Я умру в старом парке
на холодном ветру.
Милый друг, я умру
у разрушенной арки, —
чтобы ангелу было
через что прилететь.
Листьев рваную медь
оборвать белокрыло.
Говорю, улыбаясь:
"На холодном ветру..."
Чтоб услышать к утру,
Как стучат, удаляясь
по осенней дорожке,
где лежат облачка,
два родных каблучка,
золотые сапожки.
***
Ходил-бродил по свалке нищий
и штуки-дрюки собирал —
разрыл клюкою пепелище,
чужие крылья отыскал.
Теперь лети. Лети, бедняга.
Лети, не бойся ничего.
Там, негодяй, дурак, бродяга,
ты будешь ангелом Его.
Но оправданье было веским,
он прошептал в ответ: “Заметь,
мне на земле проститься не с кем,
чтоб в небо белое лететь”.
* * *
О чем молчат седые камни?
Зачем к молчанию глуха
земля? Их тяжесть так близка мне.
А что касается стиха —
в стихе всего важней молчанье, —
верны ли рифмы, не верны.
Что слово? Только ожиданье
красноречивой тишины.
Стих отличается от прозы
не только тем, что сир и мал.
Я утром ранним с камня слезы
ладонью теплой вытирал.
***
Трамвайный романс
В стране гуманных контролёров
я жил — печальный безбилетник.
И никого не покидая,
стихи Ива’нова любил.
Любил пусто’ты коридоров,
зимой ходил в ботинках летних.
В аду искал приметы рая
и, веря, крестик не носил.
Я ездил на втором и пятом,
скажи — на первом и последнем,
глядел на траурных красоток,
выдумывая имена.
Когда меня ругали матом —
какимнибудь нахалом вредным,
я был до омерзенья кроток,
и думал — благо, не война.
И стоя над большой рекою
в прожилках дёгтя и мазута,
я видел только небо в звёздах
и, вероятно, умирал.
Со лба стирая пот рукою,
я век укладывал в минуту.
Родной страны вдыхая воздух,
стыдясь, я чувствовал — украл.
1995, июль
***
Мотивы, знакомые с детства,
про алое пламя зари,
про гибель, про цели и средства,
про Родину, чёрт побери.
Опять выползают на сушу,
маячат в трамвайном окне.
Спаси мою бедную душу
и память оставь обо мне.
Чтоб жили по вечному праву
все те, кто для жизни рождён,
вали меня навзничь в канаву,
омой моё сердце дождём.
Так зелено и бестолково,
но так хорошо, твою мать,
как будто последнее слово
мне сволочи дали сказать.
1998
***
Учил меня, учил, как сочинять
стихи, сначала было интересно,
потом наскучило, а он опять:
да ты дикарь, да ты пришёл из леса,
да ты, туда-сюда, спустился с гор.
Я рассердился: кончен разговор,
в речах твоих оттенок нарциссизма
мерещится мне с некоторых пор.
Как хорошо, когда ты одинок,
от скуки сочинить десяток строк.
Как много может лёгкий матерок!
...А он не матерился — из снобизма.
1997
***
Я уеду в какой-нибудь северный город,
закурю папиросу, на корточки сев,
буду ласковым другом случайно проколот,
надо мною раcплачется он, протрезвев.
Знаю я на Руси невеселое место,
где веселые люди живут просто так,
попадать туда страшно, уехать - бесчестно,
спирт хлебать для души и молиться во мрак.
Там такие в тайге расположены реки,
там такой открывается утром простор,
ходят местные бабы, и беглые зеки
в третью степень возводят любой кругозор.
Ты меня отпусти, я живу еле-еле,
я ничей навсегда, иудей, психопат:
нету черного горя, и черные ели
мне надежное черное горе сулят.
***
Давным-давно я вышел в снегопад
без шапки и пальто, до остановки
бежал бегом и был до смерти рад
подруге милой в заячьей обновке —
мы шли ко мне, повсюду снег лежал,
и двор был пуст, вдвоём на целом свете
мы были с ней, и я поцеловал
её тогда, взволнованные дети,
мы озирались, я тайком, она
открыто. Где теперь мои печали,
мои тревоги? Стоя у окна,
я слышу плач и вижу снег. Едва ли
теперь бы побежал, не столь горяч.
(Снег синеват, что простыни от прачек.)
Скреби лопатой, человече, плачь,
мой мальчик или девочка, мой мальчик.
На прошлой неделе в новом здании театра "Мастерская П. Фоменко" прошла презентация книги стихов и прозы Бориса Рыжего "В кварталах дальних и печальных... Избранная лирика. Роттердамский дневник" (М.: Искусство-XXI век, 2012), редкого дарования поэта, покончившего с собой в Екатеринбурге в возрасте 26 лет.
