях сибирской подневольной жизни находили в себе силы продолжать борьбу, начатую еще до 1825 года. Не один Лунин «дразнил медведя» в его берлоге своими острыми политическими письмами к сестре. Не один Выгодовский боролся на протяжении полувека с «воровским чернильным гнусом», как он называл нарымских и томских чиновников.
Сидя в Тираспольской крепости, двадцатисемилетний «мира черного жилец», «первый декабрист» В. Ф. Раевский писал стихи. Вспоминая, как после шестисотлетней вольности пали «во прах Новгород и Псков», он писал с глубокой верой в светлое будущее России:
С тех пор исчез как тень народ...
Он пал на край своей могилы,
Но рано ль, поздно ли — опять
Восстанет он с ударом силы!
И, освободившись из крепости, продолжал вести упорную борьбу против сибирских властей...
Будучи заседателем суда, декабрист Бригген имел столкновение с генерал-губернатором Горчаковым по делу об убийстве крестьянина Власова, и Горчаков снял его с должности «за неуместные его званию суждения и заносчивое поведение».
Замурованный в одиночке Алексеевского равелина Петропавловской крепости Батенков писал оттуда Николаю I резкие письма, одно из которых закончил строками:
И на мишурных тронах Царьки картонные сидят...
«Переряженными жандармами» называл Лунин представителей духовенства, один из которых, архиепископ Нил, возбудил даже дело о том, что декабристы не ходят в церковь и не бывают на исповеди. И, пожалуй, одним из самых непримиримых, как и Лунин, был Горбачевский, примыкавший по своим воззрениям ближе к сменившему декабристов новому революционному поколению, чем к своим старым друзьям по восстанию 14 декабря.
Н.В. Басаргин. Воспоминания, рассказы, статьи. Восточно-Сибирское книжное издательство, 1988.
«Во всех своих действиях относительно нас правительство в продолжение нашего долговременного пребывания в Сибири руководствовалось одним произволом, без всяких положительных правил. Мы не знали сами, что вправе были делать и чего не могли. Иногда самый пустой поступок влек за собою неприятные розыски и меры правительства; а в другое время и важнее что-нибудь не имело никаких последствий. Так, например: снятие некоторыми из нас дагерротипных портретов с тем, чтобы послать их к родным, побудило правительство к запрещению не только снимать с себя дагерротипы, но даже и обязало нас подпискою не иметь у себя никаких дагерротипных снимков. К счастию еще нашему, что орудия правительства, т. е. исполнители его воли, принимали в нас участие и оказывали его во всех случаях, где не могли подвергнуться ответственности за особенное к нам снисхождение. Это много улучшило наш быт, который без того был бы очень незавиден. Сверх того, мы были под непосредственным ведением и надзором учрежденного императором Николаем корпуса жандармов и III отделения собственной его канцелярии. Это, впрочем, говоря правду, скорее служило к пользе, нежели ко вреду нашему. Лица корпуса жандармов, с коими случалось нам иметь сношения, оказывались людьми добрыми и внимательными к нашему положению. Через них и через III отделение мы могли доводить до сведения государя наши просьбы и наши жалобы и, следовательно, иметь всегда возможность защитить себя в случае какого-либо явного, незаконного притеснения. Правда, что до этого никогда не доходило, и мы не имели надобности жаловаться; но все-таки это могло удержать многих от несправедливого на нас нападения или от ложных доносов. Расскажу здесь одну меру правительства, которая явно показывает, до какой степени оно старалось истребить в обществе всякое об нас воспоминание (вопреки даже естественным понятиям) и вместе с тем желание явить пример своего милосердия и правосудия {Последняя фраза, отсутствующая в печатных текстах, восстановлена по автографу Басаргина.}. [/more]
В 1842 году всем женатым товарищам нашим предложено было отправить детей своих, рожденных в Сибири, в разные учебные заведения России со всеми правами прежнего звания их родителей, но с одним условием, чтобы изменить их фамилии. Предложение странное и столь же затруднительное, как и обидное для родителей и детей, когда они войдут в лета. С одной стороны, родителям больно было лишить своих детей всех выгод воспитания и прав преимущественных сословий; а с другой - также прискорбно совершенно отказаться от них, сознать себя недостойными передать им свою фамилию; лишить их, так сказать, законности рождения и подвергнуть обидным упрекам -- иметь родителей, не носящих с ними одной фамилии.
Кроме Давыдова, все вообще отказались от этой милости, и она не достигла своей цели. Правда, что впоследствии правительство вместо того, чтобы понять всю несостоятельность такой меры, настояло на своем и по смерти некоторых женатых товарищей наших, возвратив детей в Россию, поместило их, с переменою фамилий, в разные учебные заведения».
http://www.sipank.ru/content/view/24/1/