Это - едва ли не единственный случай за последние десятилетия, когда человек рано уходит из жизни, а интерес к его стихам с годами растет и растет, когда его имя становится "культовым", короткая жизнь - легендарной, а ранняя смерть начинает восприниматься не просто как знак судьбы, но и своего рода поэтическая доблесть, вроде "точки пули в конце" у Владимира Маяковского.
Впервые стихи Рыжего в Москве были опубликованы ровно двадцать лет назад у нас в "Российской газете". Это довольно странно, что стихи такого поэта впервые появились именно в правительственном органе, как странно и другое, что в правительственном органе вообще появились стихи тогда никому не известного свердловского стихотворца. Но в судьбе Рыжего много странного и, на первый взгляд, даже искусственно странного. Например, тот образ поэта-забулдыги, слегка по-есенински приблатненного, общающегося запанибрата с урками и ментами, который Рыжий явно культивировал в стихах, вступает в резкое противоречие с его "Краткой биографией", изложенной в конце книги. В 1988 году - чемпион среди юношей по боксу; в 1991-м поступил в Уральский горный институт и тогда же женился; в 1993-м у него родился сын; в 1996-м стал лауреатом Всероссийского пушкинского конкурса студентов; в 1997-м поступил в аспирантуру; в 2000-м окончил ее, опубликовав два десятка научных работ; принял участие в фестивале поэзии в Голландии. Но последняя строка путает на столе все счастливые карты: 7 мая 2001 года ушел из жизни...
Разбирать стихи - дело неблагодарное, а еще более неблагодарное дело - доказывать, что кто-то является настоящим поэтом. Но один аргумент все-таки приведу. Когда молодых ребят студии Петра Фоменко просто поставили перед фактом, что они будут играть в спектакле по стихам Рыжего, они поначалу смотрели на это с явным недоумением и обреченностью молодых подневольных актеров. Но идею спектакля принес в театр знаменитый бард Сергей Никитин, а это было предложение, от которого невозможно отказаться. И только в процессе постановки (а еще более "обкатки") спектакля "Рыжий" они "заражались" этими стихами, используя емкое определение Льва Толстого в статье "Что такое искусство?". А что такое искусство? Вот это оно самое и есть.
С другой стороны, исследователь поэзии Бориса Рыжего и один из его первооткрывателей (вместе с Ильей Фаликовым) Дмитрий Сухарев пишет об эффекте "скоростного пленения" стихами этого поэта, что тоже справедливо, но, видимо, не для всех. Например, ваш покорный слуга по-настоящему почувствовал обаяние этих стихов только после смерти Рыжего. Тут уж ничего не поделаешь, как бы жестоко и не по-христиански это ни звучало. Да, в полной мере сила звучания этих стихов мне слышится не "отсюда", а уже "оттуда". И это особенно чувствовалось на презентации книги в театре Петра Фоменко, где стихи Рыжего читали актеры и пели барды - сам Сергей Никитин и Андрей Крамаренко.
"Там, на ангельском допросе, / всякий виноват, / за фитюли-папиросы/ не сдавай ребят. // А не то, Роман, под звуки / золотой трубы / за спину закрутят руки / ангелы-жлобы. // В лица наши до рассвета / наведут огни, / отвезут туда, где это / делают они..."
Понимаете, в чем штука... Писать такие стихи на земле, даже если они обращены к покойному другу, это, конечно, кощунство, безобразие и т. д. Но когда они начинают звучать "оттуда", то и ты начинаешь понимать, что еще большее кощунство - это осуждать за кощунство. Именно потому, что ангелы не "крутят руки", а допрашивают нас как-то по-другому... И, скорее всего, молча.
"Мне нравятся детские сказки, / фонарики, горки, салазки, // значки, золотинки, хлопушки, / баранки, конфеты, игрушки. / ...больные ангиной недели, / чтоб кто-то сидел на постели // и не отпускал мою руку - / навеки - на адскую муку". Стихотворение называется "Два ангела", хотя по смыслу речь в нем идет, очевидно, о родителях или о самых близких. Но название как-то иначе распределяет смыслы и заставляет стихотворение "аукаться" с другими стихами, что, кстати, тоже может служить аргументом в пользу того, что Борис Рыжий был одним из последних настоящих поэтов.
Мне дважды пришлось коротко пообщаться с ним, и я заметил тогда то, что, наверное, замечали все. Это был, конечно, человек без резьбы и без брони против мира. Но при этом в его стихах есть очень глубокая и надежная "резьба", о которой пишет в предисловии Дмитрий Сухарев. Рыжий знал русскую поэзию и не купился на модное в его время отрицание советского поэтического опыта по принципу: "Серебряный век - эмигранты - Бродский, а между ними никого". Любимыми его поэтами были Блок, Анненский и Георгий Иванов. Но, кажется, не меньше их он обожал Слуцкого и Луговского.
Поэтому именно Рыжему удалось почти невероятное: замкнуть на себе разные поэтические поколения. Его стихами восхищались Евгений Рейн и Александр Кушнер, но их высоко оценил и Сергей Гандлевский из самого разочарованного и самого "прозаического" поэтического поколения. Восторженную статью о нем написал и Дмитрий Быков. Романтики и скептики - все как-то единодушно согласились с его стихами.
Рыжий, видимо, искренне верил во всемогущество Поэзии. Что она может быть каким-то несокрушимым последним аргументом в твою пользу на будущем ангельском допросе. Что за Поэзию может проститься всё на свете. К счастью, мы пока не знаем, ошибся он или нет.
Поэт живет — физически и метафизически, т.е. ментально, психически и духовно, — пока он способен петь, говорить или бормотать. Мандельштамовское “губ шевеленье” — это определение непосредственного процесса сочинительства, усилия, направленного на то, чтобы познакомить слова и уговорить их, убормотать, убаюкать “шумом времени” и пространства, которые незамедлительно под воздействием чудовищной и чудотворной силы смыслового сжатия будут поглощены и словом, и строкой — и дойдут в них до светящейся, нестерпимо горячей точки — до кровяного шарика звука, морфемы, слова, предложения и текста.
Такое усилие стихотворчества сродни пастернаковскому “усилью воскрешенья”, когда язык под влиянием Бог знает чего (может быть, Дара Божьего) вдруг соглашается на работу — свою работу своей энергией — с поэтом: и теперь уже не разобрать, что и кто суть орудие, кто и что суть материал языка… “Минута — и стихи свободно потекут” — готов магический столбец графических знаков, чтобы броситься в глаза читателю и быть озвученным, но голосом чужим.
В XIX веке такое состояние прозывалось вдохновением. Однако секунды, минуты и часы трансформации стихотворцем языковой энергии в поэтическую случаются нечасто, они не могут продолжаться, длиться бесконечно. И поэт, привыкший к жизни, наполненной высоким семантическим напряжением, пропадает в паузах, в пробелах. Он, конечно, может, как Пушкин, заниматься журналом или, как Некрасов, играть в карты, или, как Бродский, читать лекции по истории русской литературы иностранцам. Но если поэт неспособен переключиться на другое, более легкое времяпрепровождение, то он истребляет себя.
Самоистребление — это необходимое, если не обязательное, звено в нерасторжимой цепи так называемого творческого, абсолютно индивидуального процесса, который представляет собой не примитивное двухшаговое движение от замысла к реализации, а который складывается, если укрупнить представление о поэтическом текстотворчестве, из таких сложнейших явлений, как Дар ® Реализация ® Востребованность, где стрелки от одного к другому выполняют свою прямую функцию и, естественно, вполне по Г.Гейне, проходят сквозь сердце поэта: Дар — Самоистребление — Реализация — Самоистребление — Востребованность — и опять Самоистребление…
Поэтическое существование Бориса Рыжего определяется не количеством прожитых лет, а количеством и качеством языковой и поэтической энергии в его стихотворениях, многие из которых, надеюсь, aere perennius, долговечнее меди и другой материи, не осененной ритмом, рифмой и строкой.
Истинная поэзия всегда трагична. Поэтому номинация “трагический поэт” — тавтологична и бессмысленна. Поэт и есть сама трагедия. Трагедия как синтез губительных для словесника антиномий “человек и общество”, “быт и бытие”, “язык и речь”, “музыка и безмолвие”, “звук и слух”, “свет и тень” и многие другие:
Музыкальной неразберихой
било фраера по ушам.
Эта музыка стала тихой,
тихой-тихой та-ра-ра-рам…
Борис Рыжий, как истинный, а точнее — истый, поэт, постоянно сомневался в подлинности если не своего таланта, то того стихотворного результата, который публиковался, скажем, в Москве, в журнале “Знамя”, или здесь, в “Урале”, и который продолжал его мучить до конца дней.
Проблема поэтической подлинности неразрешима, и именно поэтому стихотворцы постоянно увязают в ней, живут в ней — в вечном ужасе и счастье процесса поэтического выражения неизъяснимого. Выход один — в звуке, в интонации, которые звучат в тебе и вне тебя и которые почти неуловимы несмотря на то, что они являются тобой, они — это ты сам, ничтожный, гениальный и смертный.
Мы с тобою погибнем вместе,
я держусь за простой мотив… —
Стихи по-настоящему начинают жить только после смерти их создателя. Социальность литературы обусловливает наличие достаточного внимания к текстам и отсутствие какого бы то ни было внимания к текстотворцу: поэта любят не за стихи, а в стихах — такова чудовищная справедливость общества.
Борис Рыжий знал, сколько он должен жить, потому что поэт знает всё. Всеведенье поэта — явление уникальное, но существовавшее и существующее всегда и повсеместно.
Поэзия Бориса Рыжего начинает жить самостоятельно, она имеет на это право, потому что является частью русского языка и культуры, потому что
…скрипочка злая-злая
на плече нарыдалась всласть.
Это частная жизнь простая
с вечной музыкой обнялась.